Ишь лодырь, полотенца собственного своего неимеет! -- заметил ему раз взводный Терентьев.
Где же я возьму, Трифон Терентьич? Из дому не получаю денег, а человек я не мастеровой.
Лодырь ты, дармоед, вот что! У исправного солдата всегда все есть, хоть Егорова взять для примеру!
Егоров, солдатик из пермских, со скопческим, безусым лицом, встал с нар и почтительно вытянулся перед взводным.
Егоров от нас же наживается, по пятаку с рубля проценты берет... А тут на девять-то гривен жалованья в треть да на две копейки банных не раскутишься...
Пшел, становись на молитву! -- раздалась команда дежурного по роте и прекратила спор...
Воронов считался в роте "справным" и "занятным" солдатом. Первый эпитет ему прилагали за то, что у него все было чистенькое, и мундир, кроме казенного, срочного, свой имелся, и законное число белья, и пар шесть портянок. На инспекторские смотры постоянно одолжались у него, чтобы для счета в ранец положить, ротные бедняки, вроде Пономарева, и портянками и бельем. "Занятным" называл Воронова унтер за его способность к фронтовой службе, "емнастике" и "словесности", обыкновенно плохо дающейся солдатам из неграмотных, которых всегда большинство в пехотных полках армии.
-- Садись на словесность! -- бывало, командует взводный офицер из сдаточных, дослужившийся годам к пятидесяти до поручика, Иван Петрович Копьев.
И садится рота: кто на окно, кто на нары, кто на скамейку.
-- Егоров, что есть солдат? -- сидя на столе, задает вопрос Копьев.
Егоров встает, уставляет белые, без всякого выражения глаза на красный нос Копьева и однотонно отвечает:
Солдат есть имя общее, именитое, солдат вся кий носит от генерала до рядового...
Вррешь! Дневальным на два наряда... Что есть солдат, Пономарев?
Солдат есть имя общее, знаменитое, носит имя солдата...
Вррешь. На прицелку на два часа! Не носит имя, а имя носит... Ворронов, что есть солдат?
Солдат есть имя общее, знаменитое, имя солдата носит всякий военнослужащий от генерала до послед него рядового.
Молодец Воронов!
Рад стараться, ваше благородие!
Далее следовали вопросы: "что есть присяга, часовой, знамя" и др. и, наконец, сигналы. Для этого призывался горнист, который на рожке играл сигналы, и Копьев спрашивал поочередно, какой сигнал что значит, и заставлял спрашиваемого проиграть сигнал на губах или спеть его словами. В последнем случае горнист отсылался.
-- Играй наступление, раз два, три!--хлопал в ладоши Копьев, и с последним ударом взвод начинал хором:
Та-ти-та-та, та-ти-та-та, та-ти, та-ти, та-ти-та, та,та, та.
Верно! пой словами.
И взвод пел: "За царя и Русь святую уничтожим мы любую рать врагов".
Если взвод пел верно, то Копьев, весь сияющий, острил:
-- У нас ребята, при Николае Павловиче, этот сигнал так пели: "У тятеньки, у маменьки просил солдат говядинки, дай, дай, дай!" А то еще так: "Топчи хохла, топчи хохла, топчи, топчи, топчи хохла, топ, топ,топ!"
Взвод хохотал, и Копьев не унимался, он каждый сигнал пел по-своему.
А ну-ка, ребята, играй четвертой роте!
Та-та-ти-а-тат-та-да-то!
Словами!
"Вот зовут четвертый взвод!"
А у нас так пели: "Настассия-попадья", а то: "Отрубили кошке хвост!".
И Копьев рад, ликует, глядя на улыбающихся солдат.
Зато если ошибались в сигналах -- беда. Нос его багровел больше прежнего, ноздри раздувались, и половина взвода назначалась не в очередь на работу или "удила рыбу". Так называлось двухчасовое стоянье "на прицелке" с мешком песку на штыке. Воронов ни разу не был наказан ни за сигналы, ни за словесность, ни за фронтовое ученье. В гимнастике и ружейных приемах он был первым в роте, а в фехтовании на штыках побивал иногда "в вольном бою" самого Ермилова, учебного унтер-офицера, великого мастера своего дела.
-- Помни, ребята,-- объяснял Ермилов ученикам-солдатам,-- ежели, к примеру, фихтуешь, так и фихтуй умственно, потому фихтование в бою есть вещь первая, а главное, помни, что колоть неприятеля надо на полном выпаде в грудь, коротким ударом, и коротко назад из груди штык вырви... Помни, из груди коротко назад, чтобы ен рукой не схватал... Вот так: р-раз -- полный выпад и р-раз -- назад. Потом р-раз -- д-ва, р-раз -- д-ва, ногой коротко притопни, устрашай его, неприятеля, р-раз -- д-ва!
