Игуана - Альберто Васкес-Фигероа 7 стр.


И как подобное недоразумение, от которого впору было ожидать, что оно едва способно произнести пять невнятных слов, могло надеяться противостоять всем, кто не столь уродлив, как он, осмелившись превратиться в повелителя хотя бы одного квадратного метра земли?

Спору нет, Игуана Оберлус замечательно смотрелся бы в роли мини-тирана какой-нибудь скалы, потешного повелителя игуан, черепах и сотен тысяч беспрерывно испражняющихся морских птиц, но ведь он метит куда выше, что и впрямь не лезет ни в какие ворота, особенно если в осуществление его замыслов оказываются вовлеченными нормальные представители человеческого рода.

— Если бы все, — наконец произнес он, — кто по какой-либо причине считают себя особенными, претендовали на то, чтобы навязать свой закон тем, кто таковыми не являются или не думают, как они, то мир превратился бы в ад…

— А мир и есть ад, — изрек Игуана Оберлус. — По крайней мере, до недавнего времени был адом для меня, и я не вижу причин, почему бы ему при моем участии адом и не оставаться, если мне это на руку. Так ты научишь меня писать?

— Вряд ли у меня получится, — ответил Доминик.

— Если через месяц не научусь писать, отрежу тебе руку, — заявил его похититель.

Угроза прозвучала сухо и непререкаемо, и у француза не возникло ни малейшего сомнения в том, что Игуана Оберлус так и поступит.

В конце первой недели обучения Оберлус почувствовал, что может различать буквы и прутиком выводить их на песчаном берегу, где затем их постепенно стирали набегавшие волны.

Зрелище было и вправду необычное и в какой-то степени трогательное, если бы не столь отвратительное существо целыми часами ползало по берегу на коленях, с бесконечным терпением выписывая палочки или рисуя неуклюжие буквы, которые, как ребенок, повторяло вслух, внимая объяснениям Доминика Ласса.

А тот, уверенный в том, что его похититель вполне способен выполнить свое обещание и отрезать ему руку, если он не научит его читать, всячески старался справиться с ролью учителя, поскольку благодаря этому освобождался от выполнения самой тяжелой повседневной работы на острове.

По взаимному согласию они выбрали для общения испанский язык, потому что в целом это был язык, которым оба владели достаточно хорошо; кроме того, значительная часть книг из библиотеки «Мадлен», которые удалось спасти, была написана на этом языке.

В то время офицеры крупных кораблей в своем большинстве также учили испанский, поскольку без этого языка было не обойтись, когда требовалось составить себе наиболее верное представление о землях и морских путях Нового Света.

С точки зрения судовладельцев и капитанов других стран, судовой журнал испанского корабля, дневник члена команды, лоция, в которой описывались направления ветра, течения, порты, где можно укрыться в шторм, или рифы и опасности ост-индских маршрутов и кругосветных плаваний, представляли собой поистине бесценное сокровище, ведь абсолютно достоверных морских атласов и карт попросту не существовало.

Ремесло «охотника за лоциями», или шпиона, выведывающего секреты путей плавания, процветало не одно столетие. Оно было прибыльным, пока однажды капитаны и судовладельцы не сделали вывода — почти всегда это происходило вследствие того, что им пришлось рисковать судном, а то и собственной жизнью, — что в результате действий мошенников повсеместно имеют хождение больше поддельных лоций, чем действительно достойных доверия.

Луису из Убеды, андалузскому боцману, удалившемуся на покой, удалось разбогатеть и прославиться весьма любопытным способом: он продал голландцам более двадцати «судовых журналов» — причем гарантировал их подлинность, — в которых со всеми подробностями объяснялось, как безопасно добраться до самых надежных портов Тихоокеанского побережья, от Вальпараисо до Панамы, включая порт Ла-Пас. Андалузец не придал значения одной маленькой детали, наверняка неизвестной ему самому. Ла-Пас располагается на высоте четырех тысяч метров, в глубине суши, посреди горной цепи Анд.

Впрочем, это, в конце концов, были всего лишь мелкие курьезы, и испанский язык, несмотря на плутовские проделки, по-прежнему был необходим мореплавателям любой национальности.

