Он встал, резко отодвигая стул, и вышел в коридор. Потом вернулся, остановился у окна, глядя поверх занавески на улицу. Он увидел там все так, как в декабре сорок третьего года, — черные кирпичные коробки, обгоревшие трупы в доме красной профессуры, вздыбленные спирал и трамвайных путей. Затем увидел старика и подростка, стоявших по пояс в ледяной шахтной воде. Эти смутные фигуры двух добровольцев, достававших затопленное оборудование, держались в сознании Пшеничного все время, пока он читал принесенные документы. В конце концов, что бы он ни делал, они сами понимали свою задачу и впрягались в нее с русской самоотверженностью. Тогда еще никто не знал, что победа придет в мае сорок пятого, ее еще не было на свете, а была тягучая пора войны... Но кто-то обязан карабкаться на четвереньках по узкому лазу с санками за спиной. Кто-то должен. И жалости к этому неизвестному Пшеничный не испытывал. Если бы он помнил, что этот неизвестный чей-то сын или чей-то отец, что ему может быть больно и страшно, тогда бы город остался без угля, а заводы, поезда, пекарни замерли. Пшеничный по привычке потер ладонью правое колено, пораженное ревматизмом с той зимы. Оно не болело, лишь цепко держало в себе нечеловеческий холод затопленной шахты.
В эту минуту позвонили и сказали, что Пшеничному сегодня следует быть на концерте в городском театре и сопровождать заместителя министра Точинкова.
Когда вернулась Катя с сыновьями, он на кухне брился опасной бритвой, заглядывая в зеркальце, прислоненное к цветочному горшку. Младший, Юрочка, промчался через коридор и радостно боднул Пшеничного под локоть. Среди белой пены на подбородке зарозовела и стала расширяться капля крови.
— Юрка, не мешай! — велел Пшеничный и повернулся к малышу.
Приглушенное постоянной оторванностью от детей его отцовское чувство завладело им. Юрочка стоял перед Пшеничным с большой синеватой шишкой на лбу и порывался залезть ему на колени. Вслед за младшим прибежал пятилетний Виктор, стал отталкивать брата, говоря, что нельзя мешать, а то папа порежется. Но старший тоже попытался влезть на отца, и Пшеничный нарисовал ему помазком усы.
— И мне! — потребовал Юрочка.
— Переодеваться! — сказала Катя, войдя на кухню. — Видел этого красавца? — спросила она мужа. — Подрался с новеньким! — Она подтолкнула детей к дверям. — Снимайте матроски. Витя, кому я сказала! Ничего на вас не напасешься... Не мог за брата заступиться, а еще старший!
Выпроводив детей, Катя заметила, имея в виду его неурочное бритье:
— Не дают отдохнуть? Куда вызывают?
— Так. Пойдем в театр.
— Что это ты рассказывал, будто к тебе приходили какие-то двое из будущего? Или я не поняла? Давай-ка поставим тебе банки! Банки — от всего помогают.
— К семи часам, — продолжал он. — Ты пойдешь со мной как моя половина.
— В театр? Да на что он мне сдался? Выспаться тебе надо, доработался до чертиков... банки поставим... А в нашем театре сырость как в погребе.
— Угу, — сказал Пшеничный, оттягивая под бритвой левую щеку. — То платье не бери.
— Как тебе не стыдно! Командуешь бабскими тряпками? — изумилась Катя. — В сапогах и ватнике прикажешь идти, что ли?
— Угу, — он посмотрел на нее и засмеялся.
Она задорно подбоченилась и, видно, приготовилась к бою за свое аполитичное платье; своевольная дочь шахтера проявилась в ней, затмив жену секретаря.
— Делай, как хочешь, — отступил Пшеничный. — Раз ты такая несознательная, спорить с тобой бесполезно.
— И не спорь!
— Ну хватит, Катерина, — сказал он строго.
— Хватит, — сразу согласилась она, поняв, что дальше бузить не нужно. — Представляешь, какой синячище будет? У них в саду новенький, бандит какой-то. Сынок научного работника Устинова.
Пшеничный переспросил фамилию. Да, должно быть, тот самый Устинов. Он позвал детей. Те прибежали полураздетые, в майках, трусах и чулках.
— Вас двое, — сказал он. — Вдвоем вы — сила. Не позволяйте себя обижать!
— Он кусался, — виновато вымолвил старший Виктор. — И кубиками дерется.
— Дай ему в нос, — посоветовал Пшеничный. — Сожми кулак, я же тебя учил. Вас двое! — Он взял маленькую руку мальчика, сложил его пальцы в кулак и направил к своему лицу. Виктор покорно подчинялся, не выражая никакого интереса к боксу. В его глазах таилась детская замкнутость, как бы молившая отца: «Отпусти меня, я этого не могу!»
Катя отняла Виктора от Пшеничного и снова выпроводила детей.
— Они к тебе не привыкли, — сказала она. — Подумаешь, шишку набили! Очухается.
Ей шел двадцать пятый год, она была младше мужа на целых девять лет и, в отличие от него, окончила всего семь классов и нигде не работала. Но, будучи младше, Катя умудрялась по-своему решать житейские вопросы, и Пшеничный чаще всего с ней соглашался в конце концов. Сейчас, с детьми, он почувствовал, что не к месту взялся за воспитание, пусть и выпала ему редкая свободная минута. Катя была ближе к ним. И вообще — ближе к той неорганизованной текучей жизни, которая от Пшеничного ускользала и часто поразительно вторгалась в его дела.
Он вспомнил, как жена разняла драку грушовских мужиков с зименковскими шахтерами. А ведь ничего — покорились девчонке, которая гневно кричала и шуровала кружкой из ведра прямо им в раскаленные зенки.
— Увижу этого новенького, сама уши надеру, — пообещала Катя.
Пшеничный глядел на нее, улыбаясь. Она, казалось, дышала здоровой простонародностью, — особенно упрямые круглые черные глаза.
Катя сказала, что сходит к Тане.
Услышав о соседке, он перестал улыбаться: Таня была своеобразная особа, обращаться к ней не хотелось. Но идти в театр, — значит, просить, чтобы присмотрела за мальчишками; отводить их в Грушовку к тестю — нет времени.
Катя сходила за Татьяной. Пшеничный, уже переодевшись в белую рубаху и черный костюм с подложенными ватными плечами, встретил соседку с подчеркнутой любезностью. Она крепко пожала ему руку и спросила: должно быть, по протокольному порядку велено идти на концерт с супругой? Он проглотил ее скрытую насмешку, поблагодарил за помощь.
Таня села в кабинете на диван, чуть сдвинув ноги вбок и плотно поставив колени, разгладила полы длинного шелкового халата в пестрых цветах и павлинах. Своим вольным независимым видом она, как всегда, утверждала перед Пшеничным какой-то эгоистический стиль поведения. На это можно было бы глядеть сквозь пальцы, если б она не одурманивала Катю. И наверняка уж платье-то подстроила она. Конечно, молодая, вдовая, к тому же — инженер, о чем ей заботиться, как не о нарядах и забавах. В последнее время она внушала Кате мысль пойти работать, и это больше всего не нравилось Пшеничному.
Таня развернула какой-то листок, спросила:
— Хотите хорошие стихи? Вот переписала. Сергей Есенин. — И, взглянув на Катю и Пшеничного, начала читать:
Выткался над озером
Алый цвет зари...
Пшеничный подошел к столу, запер в ящик свои бумаги и сунул ключ в карман. Документы есть документы.
Таня дочитала стихотворение. Катя в радостном оживлении отняла у нее листок, повернулась к Пшеничному.
— Будем собираться, — сказал он.
— Тебе понравилось? — требовательно спросила жена. Ей хотелось, чтобы он отозвался так, как ожидала Таня.
Пшеничный все это понял, они обменялись с соседкой красноречивыми взглядами, и каждый увидел, что ничего нового друг в друге не нашел. Ему действительно не могло понравиться такое стихотворение, автор которого закончил самоубийством, то есть дезертировал, а значит — все тут, точка, не о чем спорить. Но, думая столь жестко, Пшеничный почувствовал, что почему-то неравнодушен к стихотворению и что Катин вопрос уже касается не соседки, а самой Кати. Да что с того!
— Это не по моей части, — отмахнулся Пшеничный.
— Ну бог с вами, Владимир Григорьевич, — с сожалением произнесла Таня. — Вы из железа сделаны. Но ведь все меняется, на носу пятидесятый год, середина двадцатого века!
— Меняется! — подтвердил он. — Только не от стишков, а от работы.
И наконец они с Катей вышли из дома. Ему было неловко и казалось, что все прохожие с осуждением таращатся на них и думают: «Вот вырядились!» Он хмуро посмотрел на висевших на трамваях подростков в синих гимнастерках и шагал дальше, непреклонно глядя куда-то вдаль. Его новые туфли скрипели.
— Не гони! — попросила Катя, дернув мужа за локоть. — Дай почувствовать минуту.
Он приостановился, поглядел на совсем еще зеленую акацию, потом на желтеющие клены за дощатым забором городской больницы, сказал:
— Никому не говори о тех двоих. Были они. Не померещилось. Я их направил на «Зименковскую» работать...
— Ой! — испуганно воскликнула Катя. — Что ты говоришь? Где это видано?
— Вот тебе и «ой». Да ты мне не веришь, — заметил Пшеничный. — Ладно, считай — померещилось.
— Что будет через тридцать лет? — спросила она. — Мы состаримся, дети вырастут. Страшно подумать: все наши знакомые или уже помрут, или станут стариками. Глупости какие-то! — Она крепко сжала его локоть и подтолкнула.
Невдалеке через дорогу возвышалась среди низких домиков гостиница «Донбасс», чаще называемая по старинке «Европейской», — трехэтажное, недавно восстановленное здание с круглыми балконами. У подъезда стояла бежевая «Победа» и легкая бричка; соловый мерин, с мохнатыми щетками, приподняв белый хвост, располагался справить естественную нужду.
Супруги подошли к гостинице. Замминистра Точинкова еще не было; Пшеничный послал за ним шофера «Победы»; Катя подошла к мерину, потрепала его по шее и быстро залезла в бричку на козлы.
— Куда поедешь? — спросил ее Пшеничный.
— На волю!
— На волю?! — засмеялся он, шутливо входя в ее мимолетную фантазию. Солнце, широко горевшее на закате, казалось, выделило в запрокинутом Катином лице юность и улыбку. Такой поселковой девчонкой вспомнил Пшеничный жену, когда она училась ездить верхом на строгой кобыле Пушке, самой степенной из всех лошадей рудничной конюшни. И, вспомнив смех, испуг, преодоление Катей страха и новый ситцевый размахай, предназначенный для гуляний с молодым серьезным кавалером, а не для верховой езды, вспомнив Катю соскальзывающей ему на руки, Пшеничный задержался в ее мимолетной фантазии. Широкая степь за поселком, белые островки ковыля, родной запах чебреца и полыни, воля... все прошло.
И не прошло.
Между тем появился Точинков. Это был сухощавый человек лет сорока пяти с длинным мужественно-усталым лицом и желтоватыми глазами. Вышедшие за ним трое комбинатовских работников и заведующий отделом угольной промышленности обкома партии Остапенко озабоченно осматривались и, увидев Пшеничного, с удовлетворением кивнули ему, словно передавали вечернюю вахту. Точинков кивнул на Катю, по-прежнему стоявшую в бричке, и произнес веселым молодым голосом:
— Вот и амазонка!
Пшеничный сделал знак, как бы говоря: хватит, жена, дурачиться. Катя смутилась, спрыгнула на землю, ее размашистая юбка обвилась вокруг оголившихся колен.
— Твоя? — спросил Точинков. — Везучий ты, Пшеничный. Ну знакомь с землячкой. Не забыл, поди, кто тебя из Кизела вытаскивал?
Точинков происходил из донецких шахтеров, всегда защищал земляков, но, как сам выражался, любя мог спустить с них три шкуры, если надо было. Через него прошли почти все местные кадры, когда после освобождения требовалось в считанные месяцы собрать донбассовцев, разбросанных по фронтам и по восточным бассейнам. Как заместитель министра он сейчас отвечал за всю донбасскую добычу, а в эти дни особенно тяжело ощущал на себе ее груз.
Точинков познакомился с Катей и напомнил ей, что он помог ее мужу, когда того не хотели отпускать в Донбасс, где он, похоже, успел не только выдвинуться, но и найти свое счастье. Он говорил с усмешкой, как будто предупреждал, что не надо думать, будто он навязывает свое общество, но и не стоит считать его посторонним.