И Воронов мастерски коротко вырывал штык из груди воображаемого неприятеля и, энергично притопывая ногой, устрашал его к крайнему удовольствию Ермилова, любившего его "за ухватку".
Что тебя скрючило? Живот болит, что ли, мужик?-- кричал, бывало, Ермилов на скорчившегося с непривычки на боевой стойке солдатика.
А? Что это? Ты вольготно держись, как генерал в карете, развались, а ты как гусь на проволоке...
Любили Воронова и солдаты за то, что он рад был каждому помочь, чем мог, и даром всем желающим писал письма в деревню.
-- У нас в роте и такой-то писатель, такой-то писатель объявился из молодых, что страсть,-- говорили солдаты шестой роты другим,-- такие письма складные пишет, что хоть кого хошь разжалобит, и денегпришлют из деревни...
Прослужил Воронов девять месяцев, все более и более свыкаясь со службой и заслуживая общую любовь. В караул его назначали в первый раз, к пороховому погребу...
Воронов со страхом оглядывался, стоя на своем посту, и боязливо жался к будке, крепко сжимая правой рукой ложе винтовки...
Ночь была тихая и темная, хоть глаз выколи. Такие ночи нередко бывают во второй половине августа месяца в нашей средней полосе России.
Прямо перед ним громоздился черный город, в котором в виде красноватых точек, обрамленных радужными кругами, виднелись несколько фонарей, а направо и налево не видно зги.
Часовой обернулся лицом по направлению к кладбищу, снял шапку и перекрестился.
"Отец мой и мать здесь лежат..."-- подумалось ему...
"А тут, налево, подле еврейского кладбища, жида-знахаря хоронили... Похоронили, а он все по ночам ходил, так осиновый кол ему в спину вбили" ...Вспомнились Воронову предания, слышанные в детстве...
"Тут вот, у нашего кладбища, солдатик расстрелянный закопан... А здесь..."
Вдруг какие-то радужные круги завертелись в глазах Воронова, а затем еще темнее темной ночи из-под земли начала вырастать фигура жида-знахаря, насквозь проколотая окровавленным осиновым колом... Все выше и выше росла фигура и костлявыми, черными, как земля, руками потянулась к нему... Воронов хочет перекреститься и прочесть молитву "Да воскреснет бог", а у него выходит:
Солдат есть имя общее, знаменитое...
А фигура все растет и все ближе тянется к нему руками. Он закрыл глаза, ко и сквозь закрытые веки он еще яснее видит и землистые руки, и, как у кошки, блестящие, где-то вверху, зеленые глаза, и большой, крючковатый нос жида...
А сзади раздаются чьи-то тяжелые шаги и тихие, за душу берущие стоны.
Целый рой привидений встает перед часовым: и жид-знахарь с землистыми руками и зелеными глазами оскаливает белые, длинные, как у старого кабана, клыки, и фигура расстрелянного солдатика в белом саване лезет из-под земли, и какие-то звери с лицами взводного офицера Копьева.
Он чувствует, как стучат зубы и как волосы поднимают дно его фуражки. Он еще крепче сжал ружье и еще крепче прижался к будке.
А фигуры, все одна страшней другой, носились перед ним, а сзади что-то тихо, тихо стонало, будто под землей.
Он поднял руку, чтобы перекреститься, но в тот момент ружье выпало у него из рук и пропало. Ему показалось, что ружье провалилось сквозь землю...
Не помня, что делает, не сознавая, что с ним, Воронов бросился бежать. Он мчался, как вихрь, едва касаясь земли, а привидения гнались за ним со стонами, свистом, гиканьем. Ему ясно слышались неистовые возгласы, вой, рев, и громче всех голос Копьева: "Вррешь -- не уйдешь!"
Он бежал, а над головой его мелькала мохнатая, землистая рука жида-знахаря и его черная фигура, головой упирающаяся в небо. Вдруг из-под земли вырос кто-то в белом саване и обхватил его...
Пронизывающий холодок привел Воронова в чувство. Он открыл глаза.
Над ним свесились ветки деревьев с начинающими желтеть листьями. Красноватые лучи восходящего солнца яркой полосой пробегали по верхушкам деревьев, и полоса становилась все шире и шире. Небо, чистое, голубое, сквозило сквозь ветки.
