Хорхе Луис Борхес, Адольфо Биой Касарес
Перевод с испанского и английского Евгении Лысенко
В оформлении обложки использована работа Джеймса П. Блейра
Хорхе Луис Борхес. Из «Автобиографических заметок»
Одним из главных событий тех лет – и моей жизни – было начало дружбы с Адольфо Биоем Касаресом. Мы встретились в 1930 или 1931 году, когда ему было около семнадцати лет, а мне недавно исполнилось тридцать. В таких случаях считается само собой разумеющимся, что старший по возрасту – это учитель, а младший – ученик. Возможно, что вначале так оно и было, но уже несколько лет спустя, когда мы начали работать вместе, учителем практически и незаметно стал Биой. Он и я предпринимали много разных литературных работ. Мы составляли антологии аргентинской поэзии, фантастических рассказов и детективных историй; мы писали статьи и предисловия; мы сделали комментарий к сэру Томасу Брауну и к Грасиану; мы переводили новеллы таких писателей, как Бирбом, Киплинг, Уэллс и лорд Дансейни; мы основали журнал «Дестьемпо» [1], который продержался до третьего номера; мы писали киносценарии, которые неизменно отвергались. Противостоя моему вкусу к патетическому, сентенциозному, барочному, Биой заставил меня почувствовать, что стиль спокойный и строгий более привлекателен. Возьму на себя смелость утверждать, что Биой постепенно вел меня к классицизму.
В начале сороковых годов мы начали писать вместе – подвиг, казавшийся мне прежде немыслимым. Я придумал сюжет, который показался нам обоим подходящим для детективного рассказа. И однажды в дождливое утро Биой сказал мне, что надо попробовать. Я с неохотой согласился, и чуть позже в то же утро этот факт свершился. Потом появился третий, Онорио Бустос Домек, и взялся нами руководить. Долгое время он управлял железной рукой, что нас сперва забавляло, а затем уже пугало, когда он стал совершенно непохожим на нас, стал навязывать нам свои капризы, свои каламбуры и свой весьма вычурный стиль. Домек было имя прадедушки Биоя, а Бустос – моего кордовского прадедушки. Первой книгой Бустоса Домека были «Шесть задач для дона Исидро Пароди» (1942), и во все время ее создания он никогда не отлынивал. Макс Каррадос придумал слепого детектива, Биой и я пошли дальше, мы поместили нашего детектива в тюремную камеру. Эта книга была заодно сатирой на Аргентину. Долгие годы двойная природа Бустоса Домека не была обнаружена. Когда же это произошло, все подумали, что раз Бустос был шуткой, то и его сочинения вряд ли можно принимать всерьез.
Следующим плодом нашего сотрудничества был другой детективный роман «Образчик для смерти». Содержание его настолько лично окрашено и полно наших особых шуток, что мы напечатали его только в одном издании, и то не для продажи. Автора книги мы назвали Б. Суарес Линч. «Б», видимо, означало Биой и Борхес, «Суарес» – было имя другого моего прадеда, а Линч – другого прадеда Биоя. Бустос Домек появился снова в 1946 году в другом нашем частном издании, на сей раз это были два рассказа под названием «Две достопамятные фантазии». После долгого перерыва Бустос опять взялся за перо и в 1967 году создал свои «Хроники». Это статьи, написанные о вымышленных экстравагантных современных художниках-архитекторах, скульпторах, живописцах, поварах, поэтах, романистах, кутюрье – рьяным критиком-модернистом. Но и автор, и его персонажи – глупцы, и трудно сказать, кто кого перещеголял. В книге есть посвящение – «Троим забытым великим – Пикассо, Джойсу, Ле Корбюзье». Стиль – сплошная пародия. Бустос пишет по-журналистски небрежно, у него масса неологизмов, латинских слов, клише, смешанных метафор, бессвязностей и напыщенных выражений.
Меня часто спрашивали, как возможно соавторство. Полагаю, что для него необходимо некое отречение от своего «я», от тщеславия и, пожалуй, от общепринятой вежливости. Соавторы должны забыть себя и думать только об общей работе. Действительно, если кто-нибудь хочет узнать, мною ли придумана та или иная шутка или эпитет или Биоем, я, по чести, не могу ответить. Пытался я писать в сотрудничестве с другими людьми – даже с некоторыми очень близкими друзьями, – но их неспособность быть, с одной стороны, грубоватыми, а с другой – толстокожими, делала наше соавторство невозможным. Что ж до «Хроник Бустоса Домека», они, я думаю, лучше всего, что я написал под своим собственным именем, и почти столь же хороши, как то, что Биой писал самостоятельно [2].