Вот почему спустя месяц Игуана Оберлус расположился на своем излюбленном месте — скале на вершине обрыва — и начал читать вслух по слогам первые главы романа «Дон Кихот». По мере понимания прочитанного он удивлялся тому, какие невероятные приключения могут произойти с человеком на суше, — ведь до сих пор он и предположить не мог, что такое может случиться, поскольку пребывал в абсолютной уверенности, что во всем, что непосредственно не связано с морем, почти нет никакого проку.

Через неделю он обратился к Доминику Ласса за разъяснениями: кое-что в отношении личности Дон Кихота и его оруженосца Санчо Пансы показалось ему непонятным. Его поразило открытие, что те были вымышленными персонажами, что на самом деле их не существовало, разве что это были карикатуры на людей, которые действительно могли жить на свете много лет назад.

— Ну и зачем тогда об этом рассказывать? — спросил он. — Зачем тратить столько времени и сил, чтобы описывать то, чего не было?

Француз попытался ему объяснить, призвав на помощь весь свой талант, что для писателя, наверное, важнее всего не то, были ли его герои подлинными людьми или нет, а возможность поделиться с читателями своими мыслями посредством таких персонажей.

— Ты думаешь, что Дон Кихот был сумасшедшим? — спросил он в заключение, впервые со времени пленения обратившись к Оберлусу на «ты».

— Конечно, — ответил тот.

— Почему? Потому что он видел мир иначе, чем остальные, или потому что он застрял в прошлом, которое, как старались убедить его современники, уже не существовало?

— Разве не сумасшедший тот, кто рвется в бой с великанами, которые на самом деле мельницы?

— Мне скорее уж придет в голову, что мельницы превращаются в великанов под действием колдовства и следует их одолеть, нежели вступить в конфликт с королем Испании, его огромной империей и тысячами солдат. А ты пытаешься…

— Ты называешь меня сумасшедшим?

— Я стараюсь тебе пояснить, что все зависит от того, с какой стороны посмотреть, — уточнил Ласса. — Дон Кихот стремился переделать мир, который ему не нравился, потому что он видел, что остальные были не такими, как он. Тем же самым занимаешься ты.

Игуана Оберлус немного подумал и произнес со всей серьезностью:

— Я не пытаюсь переделать мир. — В тоне его прозвучала убежденность в собственной правоте. — На сей счет я не питаю никаких заблуждений. Лишь собираюсь построить на этом, всеми забытом острове иной мир по собственным правилам, раз уж тот, что лежит за его пределами, меня отвергает и мне не подходит. Пусть забирают себе свой, однако тому, кто сунется сюда, в мой мир, придется приспосабливаться к тому, что из этого последует.

— Тебе следовало бы предупредить об этом, — сказал с иронией француз. — Повесить объявление в бухте и в месте высадки, чтобы всякий прибывший знал, что его ожидает. А то ведь они не будут знать, что попадают в иной мир.

Оберлус помолчал столько времени, сколько потребовалось, чтобы в очередной раз набить и раскурить трубку. После этого, глубоко затянувшись и выпустив дым, он сказал:

— Возможно, я так и сделаю. В тот день, когда я сочту себя достаточно сильным, я установлю на берегу щит с надписью: «Это королевство Оберлуса. Здесь имеет законную силу только его воля». — Он усмехнулся: мысль эта его позабавила. — Мне понадобится флаг, — прибавил он. — Не бывает королевства без флага. Ты умеешь рисовать?

— Немного.

— Ну вот и нарисуй мне флаг. Большой и красный, с огромной игуаной в центре. Тогда у меня будет собственный флаг, свой остров и подданные. Чего мне еще надо?

— Четверо подданных — негусто, — проговорил Доминик Ласса.

— Появятся и другие, не беспокойся. Уверен, скоро нас станет больше.

Однако Игуана Оберлус ошибся.

Число его подданных не увеличилось, а, наоборот, внезапно уменьшилось на четверть, что означало — как означало бы в любом другом королевстве мира — катастрофу.

