— Я дальше боюсь нырять! — признался молодший. — Назад не доплыву.
4
Евгения Анатольевна вышивала на пяльцах. Ее семейство так часто меняло место жительства, что она привыкла устраивать жилье за час-другой. Шифоньеров и диванов они не нажили, а нажили дубовый стол, никелированную кровать да патефон. Еще было два сундука: большой — Федино ложе и маленький — ложе Феликса.
Был дощатый ящик. Его ставили на бок — ложе бабки Веры. Тетя Люся и Милка спали на полу, зато на перине. Вот и вся мебель. Из движимого владели они коровой Красавкой, телушкой Жданкой и четырьмя овцами. Тремя безымянными, а четвертая была с именем. Ее звали Кормилица. Она всякий раз приносила по три ягненка.
Библиотека помещалась в ящике для пластинок — Федином портфеле.
Евгения Анатольевна о том, богата она или бедна, не задумывалась. О богатстве ли думать, когда целые города стали — прах и дым. А Федя почитал себя богатым. У него был отец. У него была еда. У него даже сапоги были, а на зиму валенки и шуба из овчины…
Стол посредине, кровать за перегородкой, сундуки в углах, бабкин ящик — за печкой. Все было на местах, и Евгения Анатольевна вышивала.
Бабка Вера на дворе колола сухое полено на лучину, самовар собиралась ставить.
Федя покрутился возле матери, нашел «портфель», выложил книги. Даже теперь, когда торопился, когда задумал дело тайное, Федя подержал в руках каждый томик. Это все были его друзья: «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Остров сокровищ», «Робинзон Крузо», «Детство Никиты», «Русские народные сказки», «Синдбад-мореход», «Кавказский пленник» Льва Толстого, два тома о боях финской войны, номер журнала «Мурзилка», где было написано про Александра Македонского, и два тома «Войны и мира». «Войну и мир» Федя не читал из уважения. Отец говорил, что эта книга равных себе не знает, книга книг.
— По школе соскучился? — удивилась мама.
— Соскучился.
— Дай про войну посмотреть! — прибежал Феликс.
— Смотри! — Федя был добрый сегодня.
Он подхватил ящик-«портфель», выскользнул в темные сенцы, осмотрелся. Бабка Вера все еще щипала лучину. Федя метнулся к ларю, открыл, развязал мешок с мукой и ящиком-«портфелем» черпанул сколько мог. Было Феде видно: бабка Вера перестала колоть полено и теперь собирала лучину, значит, через минуту-другую пойдет сенями. Федя черпанул другой стороной «портфеля», по неловкости хлопнул крышкой ларя, чуть голову себе не защемил и — наутек. На улице он спрятался за забором. Бабка Вера выглянула-таки из дверей, вытянула, как гусак, шею, зашептала что-то, скрылась и тотчас опять выглянула. Федя знал про все бабкины хитрости и не попался.
Яшка муке обрадовался, но сразу спросил:
— Спер?
— Я — взял, — сказал Федя.
— Значит, спер, а ворованное как же принять? Ворованное принять нельзя.
— Но ведь это же наша мука! — крикнул Федя.
— Ты пойди матери своей скажи или отцу, кого меньше боишься. Если не прикажут вернуть, мы муку, конечно, возьмем. Я хоть лепешек ребятам напеку. Мука ржаная, без дрожжей хлеба не испечь, а лепешки получатся. Спасибо тебе, Федька, только ты уж пойди спросись. А боишься — возьми обратно. Тут ведь такое дело: один раз пощадишь себя, хапнешь, что плохо лежит, и во второй раз рука потянется. Мы, Федя, голодно живем. Оттого и нельзя нам чужого брать. Вмиг избалуешься.
Федя решительно высыпал муку на голый стол.
— Я скажу матери, что взял муку. Понял? Пойду и скажу.
Он пустился домой бегом и, чтобы не передумать, не струсить, — сразу к матери. Она все еще вышивала.
— Мама, я взял муки для Яшкиных детей. У них совсем-совсем нет хлеба.
Евгения Анатольевна работы не отложила.
— Расскажи, не горячись.
Федя рассказал.
— Можете прибить меня, но за мукой я не пойду.
— Бабке Вере не говори и обещай мне без спросу больше ничего не брать.
— Обещаю.
Федя ждал еще каких-то слов, но мама занималась своим делом. Он постоял и поплелся во двор.
5
Во дворе Милка и Феликс «пекли» из песка пышки-лепешки.
— Давай крепость построим! — предложил Федя.
Тотчас объявилась бабка Вера.
— Оставь детей в покое!