Посвящается трем великим забытым: Пикассо, Джойсу, Ле Корбюзье
Любая нелепость имеет ныне своего поборника.
Оливер Голдсмит, 1764
Father Keegan (1904)
Предисловие
По настоянию старого друга и почтенного писателя решаюсь еще раз подвергнуть себя неминуемым неприятностям и опасностям, подстерегающим автора предисловия. Разумеется, они не скрыты от моего взора. Подобно гомеровским героям, нам надлежит проплыть между двумя противоположными рифами. Харибда: надо подхлестывать внимание читателей, обленившихся и прельщаемых фата-морганой всевозможных развлечений, которую, впрочем, быстро рассеет corpus [4] этой книжицы. Сцилла: требуется умерять собственный блеск, дабы не затмить, даже совершенно не anneantir [5] нижеследующий текст. Ничего не попишешь, приходится соблюдать правила игры. Как великолепный царственный бенгальский тигр, втягивающий когти, дабы одним ударом лапы не изуродовать физиономию дрожащего укротителя, мы сократим – однако не вовсе отбрасывая критический скальпель – присущие этому жанру требования. Мы будем верными друзьями истины, но еще больше – Платона.
Подобная деликатность, как, несомненно, заметит нам читатель, окажется совершенно излишней. Никому и на ум не придет сравнивать строгое изящество, меткость критической шпаги, космические масштабы мышления крупного писателя с благодушной, расхристанной, немного en pantoufles [6], прозой типичного добропорядочного обывателя, который между одной сиестой и другой строчит пропитанные пылью и провинциальной скукой свои достохвальные хроники.
Достаточно было пройти слуху, что некий член Атенея, житель Буэнос-Айреса – чье громкое имя мне не велит назвать хороший вкус, – составил план романа, который, коль я не передумаю, будет называться «Семейство Монтенегро», как наш всем известный Уродец [7], некогда попытавший силы в повествовательном жанре, немедля принялся писать критический разбор. Признаем, что этот разумный способ заставить себя уважать снискал заслуженную награду. Не считая многих неизбежных родимых пятен, представленное сочиненьице, каковое нам надлежит снабдить предисловием, не лишено некоторых достоинств. Сырой материал сам по себе способен возбудить у любознательного читателя интерес, чего никак не скажешь о стиле.
В наше хаотическое время совершенно очевидно, что негативная критика не имеет успеха; куда большим весом обладает – нравится нам это или не нравится – утверждение национальных, автохтонных ценностей, которые, пусть мимолетно, знаменуют вкусы момента. К тому же в данном случае предисловие, украшенное моей подписью, было у меня выпрошено [8] одним из тех друзей, с которыми нас связывает давняя привычка. Итак, определим положительные черты. Обозревая перспективу, открывающуюся из его прибрежного Веймара, наш доморощенный Гёте [9] сумел охватить поистине энциклопедический перечень тем, где находит свое эхо каждый звук современности. Тому, кто пожелал бы углубиться в суть беллетристики, лирики, проблематики, архитектуры, скульптуры, театра и самых различных аудиовизуальных средств, характерных для сегодняшнего дня, придется скрепя сердце воспользоваться этим незаменимым вадемекумом, истинной нитью Ариадны, которая приведет его к Минотавру.
Возможно, поднимется хор возмущенных голосов, изобличающих отсутствие в этой книжице некой вершинной фигуры, в изящном синтезе сочетающей скептика и спортсмена, верховного жреца литературы и ветреного женолюба, однако такое упущение мы отнесем на счет естественной скромности знающего свои границы ремесленника и не будем его приписывать более чем оправданной зависти.
Когда мы, зевая, пробегали страницы сего достохвального опуса, нашу полудрему внезапно всколыхнуло одно упомянутое там имя – имя Ламбкина Форменто. В душу закралось неожиданное опасение. А существует ли в действительности, во плоти, подобный персонаж? Не идет ли речь о каком-нибудь родственнике или даже о некой тени того Ламбкина, порождения фантазии, что дал свое знаменитое имя одной из сатир Беллока [10]? Подобные неясности наносят ущерб предположительным информативным достоинствам списка имен, не имеющего права претендовать на какое-либо иное поручительство, кроме – прошу понять меня правильно – элементарной честности.
Не менее непростительно легкомыслие, с коим автор трактует понятие «группировки», изучая пустячную идею, изложенную в шести убийственно скучных томах, созданных безудержной пишущей машинкой доктора Баральта. Прельщенный этим адвокатом-сиреной, автор придает чрезмерное значение утопиям комбинаторики и пренебрегает настоящими цеховыми группировками, являющимися мощным столпом нынешнего порядка и нашего надежного будущего.
В итоге нельзя сказать, что это произведение недостойно нашего снисходительного поощрения.
Период 1911 – 1919 годов уже отмечен прямо-таки сверхчеловеческой плодовитостью: стремительным потоком следуют «Странная книга», педагогический роман «Эмиль», «Эгмонт», «Фиванки» (вторая серия), «Собака Баскервилей», «От Апеннин до Анд», «Хижина дяди Тома», «Провинция Буэнос-Айрес вплоть до решения спора о столице Республики», «Фабиола», «Георгики» (перевод Очоа) и «О дивинации» (на латинском) [15]. Смерть застает Паладиона в разгаре трудов; по свидетельству близких, у него было почти готово к изданию «Евангелие от Луки», произведение библейского плана, от которого не осталось черновика и чтение которого наверняка представило бы огромный интерес [16].
Метод Паладиона был предметом столь многих критических монографий и докторских диссертаций, что еще одно его изложение представляется нам излишним. Ключ к нему раз и навсегда дан был в трактате Фарреля дю Боска [17] «Линия Паладион-Паунд-Элиот» (издательство «Вдова Ш. Буре», Париж, 1937). Речь идет – как, цитируя Мириам Аллен де Форд, окончательно определил Фаррель дю Боек – об «амплификации единиц». До нашего Паладиона и после него литературной единицей, принятой авторами в совокупное владение, было слово или, самое большее, ходячее выражение. Центоны [18] византийца или средневекового монаха, заимствуя целые стихи, мало чем расширили эстетическое поле. В нашу эпоху значительный фрагмент из «Одиссеи» служит вступлением к одной из «Песен» Паунда, и всем известно, что в творчестве Т. С. Элиота встречаются стихи Голдсмита, Бодлера и Верлена. Паладион уже в 1909 году пошел дальше. Он, так сказать, аннексировал целый опус, «Заброшенные парки» Эрреры-и-Рейссига. Известно его признание, обнародованное Морисом Абрамовицем [19], открывающее нам трепетную тщательность и беспощадную строгость, с какими Паладион неизменно относился к тяжелому труду поэтического творчества: «Заброшенным паркам» он предпочитал «Сумерки в саду» Лугонеса [20], но не считал себя достойным присвоить их, и, напротив, он признавал, что книга Эрреры соответствовала его тогдашним возможностям, ибо ее страницы вполне выражали его чувства. Па-ладион снабдил их своим именем и отдал в печать, не убрав и не прибавив ни одной запятой, – этому правилу он и впредь оставался верен. Таким образом, на наших глазах свершилось важнейшее литературное событие нашего века: появились «Заброшенные парки» Паладиона. Разумеется, книга эта была бесконечно далека от одноименной книги Эрреры, не повторявшей какое-либо предшествующее произведение. С той поры Паладион приступает к задаче, на которую до него никто не отваживался: он зондирует глубины своей души и публикует книги, ее выражающие, не умножая и без того умопомрачительный библиографический перечень и не поддаваясь суетному соблазну написать хоть единую строчку. Непревзойденная скромность – вот что отличало этого человека, который на пиршестве, предоставленном восточными и западными библиотеками, отказывается от «Божественной комедии» и «Тысячи и одной ночи» и, человечный и радушный, снисходит до «Фиванок» (вторая серия).
Умственная эволюция Паладиона не вполне прояснена: например, никто еще не определил, какой таинственный мост связывает «Фиванок» и т. п. с «Собакой Баскервилей». Со своей стороны, мы дерзнем выдвинуть гипотезу, что подобная траектория вполне нормальна и свойственна великому писателю, – он превозмогает романтическое волнение, дабы увенчать себя напоследок благородной ясностью классического стиля.