Это случилось пять дней спустя, во время обеда, когда Оберлус, как уже повелось, погрузился в чтение: он читал по складам вслух о приключениях хитроумного кастильского идальго и, увлекшись его похождениями, на мгновение оставил без внимания Жоржа, повара. А тот улучил момент и, подавая огромное блюдо с черепашьими яйцами, попытался заколоть Оберлуса кинжалом, яростно нацелившись прямо тому в сердце.

Вероятно, при приближении повара Оберлус краем глаза заметил дрожание руки, в которой тот держал блюдо, потому что инстинктивно, по-кошачьи, отскочил назад, благодаря чему кинжал, удар которого мог стать для него смертельным, лишь задел его вскользь; тем не менее кровь потекла ручьем, тут же пропитав оборванные штаны Оберлуса.

Шатаясь, он попятился, наткнулся спиной на скалу, упал навзничь и взвыл от боли, однако когда повар бросился на него сверху, собираясь прикончить, то неожиданно натолкнулся переносицей на дуло массивного пистолета со взведенным курком.

— Еще движение — и я разнесу тебе голову! — яростно прорычал Оберлус.

Француз замер и, охваченный ужасом, выронил оружие, признав тем самым свое поражение.

По звону колокола явились его товарищи по плену, они не задавали вопросов: чтобы понять, что случилось, им достаточно было взглянуть на Оберлуса и Жоржа.

Игуана все еще истекал кровью, не делая ни малейшей попытки ее остановить, а отчаянный вид повара говорил сам за себя, позволяя угадать последовательность событий.

Приговор был вынесен практически сразу же. Оберлус обнажил длинный острый тесак, который всегда носил на поясе, и протянул его Доминику Ласса.

— Отрежь ему голову! — приказал он.

— Ты что, сумасшедший? — возмутился тот и убрал руки за спину, отказываясь брать оружие. — Это же мой друг.

— Перестань называть меня сумасшедшим, если не хочешь, чтобы я заодно прикончил и тебя, — угрожающе произнес Оберлус. — Именно потому, что ты его друг, я хочу, чтобы ты привел приговор в исполнение. Я же велел тебе предупредить его об опасности, которой он подвергнется, если попытается меня убить.

— Я не стану этого делать, — твердо сказал Ласса — Это преступление.

— Таков закон — мой закон, и первый раз я не собираюсь проявлять излишнюю жестокость и требовать влить повару в глотку расплавленный свинец или разорвать его на три части… — Оберлус обвел всех грозным взглядом. — В следующий раз поступлю, как подобает королю, — буду пытать виновного до тех пор, пока он не начнет умолять, чтобы ему позволили умереть. — Он вновь протянул тесак французу. — Делай, что я тебе приказываю!

— Нет.

Оберлус пристально на него посмотрел. Без гнева, без злобы, почти насмешливо. Затем обернулся к норвежцу и метису, которые безмолвно наблюдали за происходящим, стараясь держаться тише воды ниже травы, и наконец повернулся к обвиняемому, который сидел на камне, уперев локти в колени и закрыв ладонями лицо, и всхлипывал.

— Хорошо, — сказал он спокойно. — Это твой друг, он много лет проходил по морям вместе с тобой, к тому же он единственный, кроме тебя, кто еще остался в живых с вашего корабля. Вы очень дружны, не правда ли?

Ласса молча кивнул, а Жорж приподнял голову, словно прислушиваясь, и одновременно судорожно сглотнул. В самой глубине его сердца зародилась слабая надежда на то, что ему сохранят жизнь.

— Дружба — это замечательно, — продолжал Оберлус все тем же тоном — спокойным, почти приветливым, без признаков гнева. — Ладно! Даю тебе пять минут на то, чтобы ты перерезал ему горло. Если не сделаешь этого, уже у него будет пять минут, чтобы перерезать горло тебе. Если он сделает это, я буду считать себя удовлетворенным, а приговор — приведенным в исполнение. — Он злобно ухмыльнулся. — Но надеюсь, что он испытывает по отношению к тебе не менее сильные дружеские чувства, так что в твоем распоряжении снова появятся пять минут, и так будет продолжаться до тех пор, пока кто-то из вас двоих не решится перерезать другому горло. Потому что я решил: до того как стемнеет, один из вас двоих — неважно кто — должен умереть.

