Бородинское пробуждение - Константин Сергиенко 3 стр.


Почему также не сказано, в каком полку служил поручик Берестов? Это всегда отмечалось в наградных документах.

Второй раз, и снова как «выполняющий особое поручение командующего», поручик Берестов встречается в списках отличившихся офицеров 24-й пехотной дивизии. Здесь он «немало способствовал славной атаке 3-го баталиона Томского полка, увлекая солдат до самого получения раны», за что был представлен к награде «золотой шпагой за храбрость и очередным чином». И в этой записи стоял вопрос, а кроме того, она была перечеркнута пожелтевшими штрихами пера.

Кто ставил вопросы, кто зачеркивал фамилию Берестова и почему? В чем заключалось «особое поручение»? Не может ли оказаться, что «задумчивый гусар» и его однофамилец таинственный поручик Берестов одно и то же лицо? Тогда почему гусар в списках пехоты?

В третий раз поспешно написанную фамилию Берестова я видел под карандашным рисунком какого-то боя. «Ал. Берестов» – так было подписано. Карандаш почти уже стерся, бумага померкла. Наверное, это был старый рисунок. Артюшин уверял, что он сделан на Бородинском поле прямо во время боя.

– Смотрите, какая поспешность в линиях, а кроме того, точная топография. Ведь это атака на батарею Раевского! Рисунок даже не закончен…

Вглядываясь в слабые штрихи, я думал о том, что Томский пехотный полк, в атаке которого участвовал поручик Берестов, стоял как раз позади кургана Раевского.

И все-таки я мало верил Артюшину. Неужто в таком жарком месте, как батарея Раевского, где каждая струнка пространства была перебита ядром или картечью, кто-то рисовал с натуры да еще не забыл подписаться?

Но троеликий Берестов – гусар, художник и офицер с таинственным поручением все больше занимал мое воображение. Конечно, это могли быть однофамильцы или родственники. В то время служили в армии целыми семьями. Давыдовых, например, кроме Дениса, воевало по меньшей мере еще трое.

Но что-то заставляло меня искать образ одного Берестова. Я стал придумывать его жизнь, я пытался уложить в нее неясные и противоречивые сведения. И это меня увлекло, потому что фигура выходила необычная.

Теперь и путаница в наградных документах, и недомолвки, и отсутствие других упоминаний – а я посмотрел много материалов, вплоть до биографических справочников по армии – все было на руку. Неопределенности оставалось ровно настолько, чтобы мое воображение смогло принять участие в этой загадочной для меня судьбе.

3

Для повести я выбрал пять дней. 22 августа русские нашли позицию у Бородино, а 26-го состоялось сражение. За несколько бородинских дней я хотел развернуть сюжет, а кроме того, показать схватку за Шевардинский редут, она случилась накануне главного боя.

Самой битве я отводил главное место. Она представлялась мне огромной грохочущей панорамой, где решались и судьбы двух армий, и тысячи человеческих судеб.

Прочел я в библиотеке достаточно много. Пора было приниматься за первую главу. Осталось само Бородинское поле.

Я с нетерпением ждал сентября, чтобы в те дни, какие отвел для книги, приехать в Бородино и остаться наедине с полем. Пройти его вдоль и поперек, узнать его запахи, краски. Спать на его траве, как спали солдаты, смотреть в его небо. Слушать шелест его ветерка, посвист его птиц. Зрительно, осязательно, чувственно хотел я постичь сокровенную тайну Бородинского поля и надеялся, что оно откроет мне такое, о чем не пишут книги.

Третьего сентября, 21 августа по-старому, я уложил рюкзак и поехал в Бородино. В полдень я был на месте. Теплый и ясный день стоял в Бородинском поле. Пока ничто не означало осени, но иногда в попавшей на просвет листве вспыхивала та самая печальная ясность, которая предвещает и увядание и холод.

Я шел и думал: где ты, мой Берестов? В каком бою сложил голову? Где искала твою могилу любимая? А может, прах твой до сих пор таится под бородинскими холмами? И был ты таким, как придумал я, или вовсе иным?

Почему я взялся за эту книгу? Что я хотел рассказать, какие чувства выразить? Я и сам не знал толком. Это было как дальний зов, смутный, но властный, и звук его нарастал.

