Потом в гробовой тишине слушаем сообщение Совинформбюро…
Танки генерала Гудериана подступили к Москве. А мы в тылу — странная, нелепая оттяжка — зубрим немецкий, изучаем книгу этого Гудериана. Она называется ликующе, угрожающе: «Ахтунг, панцер!» — «Внимание, танки!»
Для нас война начнется, когда мы расстанемся. Пока мы вместе, это еще не война. Изменились условия жизни, но дух жизни прежний.
До Ставрополя я не знала ни Нику, ни Ангелину, хотя мы из одного института — из ИФЛИ. А теперь мы приросли друг к другу и оттого, что скоро нам предстоит разлучиться, мягчаем.
Иногда мы пытаемся заглянуть за ту черту, которая называется «фронт», и даже признаемся, у кого какие страхи.
Дама Катя, оказывается, ничего так не боится, как голода. Призрак голода является ей даже во сне. Какой же он? Костлявый, серый?
— Не знаю, а только очень страшно.
Теперь, после ее признания, большой портфель Дамы Кати больше не смешит меня. Как увижу ее, полудеревенского вида девчонку, нескладную, в долгополой юбке по сапогам, с портфелем, в котором раньше она носила стаканчик с маслом, а теперь, вероятно, пайку хлеба, — так мне отчего-то больно становится за нее.
А Анечка больше всего опасается «самоходок». Так прозвали у нас тут вшей.
Я-то подстриглась, а у нее заплетенные в толстую косу, длинные, чуть не до колен, волосы. А мыла нет. Анечка иногда закрывается одна в комнате и скребет голову густым гребешком. Когда она переселится в окоп, как тогда будет? Неужели придется отрезать косу? Придется, придется!
— Ну и ладно, — чуть обиженно говорит она, но тут же опять, с неизменным довернем к жизни: — Если так надо, то что ж. А если на фронте придется увидеть, как пленного немца ударят или поведут его расстреливать? — вдруг спрашивает Анечка. — Страшно…
Мы долго молчим, и каждый из нас в меру своего воображения всматривается в какие-то бездны, разверзшиеся за порогом нашей комнаты.
— Может быть, привыкнем, — неуверенно говорит Катя.
Это невозможно представить себе. Если привыкну, притерплюсь к такому, я, наверное, уже буду не я, а кто-то другой.
Мне приходят на ум слова Гиндина: он рад, что вступает в войну зрелым человеком, а не щенком. Он не дастся войне, его она не переломает…
— Не привыкнем, — говорю я.
— Еще бы. Где тебе… Ты ведь у нас деликатная, — поддевает Ника.
Так меня дразнят теперь. Это Дама Катя удружила мне. «Она такая деликатная, такая деликатная!»
Впору обидеться на Нику, но не выходит. Знаю: поддевает, а у самой кожа почувствительнее, чем у любого.
А к ней какие наведываются страхи? Не подпускает — забаррикадировалась чепухой: страхи-де не наведываются, одни заботы насчет того, куда б пристроить свои тряпки.
Тряпок у нее много — два полных чемодана. Ника ведь прямо из общежития погрузилась на теплоход, все имущество забрала с собой. Там у нее и туфли модельные, и белье, кофточки и кое-какие заграничные тряпки. Была, видать, Ника щеголихой, а теперь куда-то надо девать весь свой гардероб. Не потащишь же с собой на фронт.
— Распродажу устрою по дороге в часть, — не задумываясь, выпаливает Ника.
— А деньги на кой? На что они тебе?
— Деньги? Я ж не за деньги. За бриллианты. Обвяжусь по телу потайным поясом, а в пояс зашью драгоценности. Сховаю.
Мы развеселились.
— Когда будешь торговать, начни распродажу со своего черного свитера, — говорю ей. — Эй, Ника! С него начни.
Она оборачивается от окна, перестает колупать льдышки со стекла. Темные въедливые глаза сверлят меня из-под светлой челки. Лицо ее розовеет. Она смущена. Еще бы. Играет этакую практичную, расчетливую особу, а сама сентиментальна и простодушна. Свой черный свитер — мы обогревались в нем по очереди — тайно спровадила поручику Лермонтову через знакомую нам хозяйку. Да еще, кажется, приложила любезную записку без подписи. Но я молчу, молчу…
— Один-ноль в твою пользу, — говорит Ника.
— Девочки! Послушать только, о чем вы говорите!
Мы разом поворачиваемся к Зине Прутиковой. Она сидит на кровати в Никиной замшевой куртке внакидку, локтями опершись о колени и подперев ладонями лицо.
— Ведь когда-нибудь о нас напишут. Как о героинях. А вы… О чем только вы… — с силой говорит она, глядя сокрушенно перед собой в пол.
Мы молчим. Дама Катя, получив неодобрение Зины, комсомольской активистки их пединститута, расстроена, вздыхает. Анечка виновато заплетает и расплетает конец косы.
— Подайте мне мои ходули, — вдруг требует Ника. — Тогда я смогу обрести общий язык с товарищем Прутиковой…
Зина бурно поднимается, сбрасывает на постель замшевую куртку и с воспаленным лицом идет через комнату к двери. Дама Катя всполошенно хватает ее шинель и семенит вдогонку. Анечка смотрит промытыми голубыми глазами на Нику, спрашивает с надеждой:
— Может, она ханжа?
Ника не отвечает.
Да и едва ли это так. Просто Зина привыкла быть вожаком, а тут у нас в Ставрополе нет на это вакансий. И она не в своей тарелке.
Раньше она не обращала внимания на свою внешность, а теперь цепенеет перед складным зеркальцем, в какой-то тревоге разглядывая свое красивое лицо. Потом она выдвигает из-под кровати чемодан, достает флакон «Гиацинта» и подолгу тычет стеклянной пробкой в щеки и шею.
Аромат этого последнего в ставропольской кооперации флакона растекается по нашей комнате.
2
Наш взвод построили в самой большой комнате райзо — для присяги. Ждали генерала Биази. Я думала, будет парадно, бравурно.
Генерал приехал на розвальнях, вошел в черных новых валенках с неотвернутыми голенищами. Ступал осторожно, точно боясь повредить их. Грел руки о печку посреди комнаты. Погрелся немного и тихо заговорил:
— Наши войска продолжают отступать по всему фронту. Судьба нашей родины в опасности. Мы — солдаты и там, куда нас пошлют, выполним свой долг до конца.
Не добавил, что время работает на нас, а у Германии иссякает бензин, тогда как мы планомерно отступаем, и победа будет за нами. Сказал: «Судьба нашей родины в опасности». И все. И ни знамен, ни оркестра…
«Если я нарушу эту мою торжественную клятву, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся».
Дама Катя, когда дошел до нее черед, зашагала насупленно, глядя на свои сапоги, прикрытые длиннополой юбкой, размахивая болтающимися рукавами. Она не срезала угол на подходе к столу, и командир взвода вернул ее на место. Ей пришлось начать все сначала, и она смешалась, читая слова присяги. А когда кончила и генерал пожал ей руку вместе с рукавом гимнастерки: «Надеюсь на вас!» — она сказала хриплым, осевшим голосом: «Спасибо на этом. Не сомневайтесь».
Генерал повторил, обращаясь ко всем нам:
— Надеюсь на вас, товарищи.
И пошел к выходу, осторожно ступая в неразношенных черных валенках.
3
Дуем сладкий кофе. Не кружками — целыми крынками, в каких тетя Дуся ставит молоко в печь. Кофемания.
Нам выдали сахар. Тот самый, что был обещан к ноябрьским праздникам, но задержался в пути: пожелтел, отсырел. Но все же сахар!
В кооперации «Заря новой жизни» нашелся кофе, ячменный. Пьем. От горячего кофе согреваемся, пьянеем.
— Мое партикулярное несчастье, — говорит Ника о своем неведомом нам возлюбленном, — угодил в роту ПТР. Как-то он там таскает это ружье… Не пишет!
Она сидит по обыкновению на кровати, поджав под себя ноги. Говорит загадочно: «партикулярное несчастье». Выдумала? Или правда есть такой человек? Какой же он? И почему ему трудно таскать противотанковое ружье?
Ангелина с простодушной ухмылкой на большом мучном лице слушает как сказку. У нее есть свое волнующее — два курса института. Ника — живая реальность той померкшей действительности, и Ангелина очень дорожит обществом своей однокурсницы.
Дама Катя и Ангелина пришли со своим сахаром. У Кати сахар в большом портфеле.
— А мой муж пишет, — говорит она. — Уже два письма было. Жалеет, что мы не родили ребенка. А теперь кто знает, как будет. Он — сапер.
Дама Катя не жмется — просто кладет на кон, что имеет.
Анечка — вся внимание, брови вскинуты, лоб насуплен. Она ведь только что из десятилетки. Теперь, выходит, начались ее «университеты». А Зина Прутикова молча пьет кофе, глядит в нутро крынки и опять отпивает.
Внизу не смолкают вопли, брань. Это под нами тетя Дуся бушует. Лошадь притащилась, волоча вожжи по снегу, а на возу, как убитый, спал тети-Дусин муж.
— Антихрист! Пьяница! Чтоб ты замерз, околел совсем! Отмучилась бы.
Напившись кофе, мы спускаемся вниз.
Бездомная корова Белуха живет на снегу Ни крыши у нее над головой, ни соломенной подстилки.
За воротами по улице идут и идут красноармейцы — в ботинках с обмотками, в сапогах, лишь кое-кто в валенках: выведены из боя на переформирование куда-то в глубокий тыл.
Вдоль пешей колонны проезжают сани; привстав в них, полковник оглядывает свое войско. Откуда-то из глубины заснувшей улицы — дробящаяся на подголоски команда: «Подтянись!»
Мы высыпали за ворота, молча стоим, мерзнем. Идут! Дымится пар их дыхания, хрустит под ногами улица. Кое-где в рядах мелькает белое: обмороженная в пути рука на перевязи, забинтованные уши.
Идут и идут, изнуренные, замерзшие. Конца колонны не видать. Всю ночь, должно быть, будут идти.
4
— Боже мой, что это будет, когда вы окажетесь лицом к лицу с немцем! — Грюнбах удрученно всплескивает ручками. — Вы должны заучить эти термины наизусть, как стихи. Иначе вы ничего не поймете, когда придется допрашивать. Понимаете? Как стихи!
Я пристыженно киваю головой. Что тут возразишь. Но Грюнбах не отходит от моего стола.
— Вы когда-нибудь учили немецкие стихи? Учили? А? — спрашивает уже флегматично.
Конечно, учила. Еще в школе. А в институте переключилась на английский, и в голове мешанина какая-то, и все стихи, что были в школьном учебнике, — перепутались. Вот только одно. Прилипло.
Ich weiB nicht, was soli es bedeuten…
— Читайте, читайте! — восклицает вдруг настойчиво Грюнбах.
DaB ich so traurig bin,
Ein Marchen aus uralten Zeiten
Das kommt mir nicht aus dem Sinn[2].
Он упоенно покачивает головой в такт стихам. Вдруг спохватившись, говорит печально:
— Да, Гейне — это не то что устав, конечно. Я вас понимаю. Но попробуем все же повторить с вами первый параграф устава вермахта. С самого начала, — говорит он примиренно.
Пожалуйста. Насчет этого напрасно беспокоится маленький Грюнбах. Это невозможно забыть. Захочешь избавиться — и не сможешь.
— «Наступательный дух немецкой пехоты…»
Я произношу это в комнате бывшего райзо с окнами на главную улицу. А по улице, мимо наших окон, идут и идут. С самой ночи. Растянулась нескончаемая колонна, движется через город. Идут издалека, с войны, тяжело припадая, волоча ноги, усталые, замерзшие красноармейцы, на спинах под вещмешками болтаются закопченные котелки.
5
Сидим на лавках в большой комнате райзо, где недавно мы присягали. Лектор. Лицо неразборчиво, тучный подбородок лежит на лацкане пиджака. Вкатился — и к печке, расставил руки — греется. Оттуда покатился дальше, к столу.
Обещает: у Германии вот-вот кончится бензин; время работает на нас. Про это мы уже знаем. Но если оглядеть наши ряды — кое-кто слушает, распустив губы.
Митька Коршунов поднялся — лицо серое, окаменелое. Скрипит лавка, отодвигаются ребята, давая ему проход. Лектор замолкает, следит за ним, недоумевая.
Я слезаю с лавки, дергаю Митьку за пуговицу на рукаве: скройся, сделай милость, не надо демонстрации. Ведь мы уже присягали.
Мы зашли за печку, и теперь нас обоих не видно лектору.
— Пошлость! — с яростью говорит Митька. — За кого он нас принимает? Кого вербует? Малодушных?
Митька подавлен.
Нам и правда не надо пошлых убаюкиваний.
— Слухи о прорвавшихся войсках германцев, — говорит с усмешкой юркнувшая к нам за печку Ника, — вызвали брожение среди солдат Цезаря…
Всегда она вот так. Вроде знает защитные слова от пошлости. Мы смеемся.
Ох эта Ника Лось, hirvi, как она называет себя. Говорит, по-фински hirvi — лось. А фамилия ее — калька с финского. Отец ее, дескать, финн.
Завирается. Сочиняет себе биографию. То вдруг доверительно намекает: отец ее пострадал от Чека, мать — из дворян. Плетет бог знает что. Мистифицирует. Нравится ей ходить по краешку.
С нею не соскучишься. И дышится с нею вольготно.
6
Падает снег тяжелыми хлопьями. Все пухло, бело-сказочно. Иду в агитпункт — дома у нас нет керосина. Мну подошвами свежий, податливый снег, дышу — хорошо! Радуюсь чему-то — неизвестно чему.
— Вив ля Франс? — приветствует меня Ника, она стережет мне место рядом с собой.
По другую сторону от нее — Грюнбах в котиковой ушанке, вокруг шеи шарф, затолканный концами за лацкан синего бостонового пиджака.
Длинный стол. Две лампы-«молнии» ослепительны. Щурюсь на их свет, отрываться не хочется. Мне хорошо.
Слышу, как Грюнбах консультируется у Ники насчет русских синонимов к слову «дылда».
Неугомонный маленький Грюнбах. Теперь он задался целью снабдить нас немецкими ругательствами. Факультет поддержал его инициативу — решено: издадут для нас карманный военный разговорник и карманный сборник ругательств.
— Вы спускаетесь на парашюте в тыл врага. Приземлились, — говорит он, жестикулируя, обращаясь к нам по-немецки. — И вдруг из-за куста — фашист!.. Представьте себе на минуточку…
Лично я не могу себе этого представить, но киваю утвердительно.
— …Вы кричите: «Стой!» Но этого мало. Чтобы морально подавить его, вы должны сильно выругаться. — Он откашливается и произносит с угрозой: — Вот я тебе сейчас так дам, что ты влетишь головой в стену и мозги твои придется вычерпывать из стены ложками!
— О, майн готт! Неужели нет у них ругательств портативнее? — вздыхает Ника, не спуская с Грюнбаха своих въедливых, узких, лукавых глаз.
— И после этого вы его уже ведете…
Куда же мы ведем его?
Мы мешаем людям заниматься, но на нас не шикают из уважения к преподавателю. А кое-кто и прислушивается с интересом.
— Само собой разумеется, что не одни угрозы… Вы также наставляете на него оружие…
Но это уже не его область, и он опять углубляется в синонимы.
«Ваше боевое оружие — немецкий язык, — сказал как-то генерал Биази. — Изучайте его прилежно, совершенствуйтесь».
А с оружием нефигуральным мы познакомимся, по всей вероятности, уже на фронте.
Грюнбах встает и, держа в своих маленьких ручках Никину руку, прощаясь, говорит галантно и вкрадчиво:
— Ваше появление на фронте, Вероника Степановна, морально разложит укомплектованную баварскую дивизию.
Это похоже на признание в любви.
Я ретируюсь.
— Послушай! — говорит своим зычным, наполненным голосом Вова Вахрушев, выдвигаясь навстречу мне вместе со стулом. — Как у вас обстоит с «самоходками»?
Он произносит слово «самоходки» по-немецки — Selbstfahrlafetten.
И я отвечаю ему по-немецки:
— Пока что не жалуемся. Нет у нас «самоходок».
Сложносоставное слово, как почти все военные термины у немцев. Ни за что б не заучить. Но на нашем жаргоне оно употребляется в особом значении. Так что входит в обиход. Запоминается.
7
Полковник Крандиевский обходил общежития. Сначала оба мужских, потом дошел и до нас.
Мы выстроились во дворе.
Тетя Дуся повязала поверх ватного пиджака нарядный, нездешний фартук. Он достался ей от проезжих эстонок, заночевавших у нее, перед тем как следовать дальше в тыл, бог весть куда.