Воронов привстал и оглянулся. Кругом могильные холмики и кресты. Рядом с ним белый, только что выкрашенный крест. Он снова опустился на землю и на момент закрыл глаза, не понимая, что с ним, где он. Рука его упала на пояс и нащупала патронную суму.
Воронов что-то сообразил, и ужас отразился в его глазах.
-- Да ведь я с часов бежал! -- невольно сорвалось у него с языка.
"Часовому воспрещается сидеть, спать, есть, пить, курить, разговаривать с посторонними, делать в виде развлеченья ружейные приемы, выпускать из рук или отдавать кому-либо ружье и оставлять без приказания сменяющего пост. Часовой, оставивший в каком бы то ни было случае свой пост, подвергается расстрелянию",-- промелькнула в уме его фраза, заученная со слов Копьева.
Рас-стре-лянию!
Он закрыл глаза и увидал памятную ему с детства картину: здесь же, близ кладбища, расстреливали солдата. Несчастный стоял привязанный к столбу в белом саване. Перед ним стояла шеренга солдат. Молодой, рыжий, с надвинутой на затылок кепи офицер махнул белым платком, и двенадцать ружей блеснули на ярком утреннем солнце светлыми стволами, и в одну линию, параллельно земле, вытянулись впереди солдат, сделавших такое движение, будто бы они хотели Достать концами острых штыков солдатика в саване, а ноги их примерзли к земле.
Рыжий офицер опять махнул платком. Из стволов вырвались одновременно двенадцать огненных язычков, затем клубов белого дыма, слившихся в сплошную массу, и белый саван на привязанном солдатике дрогнул, всколыхнулся раза три, а голова его в белом колпаке бессильно повисла на груди.
Воронов с такими же, как он, ребятишками смотрел из огорода на казнь. Это было лет десять назад, очень рано утром. Утро было такое же солнечное, ясное, как и теперь. Воронов вздрогнул, и голова его опустилась так же бессильно на грудь, как у расстрелянного солдатика.
-- Вот так же и меня!--Он еще два раза поднял и опустил голову на грудь, будто репетируя, как опустить голову, когда его будут расстреливать, и каждый раз, как он опускал голову, чувствовал, что в грудь вонзались пули...
Он вдруг открыл глаза и вскочил на ноги.
-- А может быть, еще не хватились, может, и смена не приходила,-вскрикнул Воронов и выбежал на опушку кладбища, на вал и, раздвинув кусты, посмотрел вперед. Далеко перед ним раскинулся горизонт. Налево, весь утопающий в зелени садов, город с сияющими на солнце крестами церквей, веселый, радостный, не такая темная масса, какой он казался ночью... направо мелкий лесок, левей его дерновая, зеленая горка, а рядом с ней выкрашенная в казенный цвет, белыми и черными угольниками, будка, подле порохового погреба.
Взор Воронова остановился на будке. Около нее стоял недвижимо, как статуя, новый часовой.
У дверей погреба ходил офицер и несколько солдат. Офицер осматривал печати и что-то размахивал руками. Солдаты держали под козырек.
Воронов посмотрел на город, на поляну, где расстреливали солдатика, перекрестился и ползком, между кустарниками, дрожа от страха, добрался до лесу...
Перед ним открывалась бесконечная лесная трущоба.
Воронов обернулся назад и посмотрел в сторону города.
"Расстрелянию",-- мелькнуло в его уме.
Он махнул рукой и скрылся в дебрях леса.
ОБРЕЧЕННЫЕ
I
На самом краю города Верхневолжска, на высоком, обрывистом берегу Волги, стоит белильный завод, принадлежащий первогильдейному купцу миллионеру Ко-пейкину. Завод этот, состоящий из целого ряда строений деревянных и каменных, закоптелых, грязных снаружи и обнесенных кругом высоким забором, напоминает собою крепость. Мрачно, неприветливо выглядывает он снаружи... острожным холодом веет от него...
У высоких решетчатых железных ворот завода бессменно, день и ночь, сидит сторож, обыскивая каждого выходящего извнутри и спрашивая каждого входящего, "зачем?" и "к кому он идет?".
В один из холодных январских воскресных вечеров холодного 187... года к воротам завода подходил, или, вернее сказать, подбегал, молодой человек, с интеллигентным лицом, одетый в рубище, в опорках вместо сапог, надетых на босые ноги. Подошедший постучал в калитку большим железным кольцом, и на стук вышел сторож, усатый солдат, с добродушно-строгим выражением чисто русского, курносого лица.