Я шел через поле, и теперь мне не мешали перелески и новые дороги. Внутренним зрением я видел его целиком. Вместе с ужасным ударом пушек в голове вспыхивала ослепительная панорама боя.

Сначала я решил пройти поле наискось до памятника Кутузову в Горках, а оттуда вернуться по всему фронту к Семеновской и выбрать место для ночлега. Шагать было легко, кроме спального мешка и бутербродов, в рюкзаке ничего не было.

В Бородино много памятников. Черного, серого, красного гранита. Круглые колонны, треугольные стелы, просто гранитные глыбы. Я подходил к каждому и читал надписи.

На кургане Раевского я посидел у могилы Багратиона и только теперь обратил внимание, что здесь нет памятника защитникам батареи.

Я вытащил записную книжку и нашел, что на кургане сражались дивизии Паскевича и Лихачева. Правда, памятник полкам Лихачева я видел где-то позади кургана, хотя дивизия и ее генерал легли именно здесь. Но почему нет памятника 26-й дивизии? Ведь это она начала оборону кургана.

Я нарвал жесткой полевой травы и стал выкладывать из нее начальные буквы полков, о которых почему-то никто не вспомнил. Их было пять: пехотные Полтавский, Орловский, Ладожский, Нижегородский и один Егерский. Совсем неожиданно у меня получилось ПОЛЕ. Правда, оставалось еще «Н» от Нижегородского пехотного, я выложил его чуть в стороне.

Я ушел с батареи Раевского, думая о своем маленьком памятнике солдатам, о невзначай получившемся слове.

Вдруг меня остановила внезапная мысль: «Н», буква «Н», которая осталась одна! Я вернулся на батарею и положил рядом с «Н» бледно-желтый полевой цветок. «Н» – Наташа! Еще один памятник, вышедший ненароком. Памятник нашей последней встрече. Мне даже вспоминалось теперь, что мы расстались как раз на том месте, где я складывал буквы из жесткой бородинской травы.

На Багратионовых флешах, позади Спасо-Бородинского монастыря, я нашел место для ночлега.

В другое время достаточно было бы одной спокойной красоты этих русских пригорков, просторных полян, полукружий невысокого леса и разбросанных там и тут беседок из двух или трех деревьев. Но гранитные монументы, такие спокойные и задумчивые, как сама природа, артиллерийские брустверы, ставшие ложбинками зеленого поля, лишали пейзаж сиюминутности, уводили вглубь, и оттого деревья, даже простая трава, казались полными глубокого значения.

Позади левой флеши вплотную к небольшому лесу стояла высокая продолговатая копна сена. Там я и решил разложить спальный мешок и устроиться на ночь.

А пока присел на розовую гранитную тумбу у памятника сумским и мариупольским гусарам и стал разглядывать стройный контур Спасо-Бородинского собора.

В музее я видел набросок плана Бородинского боя. На плане рукой генерала Ермолова сделана карандашная помета: так он показал Маргарите Тучковой место гибели ее мужа. Сначала вдова поставила здесь часовню, а в 1839 году вместе с другими основала женский монастырь, в котором стала первой настоятельницей.

Раскачивая портфелем, мимо шла крошечная школьница с большим белым бантом. Около меня она остановилась и посмотрела с любопытством.

– А здесь сидеть нельзя, – сказала она. – Нам в школе говорили.

– Почему же?

– Потому что камень священный!

– Согласен, – сказал я и переселился с тумбы на траву.

– А что вы здесь делаете?

– Смотрю Бородинское поле.

– Только, пожалуйста, не бросайте окурки и консервные банки, – важно сказала девочка.

– А как ты думаешь, – спросил я, – что такое священный камень?

– Священный?.. – Она задумалась. – Ну, это который всегда освещен… солнцем…

– А как же ночью?

– А ночью луной и звездами, – нашлась она.

Я улыбнулся. Девочка перешагнула чугунную цепь, вытащила из портфеля косынку и несколько раз обмахнула ею розовый гранит монумента.

– Только, пожалуйста, – еще раз и очень важно напомнила она, – не пачкайте памятников. Им еще долго стоять.

Потом она ушла, напевая, подпрыгивая, и несколько раз оглянулась на меня с грациозным, по-детски кокетливым наклоном головы.

До вечера я бродил по флешам и вдоль Семеновского оврага.