Федя погрозил Милке кулаком и выскочил на улицу. На улице ни души. Пошел на пустырь, за огород Цуры. И здесь — никого. Сел под кустом бузины. Потом лег. Заглянул в траву — ни солдатика, ни муравья.
Лег на спину: облака на небе вялые, плоские. Вот уж скучно так скучно. И тут Федя увидал идущую через пустырь к Цуриному дому с вязанкой веников красивую женщину. Она была точь-в-точь Царевна-лягушка из Фединой книги русских сказок.
Шла, откинув голову, полузакрыв черными ресницами глаза, белолицая, розовогубая, высокая, с черной короной уложенных на голове кос.
— Прасковья! — раздался хриплый голос Горбунова, и тотчас Горбунов захихикал.
Женщина медленно, так тяжелые ворота отворяют, разлепила ресницы. Федя увидал глаза Царевны-лягушки. Глаза были черные. Они блеснули долгим огнем в сторону Горбунова — тот стоял, облокотившись на Цурин забор, — и погасли. Прям-таки погасли.
— Что угодно тебе, Горбунов? — спросила жена Цуры тихим, хорошим голосом.
— Вдоль по улице красавица идет! — прохрипел Горбунов и опять захихикал. — Разговор к тебе, Прасковья.
Жена Цуры сняла веревочку со столбушка — калитка отворилась. Бросила к махонькой баньке веники, вернулась, надела веревочку на столбушок, потом только и поглядела на Горбунова.
— О чем хотел поговорить?
— Хороша ты больно, глаза обжигает.
Прасковья устало отерла пот тыльной стороной ладони с висков, повернулась и пошла в избу.
— Погоди! — захрипел Горбунов. — Все вы таковские, красотки! С гандибобером… Сказать-то чего хочу… Лесника у нас в армию забирают. В лесники тебя беру, в мой объезд.
Прасковья в дверях остановилась, повернулась к Горбунову:
— Спасибо. Сегодня мы с Сашей подумаем, а завтра, коли приду в контору, значит, согласна.
И ушла.
— Вот ведь, мать честная! — изумился Горбунов и даже не захихикал. — Право слово, все красотки — королевами рождены.
— Сила женщины — в тайне!
Это сказала Афросинья Марковна, соседка Цуры, старуха из бывших. Бабка Вера об Афросинье изрекла, многозначительно поджимая губки:
— Быть горничной у княгини — тут одной красоты мало; Афросинья Марковна и теперь еще не дурна собой — какая осанка! — а если скажет что — переспросить хочется, да стыдно, что сам дурак.
И верно, Федя призадумался: «Сила женщины — в тайне». В какой тайне? Тут бы и вправду переспросить.
А Горбунов тотчас и переспросил:
— Это какую же тайну, Афросинья Марковна, выглядели вы в бабах?
— А такую, что ты, милый человек, к забору этому прилип, а отлепиться силы в тебе нет.
— Э! — махнул рукой Горбунов. — Ошиблась. Не о себе пекусь. По мне все бабы одинаковы. Оттого я над ними власть имею полную.
— Что ж тебе сказать? — покачала головой Афросинья Марковна. — Пожалеть тебя надо, коли правду говоришь.
— Ишь ты, мудроватая! — закряхтел Горбунов и тотчас понизил голос. — Ты вот чего скажи, с какой стати такая краля на Цуренка кинулась?
— У Александра Ивановича — сердце хорошее.
— Тьфу ты! Ей о деле, она о сердце! — Горбунов и вправду плюнул и растер.
— Правда денег стоит, — усмехнулась Марковна.
— Полвоза сена для твоей козы! — Горбунов шуток не понимал, да и Афросинья Марковна, видно, шутить без умысла тоже не умела.
— Приблизься! — тотчас сказала Цурина соседка.
Федя понял: сейчас он узнает какую-то взрослую тайну. Может быть, стыдную, не для детей. И, конечно, он должен был уйти, но как? Незаметно уйти было нельзя, и Федя перестал дышать.
— История тут самая обычная, — принялась сплетничать горничная ее светлости. — У истинных красавиц легкого счастья не бывает, по себе знаю. Ухажеров — пруд пруди, а любимого все нет и нет. Тот неказист, тот чинами не вышел. Принца ждут! И дождалась Прасковья — войны. Многих сверстников побило, из тех, кто посмелее был, кто под окнами ее ночи простаивал. Потом объявился в Старожилове заезжий майор. Бросилась девка свое упущенное наверстывать, да и здесь не успела. Сразу-то гордостью девичьей не поступилась, а когда сдаться было прилично, приказ пришел, и в единочасье майор уехал. Да и погиб… Тут и заметалась Прасковья. Один с войны без обоих ног явился, другой без глаз, третий, к которому до войны она немного снисходила, получил ранение в пах. Это несчастье вконец бедную сломило. Тут и слились две судьбы, как две реки. Александр Иванович как раз из армии вернулся. Деньжонки у него были, гармошка. Выйдет на завалинку пиликать, засидевшиеся девчата валом идут. Хоть росточком — горе, а все мужик. Нюра, девушка одна, тоже махонькая, пристроилась было у Александра Ивановича в сердце, ну, а Прасковья решила свое могущество показать. Где ж против нее устоять? Раз пришла на гулянье, а на другой день — свадьба. С той поры не видать Прасковьи в Старожилове. Мелькнет, как тень. И опять нет ее.
