Но Лёшка мечтал только о море. Это было не просто возвышенное и туманное желание, а неодолимая сила. Всё остальное — рисование, гитара, футбол — было второстепенным увлечением. Он не отдавался им и наполовину, быстро охладевал, не достигнув сколько-нибудь заметных успехов. Причиной тому была всё та же страсть к морю, единственно настоящая. Все же считали, что мешала леность, и с детства попрекали его. Лёшка не был лодырем, он не питал отвращения к работе, но страдал замедленностью во всём, что делал. Это проявлялось и в походке — вперевалку, нога за ногу, в манере говорить — тягуче, с паузами, даже в улыбке — растянет немного губы да так и застынет.
Округлое лицо с широко поставленными глазами и ямочкой на подбородке выражало постоянное благодушие и доброту.
Выше среднего роста, широкий в плечах, крепко сбитый, Лёшка по всем статьям годился в моряки, но дома об этом и слышать не хотели.
«Хватит нам и одного вечного бродяги!» — категорически заявляла мама, выразительно поглядывая на отца.
С раннего детства Лёшка только и слышал: «приходит», «уходит», «в рейсе». Не сосчитать, сколько раз встречали и провожали отца.
Сегодня провожали Лёшку. Впервые — в море, в самостоятельную жизнь. Расставание было тяжким, мучительным. Отход затянулся, и Лёшка — стыдно признаться! — с тайным нетерпением ждал, когда наконец объявят по судовой трансляции: «Внимание! Всем посторонним покинуть судно».
Это значит: на борт прибыли пограничники и таможенная комиссия, члены экипажа обязаны разойтись по своим каютам, а посторонние — жёны, дети, родители моряков — сойти на берег.
Трап превращается в пограничный мост. На пирсе, как на государственной границе, стоят солдаты в зелёных фуражках.
Судно уходит в дальнее плавание, за границу.
«Посторонним покинуть судно». Холодные, строгие, обидные слова, а ничего не сделаешь: граница! «Ваганов» ещё стоял у родного причала, но граница уже разлучила моряков с семьями, с «посторонними». Они остались по ту сторону трапа, на земле.
Когда этот мост вновь соединит их: через месяц, два, полгода? И отец, бывало, уходил как будто ненадолго. «Ерунда, Мариночка! Трамвайный рейс — в Амстердам и назад». Но из Голландии прилетала радиограмма: «Пошли на Кубу». Или в Марокко. Или ещё куда-нибудь за семь морей и океанов.
Лёшка тоже уверял маму, что скоро вернётся, но она-то знает, каким долгим сроком оборачивается это «скоро». Всю жизнь мама ждала отца. И Лёшка ждал. У других ребят отцы как отцы — все триста шестьдесят пять дней в году дома. Дети моряков не видят отцов месяцы и годы.
Ничего нет на свете хуже, чем расставание! Когда в конце концов защёлкал динамик, Лёшка вздрогнул, словно и не ждал этого момента.
Мама не плакала, но и по глазам было видно, что у неё всё внутри плачет. Димка затянул было своё «Тебе та-ак…» и осекся. Мама обняла обоих, Лёшку и Димку, громко прошептала:
— Всё будет хорошо, мальчики мои. Всё будет хорошо…
Так всегда говорил отец: «Всё будет хорошо, мальчики мои, всё будет хороню, Мариночка». А мама напутствовала: «В добрый путь!» Потом от отца приходили короткие вести с разных концов земли, и Лёшка перетыкал на большой, в полстены, карте мира красный флажок, отцовский след.
Не так часто видел Лёшка своего отца, чтобы забывать его слова. И умел отец говорить так, что помнилось.
Накануне последнего рейса отец долго стоял у карты мира, вспоминал свою жизнь по тонким цветным линиям рейсов, которые с малых лет старательно вычерчивал Лёшка.
— Это мои следы на земле, — задумчиво проговорил отец.
Трассы проходили по голубому и синему, они лишь начинались и оканчивались у коричневых, жёлтых и зелёных берегов. Лёшка хорошо знал карту, он и читать научился по географической карте, а не по букварю.
— На море! — поправил Лёшка.
Отец покачал головой.
— Нет, сын. На воде следы не остаются, только на земле. Всё, что творит человек — в океане, на берегу, в небе, — всё для людей. Человек оставляет свой жизненный след на земле.
На другой день отец ушёл в свой последний рейс.
После гибели отца Лёшке всё как-то сделалось безразличным. Мама почувствовала, поняла его настроение и потому, наверное, дала согласие. И дядя Вася сыграл важную роль. С другим мама не отпустила бы. Будто Лёшка отправлялся в турпоход, а не на работу.