— Это подло! — протестующе произнес Ласса. — Самая отвратительная подлость, о какой когда-либо мне доводилось слышать! Таково твое чувство справедливости? Столкнуть лбами двух товарищей, переживших вместе столько несчастий? Убей его сам! Я знаю, что тебе нравится убивать. Знаю, что ты ненавидишь все человечество за то, оно не такое уродливое, как ты. Как раз сейчас тебе представился удобный случай, чтобы отомстить. Убей его и оставь меня в покое!

— Король никогда не убивает лично, — сказал Оберлус невозмутимым тоном, слегка улыбаясь. — А мне уже пора начинать вести себя так, как подобает королю.

— Ты — король? — изумился француз. — Король игуан — вот кто ты такой. Король тюленей, альбатросов и черепах. Может быть, король всех чертей в Аду, всех недоносков, которые когда-либо появлялись на свет, жаб, червяков и слизней. Король тех…

— Твои пять минут истекают, — прервав его, напомнил Оберлус. — И если ты не собираешься их использовать, сядь на камень и позволь твоему другу взять тесак в руки, — насмешливо добавил он. — Если он не отрежет тебе голову, то хоть по крайней мере заткнет тебе глотку.

Доминик воззрился на него в замешательстве. Затем перевел взгляд на обоих немых свидетелей этой сцены, словно ища у них поддержки, хотя и знал наперед, что ему ее не найти, и наконец посмотрел на Жоржа, который перестал всхлипывать и, казалось, напряженно ждал, чтобы время истекло как можно быстрее и настал его черед воспользоваться случаем.

Наверно, Ласса в мыслях воспроизводил события прошлого, всячески пытаясь убедить себя в том, что Жорж, который был ему другом и товарищем на протяжении многих лет плаваний, ни при каких обстоятельствах не способен отрезать ему голову, даже под угрозой лишиться собственной головы.

Оберлус медленно поднял руку и на секунду задержал ее в таком положении, давая понять без лишних слов, что вот-вот ее опустит, и это будет означать окончание первого пятиминутного отрезка.

Тело приговоренного напряглось еще больше, если такое было возможно, и вдруг, словно поддавшись безудержной панике, Доминик Ласса кинулся к тесаку, схватил его обеими руками, сделал решительный шаг вперед и одним ударом, жестоким и диким, перерубил шею несчастному, так что тот даже охнуть не успел.

Голова покатилась к ногам Себастьяна Мендосы, который с отвращением отпрянул; глаза мертвеца какую-то долю секунды созерцали норвежца, и тот не смог сдержать приступа рвоты, внезапно почувствовав дурноту от жуткого зрелища.

Доминик Ласса разжал ладони, выронил тесак и, сорвавшись с места, побежал и скрылся в кактусовых зарослях, а Оберлус, не сводивший бесстрастного взгляда с тела Жоржа — тот так и остался сидеть в том же положении, в каком его застигла смерть, — сделал властный жест и приказал чилийцу:

— Бросьте его в море!

Затем выложил из блюда на тарелку остатки обеда, которые не упали на землю, отошел на несколько метров, сел на камень и как ни в чем не бывало начал есть.

Библия совсем не разбудила в нем любопытства. Оберлус начал ее читать, как всегда, усевшись на вершине утеса. Он попытался заинтересоваться этой книгой, которая с незапамятных времен, насколько он знал, вроде бы имела огромную ценность для большинства людей, в особенности для тех, кто ежедневно рисковал жизнью в море, — но вскоре забросил, понимая, что вряд ли обнаружит среди ее многочисленных персонажей кого-либо, похожего на себя.

В этой книге слишком уж много говорилось о Боге, Боге, которому поклонялись те, от кого он отрекся, а он предпочитал составить себе ясное представление о том, как устроен мир; собственные представления Игуаны Оберлуса ограничивались несколькими портами, берегами да бескрайностью океанов.

Назад Дальше