— Ну так приходите к нам в гости, — сказала она. — Чего в гостинице скучать? Накормлю вас борщом и варениками.
— Приду, если они отпустят, — Точинков показал глазами на сопровождающих. — Сама-то откуда родом?
Катя ответила.
— С Грушовки? — удивился Точинков. — Помню Грушовку. Задиристый там народ!
— Не задирайте, не будет задиристый, — возразила Катя.
Она говорила независимым, почти дерзким тоном, быстро схватив суть Точинкова.
— А тебе пальца в рот не клади, — одобрительно сказал заместитель министра. — Грушовская натура сразу видна... Ну пошли. Отпустите машину.
По дороге в театр, располагавшийся на окраине поселка Далекого, Точинков шел рядом с Пшеничными, рассказывая им о своей юности, обращаясь в основном к Кате. Пшеничный отстал, присоединился к Остапенко и комбинатовским товарищам, и, поглядев на их поскучневшие лица, понял, что за день они порядком вымотались.
— Неохота на концерт? — спросил он.
Пожилой Остапенко, прозванный Дедом, лишь махнул своей ручищей.
— Где побывали?
Остапенко, помолчав, назвал шахты и буркнул:
— Требует до конца года выправить положение «любой ценой». А их пообещал снять. — Он кивнул на комбинатовских, которые при этом не повели и бровью. — Двужильный мужик.
Пшеничный догадывался, что Остапенко недоволен предстоящим развлечением, иначе бы не дергал уставших людей. Он и сам шел на концерт по распоряжению свыше, не предвкушая удовольствия. Что же говорить об Остапенко? Дед был выпечен из старого теста и ворчал на инструкторов своего отдела, если видел их в галстуках.
Лишь двое, Точинков и Катя, были оживлены, идя по улице вдоль строительных лесов, облепивших дома, загроможденной столбами будущей троллейбусной линии. Точинков рад был отвлечься от своих угрюмых угольщиков, которым он был неинтересен как человек; они осознавали его силу и власть, но лишь в служебной плоскости, а в остальном он был чужой. Его спутница, домашняя хозяйка Катя Пшеничная, была в таком же положении: она вышла из роли секретарской жены, мешала говорить о деле, нарушала заведенный порядок.
Пшеничного задевало, что жена обособилась. Пусть ей хочется показаться на людях, это дело понятное, но брать Точинкова под руку, когда муж идет в двух шагах?..
— Иван Кондратович! — окликнул Пшеничный и, намекая на большое участие министерства в финансировании городского восстановления, сказал: — Троллейбус исключительно благодаря вам скоро пустим.
Он сочинил на ходу эту незатейливую лесть, но Точинков лишь покосился и весело продолжал рассказывать Кате о каком-то деревенском стражнике, который, ежели случалась драка, въезжал на своем боевом коне, брал подносимую четверть самогонки и удалялся на кладбище, где, поделившись с конем зельем, засыпал, а пьяный конь бродил по улице, свешивая во дворы оскаленную морду, вследствие чего от почтения и ужаса селяне долго жили тихо и мирно.
Пшеничный догнал Точинкова и жену.
— Обратите внимание, — он показал рукой влево на огороженные забором развалины большого здания с полуразрушенными колоннами.
Точинков посмотрел, узнал площадь и театр. На средней колонне сидела ворона, у забора росла высокая седоватая лебеда и тонкие побеги клена.
— Нет, — возразил Точинков, — в ближайшее время ничего не выйдет. Денег не хватает даже на общежития.
Катя отпустила его руку.
Пшеничный пошел рядом с ними, рассказывал о строительстве города. Он не хотел признаться себе, что ему перестает нравиться этот высокопоставленный, много сделавший для города человек.
На лицо Точинкова снова легло выражение застарелой задумчивости.
Пшеничный заговорил о восстановлении большого хлебозавода, для чего требовалось объединить средства соответствующих организаций.
Повернувшись к Кате, Точинков виновато развел руками.
За хлебозаводом пошли детские сады, горнопромышленные училища, школы, продовольственные и промтоварные магазины, Пшеничный оседлал Точинкова и не выпускал ни на мгновение. Видя такой натиск, Остапенко с комбинатовскими работниками подключился к секретарю горкома. Точинков, наверное, уже пожалел, что отпустил машину, и дважды спросил, долго ли еще идти.