Лето летающих - Москвин Николай Яковлевич 7 стр.


— Поссорились, — сказал я.

— Это ещё зачем? — И тряпка пустилась полировать нижнее перо.

— Костька к Цветочку перекинулся.

— Это ещё зачем?

Я подумал, что Графину Стаканычу не до меня и что свои «это ещё зачем?» он повторяет, не слушая, но вот, отложив полку и подойдя к печурке, где у него что-то грелось, он сказал:

— Рассказывай!

Я рассказал обо всём: о Костькиных опытах, о братьях-разбойниках, о дымовой завесе, о потерянном ноже, о проклятой вертушке.

— Хорош! — Столяр опять принялся за полку. — С кем же он теперь будет добывать змея и нож? Он на тебя надеялся, а ты сбежал-с.

— Как сбежал?

— Ну, вроде как сбежал… Не вовремя поссорился.

— Он сам к Цветочку полез…

Некоторое время столяр работал молча, то склоняясь над полкой, то рассматривая свою полировку издали.

— Я сегодня мамашу куроедовских ребят увижу, — обернувшись ко мне, сказал он, и его только что деловито-сосредоточенное лицо вдруг заулыбалось, заподмигивало, морщинки побежали туда-сюда.

Я привскочил:

— Вот бы ей сказать, чтоб её ребята отдали Костькиного змея и Костькин нож!

— Ей сейчас не до этого-с. — Графин Стаканыч заподмигивал ещё больше, ещё насмешливее. — Она клада ждёт-с. Ночи не спит.

— Как это ждёт? Клад искать надо.

— А так и ждёт. Ждёт, когда я найду.

У меня перехватило дыхание.

— А вы и… ищете?

— Ищу-с.

Ну, конечно, перед э т и м отступили и змей, и нож, да и сам Костька… Но столяру важнее полка. Слава богу, он её, кажется, кончает. Вешает на два заранее вбитых гвоздика и отходит, наклоняя голову то направо, то налево. Моего нетерпения он будто не видит, не чувствует.

Налюбовавшись, он вытирает ветошью свои небольшие, с тонкими пальцами руки, легко присаживается на стопку досок и вынимает квадратную из-под зубного порошка жестяную коробку. Мы с Костей знаем, что Графин Стаканыч курит не махорку, а по-благородному — табак «Дюбек». Это очень красивый, лимонно-жёлтого цвета табак, тонко, изящно нарезанный (нам с Костей даже хочется попробовать его на язык), и столяр, когда навеселе, гордится им, некоторым образом отделяет себя от тех, кто курит простецкую махорку; но в трезвом виде, закашлявшись после затяжки, он ворчливо сипит известную приговорку: «Это тот „Дюбек“, от которого сам чёрт убег!»

— Где же ищете?

Я повторяю это уже в третий раз, но пока не задымилась цигарка, Графин Стаканыч только хмыкал про себя, подмигивал.

— В чужом доме ищу…

И столяр рассказал о том, как мадам Куроедова незадачливо продала секретер, или, попросту говоря, небольшой письменный стол, Анфисе Алексеевне Бурыгиной, то есть матери Цветочка.

Стол был уже куплен, уже доставлен на место, и Анфиса Алексеевна бывшая Светлозарова-Лучезарова — уже пригласила Ефима Степановича подремонтировать, подновить его, как вдруг обнаружилось, что в столе, как во многих старинных секретерах, есть потайной ящичек. Есть-то есть, но как его открыть? Чтоб не ломать голову, столяр по дороге зашёл спросить к бывшей владелице — к Куроедовой.

И что же получилось? Вместо ответа полная, белая, картофельная Куроедиха тотчас примчалась к своему столу. Оказывается, она не знала о существовании этого ящичка! Секретер был много лет назад куплен на аукционе и так стоял в доме. Теперь она, конечно, хочет знать, что там есть, в потайном ящике.

Так-то оно так, но, простите, стол уже продан, деньги за него уже уплачены. Что бы ни оказалось в тайнике, то принадлежит уже Анфисе Алексеевне. Ни в коем случае! Мадам Куроедова продавала стол, не зная об этом ящичке. А может, там золото? Брильянты!.. Пожалуйста, возьмите обратно свои семнадцать рублей и отдайте стол и в с е, что в нём…

Ах, так! А разве это в с е, если оно там есть, принадлежит Куроедовой? Разве она туда э т о клала? Нет, нет и нет!

— Я уж не рад, что этот самый… кхх… ящщ… — Графин Стаканыч кашляет от своего «Дюбека», — не рад, что ящичек нашёл… Они от жадности обе меня торопят: открывай да открывай! А я не бог. Вчера копался, сегодня ещё после обеда пойду.

— Как же: вы его нашли, а как открыть, не нашли?

— Это разные вещи. Я промерил в одном месте сверху и изнутри стола смотрю, лишек получается. Значит, о н о тут. А вот как к нему добраться? Что нажать? Что отодвинуть? Конечно, можно взять долото и всё сразу решить. Но этим пускай барыни мои без меня занимаются. Я не мясник-с.

…Как всё сразу! И братья-разбойники, и Костька, и это! Вот бы попросить Графина Стаканыча взять с собой. Посмотреть, как открывать будут. Может, никто не увидит, не заметит, а я увижу кнопку, зазубринку, волосок какой… Но куда идти? К Цветочку в дом идти? Нет, это пускай Костька туда ходит.

— Ефим Степанович, а вы взяли бы… Ефим Степанович! — говорю, нет, выкрикиваю я, сам поражённый блестящей идеей. — Взяли бы стол сюда, в мастерскую! Тут вам удобнее искать, открывать. И я бы… того… вам помог.

— Да разве… кха-а… — Столяр, морщась, отгоняет от себя ядовитый дым табака. — Разве они мне доверят? Разве они стол от себя отпустят теперь? Ведь купчихи! Невежество!

— А что там лежит?

По спине пробегают мурашки, как при сказке, когда клад уже открыт, когда самоцветы и жемчуга… И жалко, вот как жалко, что нет тут сейчас Константина! Вместе бы сидели, вместе бы спрашивали, вместе — мурашки…

— А кто его знает? — Столяр тушит цигарку. — Разное бывает…

Бросив окурок, он, посерьёзнев, опять начинает посматривать на полку с распростёртыми крыльями. Вот сейчас поднимется, уйдёт…

— Ну что, Ефим Степанович? Что бывает? — Я загораживаю дорогу к полке. — Самоцветы? Алмазы? Да?

Слава богу, не уходит! И по спине опять холод: вот сейчас, сейчас… Вот Костьки нет! Столько знакомы с Графином Стаканычем и не знали, что он клады искал. Да что там искал! Находил, видел…

— Это смотря по семейству. — Столяр берёт рубанок и, перевернув его нежно-жёлтой гладкой стороной, проводит по ней рукой. — У Миклашевских, помню, в большом бюре нашли пачку писем, розовой лентой перевязанные, да белокурый локон с детской головки. А у подрядчика Панфунтьева, само собой понятно, — деньги. Золотые пятёрки… И не как-нибудь, а по самому по-тёмному — в шерстяной носок набитые… Всё это смотря по человеку… Или вот у Елистратовых сестра попросила открыть… Тяжёлый дубовый стол, много ящиков и отделений. Среди них и тайничок спрятался. Открываю — тут уж не локон, но и не деньги, а, оказывается, книги, которых не велено читать. От брата остались.

— Почему же не велено?

— Ну, не велено — и всё! — Графин Стаканыч откладывает рубанок, стряхивает пепел с белого фартука и идёт к своей полке.

Как мало про клады… И главное, про теперешний, в доме Цветочка. Я поднимаюсь, чтоб уйти, но столяр — добрая душа — вспоминает, с чем я пришёл.

— С Константином ты уж сам мирись, — говорит он, примеривая к спинке полки металлические петли, — а Куроедихе, если я её сегодня увижу, скажу, чтоб её пацаны нож отдали.

— И змея!

— Ну, змея — это сами добывайте, а столовый нож — это вещь. Из дома вещь.

— Так змей-то какой! Опытный! Для Костьки очень нужный…

— Ну ладно, скажу и про змея.

18. ВЕЧЕРОМ ТОГО ЖЕ ДНЯ

Это было в полдень, а вечером того же дня произошло другое событие.

Забор, разделявший наш и Небратова дворы, был нам с Константином хорошо известен. Не столько забор, сколько дыры в нём. В одну дыру можно было пролезть, в другую — просунуть кулак, яблоко, в третью при осаде забора — пропихнуть камыш или спринцовку и облить осаждающего водой, и так далее. Но была особая щель для наблюдения, неоценимая для «казаков и разбойников», для пряток — тонкая, незаметная, на уровне глаз.

В дни ссоры я старался держаться подальше от забора: и самому не подсматривать, и на случай, если к т о-н и б у д ь наблюдает за мной.

Но тут вдруг потянуло к забору. Конечно, я не просто пошёл к нему: так меня могли бы увидеть, — нет, я направился будто в сарай, а потом уж, круто свернув в сторону сада, на цыпочках пошёл вдоль забора. Дойдя до узкой щели, я осторожно заглянул в неё и… ничего не увидел. Ну, будто щели и нет! Я чуть отстранился, вгляделся: нет, щель есть. И тут, не знаю, как и почему, вдруг почувствовал: о н здесь! Это о н смотрит с той стороны и загораживает собой щель… Даже что-то блестит. Глаз?..

Но вот всё пропало. Открылась белая узкая, как лезвие ножа, щель. Я прильнул к ней — никого нет, только небратовский дом под зелёной крышей, только худенькая, лёгкая Мария Харитоновна чего-то возится в садике…

Всё понятно! Я бросился вдоль забора к большой дыре и, нагнувшись, заглянул в неё. Ну, так и есть: Костька в синей рубашке, пригибаясь, таясь, бежит от той щели…

Я его понял. Но какой кремень: стоял около щели — и ни слова!..

В это время меня позвали к вечернему чаю. Сейчас и это — занятие. Раньше глоток, два — и к Костьке: самая игра в сумерках. А теперь сидишь пьёшь, будто интересно!

Но это был чай так чай! Вот какой интересный оказался!

Летом мы пьём чай на открытой террасе, выходящей в сад. Папа говорит, что тут чай вкуснее, мама, конечно, с ним соглашается, а нас, детей, понятно, не спрашивают. Вкуснее чай, по-моему, тогда, когда мама, ошибившись, кладёт в чашку не только варенье, но и сахар, а где это, в столовой или на веранде, не так уж и важно.

И сегодня пили чай на террасе. Мне и младшему брату налили чай в наши белые, с синими зайцами чашки. Витька недавно чего-то ревел и сейчас, затихая, время от времени шмыгал носом. Чтобы утешить его, я вытащил из кармана и положил около него на скатерть щепотку дроби, которую я сегодня нашёл на чердаке в белой банке. Пока флегматичный, неторопливый Витька обратил на неё внимание, папа с другого конца стола спросил:

— Михаил, это что такое?

— Дробь.

Отец у меня доктор и к огнестрельному оружию никогда никакого отношения не имел. Но знал, что дробь оттуда, где стрельба, где выстрелы.

— Сейчас же убери! Выбрось подальше!

И я вижу: взрослый человек, с усами и даже с бородкой (у отца острая, как у художников, бородка под нижней губой), встревожен. Отодвинув чай, встал, смотрит на дробь.

— Пап, так ведь это только дробь. Без пороха. Безопасная.

— Михаил, я тебе что сказал? — Отец не садится, стоит, и указательный палец на правой руке — по скатерти молоточком, молоточком…

— Пап, она взорваться не может.

— Ты слышишь?!

Я небрежно (чтоб показать: «А я вот не боюсь!») смахиваю дробь в подставленную ладонь.

Но тут она взрывается.

Во всяком случае, так кажется. Раздаётся грохот, и первое, что я вижу, — опрокидываются наши чашки и синие зайцы.

Вскрик мамы, стук отброшенных стульев и ощущение: что-то новое, чужое тут, рядом…

Я вскакиваю, отбегаю. И сразу всё ясно: это упал чей-то оборвавшийся змей. Прошлым летом у нас это тоже было, но змей тогда упал в сад на яблоню. И маленький, до колена.

А этот…

А этот!.. Я взвизгиваю, хватаю змея двумя руками — иначе не унести и, опрокидывая ещё не опрокинутые на столе чашки и стаканы (перепуганная мама пытается удержать их), тащу его к забору. Но не утерпеть, кричу ещё с полпути:

— Костька! Смотри! Костька! Костька-а!..

— Чего?

Волшебным образом он уже на заборе.

— Ты видишь?

— Вижу.

Как не видеть! Это же полосатый! Это новый куроедовский змей, который мы видели тогда на площади. Гигант, мне по плечо… Но даже не это, не это, а то, что он братьев-разбойниковский! Теперь они у нас попляшут!!

Константин спрыгивает с забора к нам в сад — ссора забыта, — хватает нитку от полосатого, вмиг привычно раскручивает её, и на лице его не то испуг, не то восторг.

— Восьмерик! — кричит он.

Восьмерик! Легендарный! Только во сне! Десятерик, на котором, по слухам, летает «солдатский» змей, конечно, ещё более непостижим, но и этот тоже. В прошлом году мы его издали видели в шорной лавке. Но даже и не приценивались и не просили показать — это такая вещь!..

А тут вот живой, даровой, трофейный!..

Не сговариваясь, по инстинкту змеевиков, мы проворно в четыре руки начинаем «саженками» собирать нитку. Я тяну, а Костька кладёт её на землю — круг за кругом, круг за кругом…

Мы молча, только тяжело сопя, работаем. Нитке просто нет конца, она легла через двор Цветочка и, наверно, дальше и дальше — через другие дворы до Хлебной площади… Протянулась чуть не через полгорода. Неужели у куроедовских ребят нитка оборвалась близко от рук? Какой ужас! Ужас, если бы у нас с Костей так оборвалась, а вот у братьев-разбойников — это замечательно. Лучше не надо…

Костя вдруг спохватывается:

— Сейчас прибегут.

Как это я забыл! Я бросаю нитку — Костька тут и один справится — и хватаю змея, чтобы поскорее его спрятать. Но он же привязан. Нечего и думать разорвать восьмерик — и на четверике-то руки порежешь. Ножик, ножницы — за ними надо бежать. Но мир устроен разумно: во дворе, в саду всегда где-то поблизости есть осколки стекла. Я нагибаюсь, хватаю осколок и долго пилю восьмерик. Ну и ниточка — железная! Как же должен был тянуть змей, чтобы эта проволока оборвалась!

Полосатый красавец спрятан под террасу, вся нитка собрана, лежит в кругах (сматывать на моток будем потом), я даже успеваю представить, как конец восьмерика долго переползал с крыши на крышу, со двора на двор…

Тут раздаётся стук в калитку. Нет, глухо. Не к нам, во дворе Цветочка. Они думают, что змей упал туда. Это верно, при обрыве не в одну калитку постучать приходится…

Пригнувшись, мы бежим к забору, граничащему с Бурыгиными. Я выхватываю тот уже увядший, потемневший лопух, скрученный в жгут, которым в день ссоры с Костькой я законопатил щель в заборе.

И мы видим в щель: по двору Бурыгина на стук в калитку бежит, сверкая босыми пятками, толстая кухарка Анисья, а затем на чёрное крыльцо выходит и сама Светлозарова-Лучезарова…

Куроедовские вваливаются целой ватагой — и Вань-петь-гриш, и Афонька, и Борька. Мы слышим, как Анисья сердито отвечает, что «тут ничего не обрывалось и ничего не падало!» Ребята, не слушая или не веря, хотят обойти кухарку, чтобы самим осмотреть двор, но Анисья, разведя толстые руки, загораживает им дорогу, а мадам Бурыгина, сверкая запавшими глазами, театрально показывает им на калитку:

— Пошли вон, скверные мальчишки! Разве можно входить в чужой двор без позволения?

Сзади неё и прячась за её юбку, вдруг показывается толстоморденький, розовый Цветочек. Он повторяет вслед за матерью:

— Пошли вон, скверные мальчишки!

Ватага уходит, грозя не Анисье, не Бурыгиной, а, как ни удивительно, ни в чём не повинному Аленьке:

— Попадись теперь!

Цветочек вздрагивает, пугливо оглядывается, и я понимаю, о чём он думает: выйдешь без мамы за ворота — и «попадёшься». Я смотрю с упрёком на Костьку, будто говоря: «И ты мог с таким телёнком водиться!» Но он этого не видит, не до этого. Сейчас ватага ворвётся к нам, и мы должны тоже, как Анисья, отвечать: «Ничего тут не обрывалось и ничего тут не падало!»

19. НАКОНЕЦ-ТО!

Стук в калитку раздаётся громовой, нетерпеливый: если не у Бурыгиных, так, значит, здесь змей…

Мы бежим к калитке, и Костька вдруг выпаливает:

— Скажем, что у нас.

Я даже останавливаюсь, хватаю его за руку:

— Как у нас?! Зачем же я змея под веранду? Зачем мы нитки?.. Они же… у нас же… слямзили, а мы…

Константин не отвечает, мы снова бежим, и я вдруг всё понимаю.

— Чтоб посмеяться?! Да?! — кричу я ему на ходу. — Скажем: «Не плачьте, орлы», — а полосатого им не отдадим. Да? Пусть теперь попляшут! Да?..

— Нет, отдадим.

Я ускоряю бег — и первый у калитки. Бросаюсь на щеколду, повисаю на ней и выкрикиваю:

— Нет, не отдадим!

— А наш жёлтый? А Стаканчик? — Костька, тяжело дыша, набычившись, старается оторвать мои руки от щеколды. — А нож?..

Да, нож, это верно. Как ни вертись, Константину за него попадёт. Но неужели так всё и отдать? И восьмерик?..

Наверно, до куроедовских доходят наши голоса. Они грохают в калитку всеми десятью кулаками и на все голоса вопят:

— Давай открывай!

— Открывай!

— Давай!

Я и забыл, что у нас на калитке цепочка. (В тот год в Т-е это было новостью, и отец завёл две цепочки: на калитке и на парадной двери.) А Константин помнил это. Он накидывает цепочку и поднимает щеколду. Калитка открывается на ширину ладони, но и через эту щель врывается гул голосов, а впереди мы видим разгорячённое и какое-то перекошенное — наверное, от нетерпения — белобрысое лицо Гришки, старшего из Куроедовых.

Назад Дальше