Отец и дядя Вася плавали матросами, пока не поступили в высшее мореходное училище. Отец — на заочное отделение, а дядя Вася на дневное. И Лёшка будет учиться, но не на радиста или механика, а на штурмана и станет капитаном, капитаном дальнего плавания.
До этого ещё далеко, ох как далеко!..
Лёшка протяжно вздохнул и зябко повёл плечами.
Бак обезлюдел, никого не было уже и на главной палубе. Пора было укладываться, но уходить не хотелось.
— Так я и думал, — раздался за спиной голос Николаева. — Не спишь, конечно.
Он положил руку на Лёшкино плечо.
— Всё правильно. И я, когда впервые попал в море, сутки проторчал здесь. Не один, правда…
О той ночи и отец рассказывал: до самого рассвета простояли тогда на верхнем мостике два друга.
Когда отец уходил в рейс вечером или ночью, мама до утра не ложилась.
Приедет домой из порта, сядет в кресло и вяжет. Свитер для отца, пуловер Лёшке или Димке что-нибудь. И перед возвращением отца не спит никогда.
— Мама, наверное, новый свитер начала, — сказал вслух Лёшка.
— Всё будет хорошо, не тревожься. — Николаев притянул его к себе.
Они постояли молча. У Лёшки немного отлегло от души.
— Всё будет хорошо, — повторил Николаев и отстранился. — А теперь — отдыхать, Лёша. У тебя завтра нелёгкий день будет. Рабочий…
Иллюминаторы в каюте были зашторены плотными занавесками. В темноте Лёшка опрокинул складной стул с одеждой соседа. Тот мгновенно зажёг у изголовья свет. Лицо оставалось в тени, а рыжие волосы засветились, как неоновые.
— Кто? Что?
— Это я. Спи.
— Да-да, — пробормотал сосед.
— Ты не знаешь, что такое «калышка»? — спросил вдруг Лёшка.
— Кто? Что?
— Ка-лыш-ка, — по слогам сказал Лёшка.
— Калышка… — Сосед сладко почмокал губами, будто варенье пробовал. — Загогулина такая.
Лёшка невольно заулыбался. Сосед помедлил секунду и нашарил выключатель.
«Загогулина… — повторил про себя Лёшка, опять оставшись в темноте. — А что значит загогулина-калышка?»
Розовое небо светилось над розовым морем.
Тесно прижимаясь к стальному корпусу, неслась от форштевня тугая белая волна. Дойдя до середины, она косо отходила в сторону, гофрируя зеркальную гладь. От кормы до неразличимого горизонта тянулся клокочущий пенный след.
Лёшка глубоко вдыхал полной грудью ароматный, йодистый воздух, жмурился от солнца, улыбался, сам не замечая этого, — так хорошо ему было.
Прекрасное утро предвещало прекрасный день. Не только день — будущее.
Впереди белые заморские города, легендарные тропики Рака и Козерога, синяя бесконечность. Впереди удивительные приключения, необыкновенные встречи и события.
Впереди ураганные ветры, свирепые штормы, жизнь отчаянного риска и схваток с необузданной со дня сотворения мира водной стихией.
Вёсельные галеры, парусные фрегаты, колёсные пароходы, турбоходы, теплоходы и атомные корабли… Техника мореплавания проделала путь, не меньший, чем живая природа от червя до альбатроса, а морская профессия — одна из самых древних мужских профессий на земле — по-прежнему одна из самых мужественных.
Он думал о море красивыми, возвышенными, но чужими словами, ибо своих слов у него ещё не было. Ему лишь предстояло познать настоящую цену матросского хлеба, не самого лёгкого хлеба на свете.
И всё-таки Лёшка думал о море и своём будущем светло и радужно не потому, что пребывал в полном неведении о трудностях жизни моряка. Напротив, они-то, трудности и опасности, привлекали его романтическую душу, жаждавшую приключений и героических действий. Конечно, он никому не признавался, что мечтает о подвигах, как и не задумывался над тем, способен ли на это. Просто он считал: сын героя не может быть трусом. Не должен. И уж во всяком случае сын обязан быть достойным своего отца, а Лёшка хотел этого больше всего. Отец сказал когда-то: «Ты моё будущее». Слова запомнились и после гибели отца приобрели особенный смысл: Лёшка заменит отца.
«Не держи его, Марина», — сказал дядя Вася.
«Как я могу отпустить его? Опять бояться и ждать, ждать и бояться!»
«Море и его призвание, Марина. Один рождается математиком, другой — композитором. Лёша — прирождённый моряк. Отпусти его. Увидишь: и тебе легче будет. Ты уже не можешь не ждать».
За неделю до вступительных экзаменов Лёшка забрал из института свои документы. Молодая секретарша уставилась на него как на сумасшедшего: «В матросы? В простые матросы?! Эх, ты… Матрос вроде чернорабочего…»
Лёшка не удостоил её ответом. «Чернорабочий…» Все великие мореходы и адмиралы начинали с простых матросов!
«Чернорабочий…» Слово-то какое брезгливое, высокомерное. Вспомнил, и сейчас противно стало.
Лёшка сплюнул за борт. Белый комочек утонул в белой кипени и умчался назад.
Посмотрим ещё, кто чёрный, кто белый, кто настоящий, кто «эх ты!»…
— Эй, ты! — окликнул с верхней палубы грубый голос Зозули. — Чего расплевался!
Море для моряка, что колодезь в деревне. Плевать за борт — невоспитанность.
Лёшка отпрянул назад, повернулся и встретился лицом к лицу с соседом. Он выглядывал в иллюминатор.
Каюта практикантов была на главной палубе и выходила иллюминаторами в открытый коридор правого борта. Палуба второго «этажа» нависала над коридором, словно крыша веранды.
— Койку прибирать не думаешь?
— Думаю.
— Живее! На завтрак опаздываем.
Лёшка равнодушно отмахнулся: человеку настроение испортили, а тут какой-то завтрак.
Он переступил высокий комингс и дёрнул ручку. Дверь не подалась. Лёшка дёрнул сильнее, ещё сильнее.
Сосед выглянул из каюты:
— Защёлку подними. Сверху, в уголке. Вот-вот. Впрочем, не закрывай, тепло на улице.
— На улице, — пробормотал Лёшка и пошёл застилать постель.
— Живее, на завтрак опоздаем! — опять напомнил сосед.
В рабочих брюках на лямках и разодранной на тощей груди тельняшке он выглядел забавно. Звали его Павел, а фамилия — Кузовкин.
В столовой команды людей было немного. Ночная вахта ещё не освободилась, утренняя уже поела и ушла. Первый стол от двери занимало непосредственное матросское начальство: боцман, старший матрос, старший моторист, артельный. Все гладко выбритые, причёсанные, в белоснежных рубашках с туго закатанными рукавами. И не подумаешь, что несколько часов назад они тащили тяжёлые мокрые канаты, ворочали бочки, орудовали гаечными ключами, сматывали промасленные стальные тросы.
У Павла развязался шнурок на ботинке.
— Иди, я догоню.
Перед входом в столовую Лёшка столкнулся с высоким блондином, матросом первого класса Федоровским. Лёшка вежливо пропустил его вперёд.
— Доброе утро, приятного аппетита! — поздоровался Федоровский, сразу обращаясь ко всем.
— Доброе утро. Приятного аппетита, — повторил вслед Лёшка.
Кто сказал «спасибо», кто — нет, но все ответно кивнули.
Лёшка опустился в удобное вращающееся металлическое кресло с подлокотниками и мягким кожаным сиденьем.
Место ему отвели такое, что он всё время видел перед собой боцмана. Ел Зозуля степенно, домовито, основательно. И молча. Вдруг он опустил кружку с чаем и уставился на Лёшку.
Сзади заученной скороговоркой невнятно произнесли:
— Доброутроприятноаппетит!
— Паша, — врастяжку сказал боцман.
Федоровский коротко хмыкнул: «Ну даёт твой сосед!»
— Распустилась молодёжь! — прокурорским тоном изрёк боцман.
— Чего, товарищ боцман? — невинно спросил Паша.
— Сейчас ему дракон задаст на полный максимум-минимум! — предсказал Федоровский.
— Далеко собрался, Паша? — ласковым голосом поинтересовался Зозуля.
— Завтракать и на работу.
— На работу, значит. А я думал, на праздник Нептуна. Только далековато ещё до экватора, Па-ша.
— Далеко, товарищ боцман.
— Ну, тогда сходи да переоденься в человеческое, Паша. Сделай такое одолжение, уважь компанию.
Паша исчез.
— Распустилась молодёжь. — Зозуля так и сверлил Лёшку чёрными глазами.
У Лёшки хлеб в горле застрял.
— Паштет бери. — Федоровский пододвинул раскрытую консервную банку.
— Спасибо, — прохрипел Лёшка.