Сбоку от монастыря стоял крепкий каменный дом. Он пустовал, кое-где были выбиты стекла. В этом доме, бывшей гостинице монастыря, Толстой работал над «Войной и миром» во время поездки на Бородинское поле.

Уже порядком стемнело, когда я вернулся к стогу сена, где хотел ночевать. Я вытащил спальный мешок, устроил нишу в основании стога и скоро уютно лежал среди крепкого пахучего настоя, острых покалываний палочек сена и мыслей о будущей книге, о Берестове, о Наташе.

Немного стало знобить. Я забрался в спальный мешок, отодвинул нависший пласт сена и стал смотреть на звезды. Они светили уже в полную силу, одни четким холодным сиянием, другие желтоватым неярким подрагиванием.

Я думал о том, что многие из бородинцев, оставивших воспоминания, писали о звездах. Вот так лежали они в ночь перед битвой с глазами, устремленными на небесную россыпь. Каждый искал свою звезду и разговаривал с ней. Спрашивал, так ли он прожил жизнь и что ждет его завтра.

Смотрел на звезды и мой Берестов. Какую он выбрал? Быть может, там в небе еще странствует его взгляд, уносимый все дальше световыми годами? Может быть, смотрит сейчас в небо и Наташа. Тогда на какую звезду?

Меня знобило все больше. Неужели простудился? Я попробовал заснуть. Но звезды, звезды не давали покоя… Они висели, как тысячи ярких сосудов, вобравших в себя чьи-то взгляды, надежды, признания. Я сжался в своем мешке, навалил на себя сена.

Началась полудрема, но и сквозь нее я чувствовал дрожь, не покидавшую тело. Обрывки сновидений проносились в голове, какие-то образы, вскрики. В подсознании билась мысль, что я заболел. Надо проснуться, куда-то идти, избавиться от кошмаров. Я поворачивался с боку на бок, но бред разрастался.

В последний момент этого горячечного полусна мне удалось открыть глаза, и помню только, что сияние звезд поразило, ослепило меня. Они полыхнули, как огромные зеркала, заполнив все небо нестерпимым блеском.

На этой вспышке дрожь моя кончилась, сновидения пропали. Я закрыл глаза и погрузился в глубокий сон. Он снизошел на меня бездонным забытьем, какого я никогда не испытывал…

Сначала издалека, потом все ближе и ближе, но еще помимо моего сознания в этом покое стали раздаваться настойчивые слова:

– Берестов… Берестов… Проснитесь, поручик Берестов.

4

– Проснитесь! Вы Берестов? Проснитесь, поручик…

Кто-то тряс меня за плечо. Я открыл глаза.

Надо мной наклонилась темная фигура с огромной вытянутой головой. Это сон, я закрыл глаза.

– Да проснитесь, поручик! Вас в штаб зовут!

Я снова открыл глаза. Сумеречно. Наверное, светает. Фигура отошла со вздохом. Я присмотрелся… И то, что принял за огромную странную голову, оказалось юным лицом, а над ним… Кивер двенадцатого года! Кивер!

– Так вы Берестов или нет? Целый час вас ищу. Закопались в сене, вот, право. А у меня еще несколько дел. Вас в штаб зовут. Вы Берестов?

Я приподнялся, вывалился из копны и сказал:

– Ну, положим, я Берестов, – и сам не удивился тому, что сказал.

Голос мой прозвучал необычно, хрипловато. Какая-то особенная острота воздуха ударила в голову. Я огляделся.

– Тогда вас в штаб, к полковнику Кайсарову. Я вестовой.

Юноша в кивере смотрел на меня с любопытством. Что-то в моем сознании как бы мешало проснуться, хотя я уже знал, что это не сон. Что-то удерживало от изумления, от расспросов. Я только встал и потянулся в тесной, явно не моей одежде.

– Почему вы решили, что я Берестов?

– Так вон ваша белая лошадь стоит. Мне так и сказали: у вас белая лошадь. А потом ваш мундир, такие уже не носят. Так вас в штаб, в деревню Бородино. Как церковь проедете, так в первой избе направо. Ну, я, пожалуй, поеду. До свидания, поручик.

Он подошел к лошади, неловко взвалился и ударил в бока. Короткий всхрип, роса брызнула из-под копыт, и всадник ускакал.