— Не больно глаза проплакала! — хихикнул Горбунов. — Цура, гляжу я, мал да удал.
— Верно, не плачет… Затворничеством себя казнит.
— Давай-ка, Марковна, вызволим бедняжку из ее клетки. Ты поди, покалякай с ней…
— О ком печешься, не пойму?
— Сказал — не о себе.
Они многозначительно помолчали, а у Феди сердце нехорошо затрепетало. Он не позволил предчувствию превратиться в слова, но оно осталось в нем, на самой глубине.
6
Ночью Федя не мог заснуть.
Не заснул и был наказан еще одним подслушанным разговором старших.
— Иван Иванович скандал закатил в управлении, — сказал отец матери. — Работника у него сманили.
— Мерзавец, — откликнулась мать.
— Еще какой! В военкомат ездил, сена военкому навозил — лишь бы от меня избавиться.
— Как же! Воровать помешали! У человека язва желудка, нервы больные. В сорок первом брали и вернули… Спасибо, ты сообразил с Унгара в другой район переехать. Теперь Ивану Ивановичу — воля.
— Черт с ним! Лесов жалко. Пока его догадаются снять, лучшие леса сведет, ублюдок… Между прочим, здешний военком — прекрасный мужик. Майора получает на днях. Его под Москвой чуть не насмерть. Ранение в висок. На треть сантиметра в сторону, был бы готов. Жена у него красавица.
Феде услышанного хватило, чтобы промучиться без сна до рассвета. Значит, они бежали с Унгара? Значит, отец бежал от войны? Бежал, и мама об этом знает и хвалит за это… Мать и отец — трусы?
7
Уснул Федя, как в омут нырнул, тотчас и вынырнул, а уже солнце. Мама свое пальто старое — Федино одеяло — с пола подняла.
— Чего так разбросался? Спи, не вставай. Рано. Я еще Красавку не доила.
— Выспался, — Федя сел, прислушиваясь к себе, может, показалось, что выспался.
— Ложись! — шепнула мама.
— Я с тобой, Красавку в стадо провожу.
— Феликса не разбуди.
Федя оделся, выскользнул во двор.
Трава бела и тяжела под росой.
Федя босиком, поджимает пальцы — земля холодна. Стряхнул с укропа росу в ладонь, слизнул. Во рту укропный холодок.
Слышно из хлева, как бьются о ведро тугие струи молока. Замычала телка Жданка, дочка Красавки.
Красавка — корова, каких поискать, за такой коровой, как у Христа за пазухой. Молока даёт много, сливок в кринке с ладонь. Одна печаль: Жданка — тринадцатый телок.
Стареет Красавка, вот и оставили Жданку на племя. Если в мать, цены ей не будет.
Николай Акиндинович и сам о себе говорит: «Не хозяин». Старается ни коровьих, ни поросячьих дел не касаться. Достать поросенка — достанет, сена исполу ему накосят, как всегда, подсунут, что похуже. А ему все равно; сеновал набит и — отвяжитесь.
Хозяйство на Евгении Анатольевне. Корову подоить, выгнать, наполдни сбегать, из стада встретить, навоз почистить, корма задать. Евгения Анатольевна свою работу так делает, что другим не видно. Видно — за вышивками сидит жена лесничего. Белоручка. А ей и нравится, что белоручка: жене человека с высшим образованием пристало ли навоз тягать?
Евгения Анатольевна выходит с полным подойником. Где-то на краю Старожилова хлопает пастуший кнут.
— Опаздываем, выгоняй сам!
Федя отворил ворота, распахнул дверь хлева.
— Пошли, пошли! — закричал он баском.
Красавка вышла, красная на утреннем солнышке. Потянулась к Феде черным носом. Федя погладил корову по вытянутой шее и слегка стукнул по тугой спине.
— Пошла, Жданке дай дорогу!
Жданка выметнулась боком, игривая, молодая, точь-в-точь мать, только помельче.
На улице Федя делает вид, что Красавка и Жданка сами по себе, а он сам по себе. Ему стыдно, что у них корова, даже почти две, как у деревенских.