— Напрасно отказываешься: до обеда проголодаешься как зверь.
С трудом проглотив застрявший хлеб, Лёшка заторопился вон.
— Смирнов!
Всё в Лёшке замерло. Сейчас дракон ославит его на весь экипаж: «Распустилась молодёжь! Только на борт поднялся, заплевал всё море!»
— Спецовку получи. После чая сразу к шкиперской подходи.
Лёшка перевёл дух.
— Я уже, я готов.
— А я — ещё нет, — спокойно сказал Зозуля и взялся за чайник. На облупленном носу боцмана блестели капельки пота. — Распустилась молодёжь, — повторил он. — Разве такие матросы раньше были?
— В русско-японскую? — насмешливо подал кто-то голос из угла.
— Перед Отечественной.
Лёшка стоял, не зная, уходить или оставаться. «Сколько же Зозуле лет, если он ещё до Великой Отечественной войны плавал? Меня тогда и на свете не было». Зозуля не досказал, какие раньше матросы были, занялся очередным бутербродом.
Лёшка вышел в коридор и стал дожидаться боцмана. Откуда знать, куда идти? Много у боцмана кладовых: всё палубное судовое имущество на его ответственности. Тросы, краски, ветошь, инструменты, чехлы, запасные части, шлюпки, плотики, даже запасной якорь, что лежит на корме, в ведении боцмана. И спецодежда, и обувь…
Выдав Лёшке тёмно-синие брюки, куртку, ватник, тяжёлые ботинки и лёгкие туфли, похожие на домашние шлёпанцы, но на резиновой подошве, Зозуля повёл его на корму, в тросовую. Там держали мыло и порошки.
Стиральный порошок хранился в деревянной бочке; Зозуля насыпал с полкилограмма в бумажный кулёк.
— Для нейлона малопригоден, а робу отстирывает добела.
Лёшка подумал, что отец, наверное, замачивал свои белые рубашки в растворе из такого порошка.
— Прачечная знаешь где? Внизу, да. Там две стиральные машины. Пользуйся. Выключать только не забывай… Ну, лады. Переодевайся — и на полубак. На нос, значит. Да, как устроился?
«Почему его драконом зовут? Никакой он не дракон. Боцманы-драконы давно вывелись на флоте, вымерли, как динозавры. Это ещё отец говорил».
— Спасибо, товарищ боцман, нормально.
— Ну, лады.
Сделать калышку ничего не стоит. Перекрутился трос, запетлил — вот и калышка. Разгоняй теперь, распрямляй, вытягивай в нитку.
Жёсткий швартовый манильский трос толщиной с руку боцмана Зозули. Распутать манилу и уложить не просто. Впятером бились. Лёшка с напарником разворачивали калышку в петлю диаметром с колесо самосвала, ставили вертикально и перекатывали до конца троса. Петля исчезала, а вместе с ней и калышка. Федоровский и Паша вытягивали всё удлиняющийся участок манилы по палубе.
Разделавшись с одной калышкой, приступали к следующей. Манила, будто гигантский удав, вырывалась, изворачивалась, сопротивлялась яростно и жестоко. Матросы бились с ней, как с живой. Петля то и дело заваливалась, её снова ставили торчком и, напрягаясь всем телом, катили вперёд.
Катить с каждым разом всё дальше и дальше, а калышкам числа нет. Вперёд, опять назад, опять толстенный золотистый жгут петлёй-колесом, опять — навались! Ноги напряжены до дрожи, немеют пальцы, жилы на шее вздулись.
— Давай-давай! — подгонял Зозуля. И помогал то одним, то другим.
Осенний балтийский ветер продувал до костей. Пот высыхал, как на морозе. Разлохмаченные волосы прилипли ко лбу.
Осталась треть бухты, а силы — все, выдохся Лёшка. Не разогнуть спины, мышцы, как порванные струны, в глазах чёрные мухи.
— Давай-давай!
Зозуля наладил швартовую лебёдку. Трос ещё нужно пропустить через барабан со смешным названием «турачка» и аккуратно уложить в специальный ящик под палубой. А сил уже нет, но стыдно жаловаться, просить пощады, отдыха, чтобы свалиться и лежать, не шевелясь, минуту, две, час…
— Давай, молодёжь!
Ему что, Зозуле, любая тяжёлая работа — пустяк, натренировался за четверть века. И в те четыре года, которые не плавал, а воевал в морской пехоте, тоже закалялся. Лёшка не приучен к физической работе. Пусть Зозуля думает и делает что хочет, но Лёшка — всё.