Я снова осмотрелся. Знакомое и незнакомое место. Стог сена, в котором я ночевал, вот он. Но ближнего леса нет. Нет и монастыря, на месте его далеко вперед дымчатый утренний простор с неясным контуром леса на горизонте. Свежо. Воздух остр, новый воздух. Что-то новое и во мне. Нет мысли, что это недоразумение, сон, наваждение, чья-то шутка. Голова спокойна, и что-то по-прежнему мешает удивиться, не поверить.

Из-за стога медленно вышла белая лошадь, она щипала траву. Моя лошадь? Лошадь поручика Берестова? Я подошел. Она подняла голову, тихо заржала. Свой.

Я вдел ногу в стремя и прыгнул в седло. Как только я попал в его гладкий блестящий изгиб, ощущение тесноты одежды пропало. Наоборот, какая-то легкая сила почудилась в теле.

Я приподнялся в седле и оглядел огромную холмистую равнину. Бородинское поле, это оно! Пахнул в грудь свежий ветер. За моей спиной розовый юный жар начинал охватывать небо. Я засмеялся.

– Да, я поручик Берестов! – громко сказал я и ударил каблуками коня.

Он мягко сорвался с места, понес галопом по лугу. Я бросил поводья и понял с восторгом, что умею вот так небрежно, на полном скаку красоваться в седле.

– Эгей! – крикнул я. – Берестов!

Конь вынес меня на дорогу. Впереди потянулись серые избы деревни. Семеновская? Наверное. Вот поворот налево. Тут я остановился.

По улице шла колонна. Дробно сияли штыки. Против огненного восхода они походили на заросли розово-красной травы.

Сердце мое стучало. Полки! Русские двенадцатого года! Я Берестов, я поручик Берестов!

Солдаты шли, весело переговариваясь. Улица не пылила под утренней росой. Егеря! Я сразу узнал их по светло-зеленым мундирам, черным крест-накрест ремням и киверам без султанов.

– Его благородие на белом коне, как Егорий!

– Эхма! Отшелушим мусье, сами в Егориях будем!

Они оборачивались на меня оживленными усатыми лицами. Мерный топот сапог, бряцание оружия.

Мимо рысцой проезжал офицер на пегом коне. Он обернулся ко мне, придержал лошадь:

– Вы какого полка? Я ищу… – Он внимательно посмотрел на меня, осекся и, не договорив, ускакал.

Я повернул за ним, стремительно миновал егерей, серые избы Семеновской и съехал налево в овраг. Тут я спешился, расстегнул мундир, стащил его и внимательно рассмотрел.

Жесткое сукно зеленоватого тона вытерто. Пуговицы помятые, с орлами, теперь уж не разберешь, золотые были или серебряные. Воротник желтый и низковатый для тех, которые носили в двенадцатом году. Обшлага желтые тоже, а я хорошо знал, что отвороты у русской армии в то время были красные. Ясно, что старый мундир. Но какого полка? Скорее всего, пехотного.

На плечах погоны из поблекшей серебряной нити. Тоже старые, в двенадцатом году носили эполеты.

А что на голове? Оказывается, темно-зеленый колпак с белыми кантами и кистью, такие тоже давно не носят.

Да, уж наверное, вид мой был странным. Недаром шарахнулся офицер, а молоденький вестовой разглядывал с любопытством.

Может быть, это мундир какой-то неизвестной мне службы, интендантской или инженерной? Да вряд ли. Скорее всего, случайная одежда. Рейтузы, например, из серого сукна, кавалерийские.

К черному немецкому седлу приторочен сзади круглый чемодан из плотной материи, он похож на скатанное одеяло. Спереди пристегнута кожаная сумка.

Я расстегнул чемодан. Много ли у меня имущества? Две белые сорочки, сверток мягкой кожи, наверное на сапоги. Суровые нитки и большая игла. Флакон с кельнской водой. Белые лайковые перчатки и фуражка защитного цвета с темно-зеленым околышем и черным лакированным козырьком.

Фуражку я сразу надел вместо колпака. На самом дне лежало бритвенное лезвие с перламутровой ручкой и зеркало. Я стал разглядывать свое лицо. Да, это я, безусловно. Только моложе, может быть двадцати с небольшим, и с усами.

Назад Дальше