Ой, как не хотелось ему плестись за коровами, да ведь сам напросился спросонок.
Мама догнала его, и вдруг Федя увидел Яшку. Тот тоже гнал корову.
— Привет! — крикнул он Феде, подошел, подал руку. — Хороша у вас корова, и молодая хороша, а у нас коза козой.
Вздохнул.
— Чего же не поменяете? — спросила мама.
— Привыкли к коровенке, — улыбнулся Яшка, — а главное дело — сена ей поменьше надо. На большую не напасешься.
Яшка ничуть не страдал, что у него корова, и Федя повеселел.
Красавка и Жданка влились в стадо, мама с Федей потихоньку пошли домой. Мама положила на Федино плечо руку. Рука у мамы — мамина, но Федя высвободился, пошел сам по себе. От вчерашних разговоров у него и сегодня щеки горят.
8
Когда подошли к дому, увидали на крыльце трех хмурых женщин. Одна из них мать Оксаны, но она Федю не признала.
Евгения Анатольевна прошла с сыном двором, затворила ворота. Отец умывался, сердито стуча пестиком рукомойника.
— Чуть свет пожаловали!
— Случилось что?
— Порубка.
Прихватив чашку с кипятком, Страшнов открыл контору, крикнул женщинам:
— Заходите!
Зашли. Мать Оксаны, лесник, села на табуретку. Две других остались стоять. Николай Акиндинович разглаживал акт на столе, не поднимая головы, кивнул порубщицам:
— Садитесь!
— Постоим, — прошептала одна.
— Березу, стало быть, и две осины смахнули? — спросил Страшнов лесника.
— Березу и две осины.
— На топливо?
— И на топливо маленько, а главное — крышу поправить, подгнила, не ровен час — рухнет. Тогда совсем пропадать.
Страшнову никак не хотелось поглядеть на виноватых, поглядишь человеку в глаза, и все казенное ожесточение пойдет насмарку.
За глаза осудить просто, а вот когда на тебя глядят, когда ждут от тебя хоть не пощады, так малого снисхождения — крест. Тяжкий крест.
Одна порубщица — старушка почти, а та, что отвечала, лет, может, двадцати трех, а то и моложе.
— Дети есть?
— У меня двое, — сказала молодка, — у Аксиньи четверо, старший на фронте.
— Что же вы осиной крышу крепить вздумали?
— Дуб свалить побоялись. Хорошее больно дерево, а осина что ж, дерево слабое. Да нам хоть малость подкрепить, мужья-то, бог даст, вернутся.
— А почему в лесничество не пришли?
— Ходили.
Страшнов поглядел на своего сурового молчаливого лесника.
— Правду говорят о крыше?
— Правду.
Глотнул кипятку, обжегся, покрутил головой.
— Фу, черт! Никак не остынет… Вот что. Задание лесхоз получил: надрать бересклета. Помогите своему леснику, чтоб с перевыполнением… Пишите заявление на лес. На поправку крыш дам лесу. С рубок ухода пусть хворосту на топку навозят.
— А как быть с актом? — спрашивает лесник. — Николай Акиндинович, ведь им только дай поблажку, весь лес под корень пустят.
— Поблажек мы никому давать не будем. Только и то плохо, что люди смотрят на лесников, как на извергов. Понять, наконец, должны: сведут лес — землю погубят, которой кормятся… Ну, да все это философия. Акт мы в самый дальний ящик положим. А пойдут еще в лес с топорами без разрешения, пусть тогда на себя пеняют.
Женщины стояли как пришибленные — не такого суда ждали.
Мать Оксаны улыбнулась, взяла со стола Страшнова акт, спрятала в полевую сумку.
— А лесу им дадим?
— Как женам и матерям фронтовиков. Составь им заявление.
Страшнов взял свою кружку и, прихлебывая на ходу остывающий кипяток, ушел.
Глава третья
1
Распахнулась высокая, до самого потолка, дверь, и Федю ввели в комнату окон и пальм. В коридорчике перед комнатой было темно, как в чулане, и теперь, с крашеных досок переступив на сверкающий паркет, Федя ослеп и разучился всему, что умел и знал. Федя впервые стоял на паркете, впервые был в зале, впервые видел настоящие пальмы и впервые должен был разговаривать с умными, воспитанными, высокопоставленными, как сказала бабка Вера, людьми.
Откуда-то ясно и мягко прозвучал голос невидимой женщины, так говорят только очень красивые женщины:
— Познакомьтесь, мальчики.
Невидимый мальчик, так же ясно и мягко, любя свое имя и себя, как и положено воспитанным детям, произнес: