Зеркало для героя - Рыбас Святослав Юрьевич 8 стр.


И вот — черная щель лавы, погрузочный пункт с лампами дневного света, вой вентилятора местного проветривания. Пришли, вскарабкались на карачках в короткий ходок, влезли в свою нору. Врубовка подрезала пласт, взрывник зарядил аммонит и взорвал.

Устинов взялся за свою любимую лопату — угольная пыль смешалась с потом.

Мать спустилась к нему в подземелье. Она наклонилась над ним, сказала: «Сыночек, это ты, правда? Не волнуйся за меня. Видишь, я с тобой». К нему сошлась вся родня, и он увидел деда и бабушку, умерших раньше матери. Они молчали. Он работал, они смотрели на него.

Было жарко, по коленям сочилась вода. Все шахтерские болезни, силикоз, антракоз, бурсит, принялись пробовать тело Устинова. Оно было не крепче других.

Вскоре газомерщица Роза остановила лаву: бензиновая лампа Вольфа, поднятая к кровле, высоко взметнула язычок огня в голубоватом ореоле. Значит в воздухе накопилось много метана.

Машинист Люткин пристроился было обнять девушку, но за нее заступился старый навалоотбойщик.

Пока проветривался забой, бригада выбралась на штрек перекусить. На сосновых распилах постелили газеты разложили «тормозки» и стали тормозить. У грушовских мужиков были печеные пирожки, помидоры, сало, вареные яйца. Каждый немного ревниво осматривал запасы соседей. Слесарь Еременко был единственным из грушовских, кто принес колбасу с хлебом. Машинист Люткин спросил его: все воюешь с родней? И посоветовал: надо ласкать жену под утро, когда злость еще спит.

Слесарь был примаком в доме Ревы, и все знали: раз у Ревы, то тяжело.

— Вправду с женой поссорился? — спросил Устинов.

— Да у него тесть собака, — сказал Люткин. — Жрут парня. Забор выстроили — и жрут втихаря.

— Ну это обычная история, — продолжал Устинов. — С родителями надо жить порознь, иначе не избежать конфликтов.

Старый навалоотбойщик заспорил с ним: у него была большая патриархальная семья, отец с матерью, дочь с зятем, внуки, и ему казалось, что взрослые дети обязаны жить с родителями. Глуховатым сильным голосом Миколаич долго долбил эту мысль. Остальные молча ели, изредка поддакивали.

— Вот я для своих как бог и прокурор, — с гордостью вымолвил Миколаич. — Любят меня, боятся. Так и должно. Даже зять Пшеничный побаивается.

— Пошел ты! — вдруг сказал машинист. — «Любят и боятся»! Из-за таких старорежимных типов дышать нечем. Просто детки твои не хотят с тобой связываться и помалкивают на твою болтовню.

— Не надо грубить старшим, — сказал Устинов.

— Еще один прокурор? — спросил Люткин.

— Просто не хочется, чтоб вы сцепились, — объяснил Устинов.

Бригадир Бухарев вернул разговор к семейным делам слесаря Еременко.

— Дай по рогам этому Реве, — посоветовал он. — Привык мужик под себя грести — пора остановить.

— Да Рева его кулаком перешибет, — заметил Люткин.

— Тогда нехай терпит, коль кишка тонка, — ответил Бухарев. — Я своему папане — что там тесть! — папане родному заехал однажды в санки, и с тех пор зажили мирно. А до того лютовал папаня.

— Сейчас переломный момент, — сказал Устинов.

— Надо переломить, — кивнул Бухарев. — Сразу уразумеет.

— Переломный для всей нашей жизни, — продолжал Устинов. — Есть две цивилизации — сельскохозяйственная и индустриальная. У каждой — свой образец семьи. Но устоит в конце концов городской вариант, маленькая семья из мужа, жены и детей.

— Еще неизвестно, — возразил Миколаич.

Тогда Устинов объяснил подробнее: уже и нынче человек в состоянии сам себя прокормить, поэтому нет смысла держать дома целую производственную бригаду. Взрослые дети перестанут жить по указке.

— У самого-то есть отец-мать? — не поверил Миколаич. — Куда ж денешь престарелых родителей? Один кулаком их норовит, другой — на помойку. — Он взял со своей газеты пирожок и дал Михаилу. — На, сиротская душа, отведай домашнего.

Он и осуждал, и жалел Устинова.

— Отца-мать забывать негоже, — строго произнес бригадир.

— А папане-то врубил! — засмеялся машинист Люткин.

— Ничего, он меня понял.

Устинов решил подзадорить бригадира, вспомнил, что в доисторические времена, как доказывают некоторые ученые, сыновья просто убивали одряхлевших отцов по причине бедности, будучи не в силах прокормить лишний рот. Как убивали? Зимой привязывали к саням и увозили в глубокий овраг. Или еще проще: везли куда-нибудь за огороды и добивали. Откуда известно? Из преданий, легенд, древних обрядов. Из пословиц: «Отца на лубе спустил, сам того же жди», «Есть старый — убил бы его, нет старого — купил бы его». Правда, в этих пословицах уже слышится осуждение варварских обычаев.

— Не знаю, что навыдумывали твои ученые, — проворчал Миколаич. — Может, то немцы творили, а наши такого не могли. Нет, брешешь ты все...

— Говорю, как было, — ответил Устинов.

— Мало ли что было! Тебя послушай, все от брюха зависит. А совесть как же?

— Да он про старину толкует, — вмешался Бухарев. — Чего ты в бутылку лезешь?

— Значит, стариков выкинем, а жить только с жинкой и дитями!

— Скоро и такая семья начнет изменяться, — сказал Устинов. — Это не от одного нашего желания зависит. Вот вырастут города — увидите, как пойдут разводы.

Видно, он переборщил с прогнозами. Теперь на него накинулись все скопом. По общему мнению, разводиться мог только самый последний человек.

Перерыв кончился, полезли в лаву.

Снова грузили лопатами уголь на транспортер. Потом уголь кончился, транспортер выключили. От сосновой стойки пахло смолой. Над головой поблескивали пластины сланца. Сейчас врубмашину подвинут вплотную к пласту, забьют новую крепь и обрушат кровлю в выработанном пространстве, которая только и мечтает о том, чтобы всей своей толщей придавить людей; но ее оградят обрезной крепью и не допустят завала. Вскоре Устинов вместе с товарищами устанавливал эту крепь. Стойки были скользкие и увесистые. Он киркой подкапывал лунку, отпиливал лишнее, десятикилограммовой балдой загонял стойку между почвой и кровлей. Поставив новый ряд крепи, надо было пролезть в окна на ту сторону и выбить старую. И выскочить обратно, пока не рухнуло. Вряд ли завалит, думал Устинов. Они проделывают это каждый день, ты сам видел, как это просто. Он пролез в окно, на котором на крючке висела лампа-надзорка.

Старую крепь выбили. Стойки лежали беспорядочной грудой. В забое журчала вода. Все замерли, прислушиваясь. Если лава сама не обрушится, то им придется с обушками подналечь на нее. В кровле зашуршало, отвалился камень. Кажется, сейчас начнется. Шахтеры принялись вытаскивать стойки. На четвереньках, быстро. Снова зашуршало. Миколаич замер, бросил стойку и велел всем уходить. Сам же вылез, пятясь, но вытащил брошенную было лесину. Кровля по-прежнему стояла, потрескивала. Этот негромкий звук как будто искушал: рискни, испытай себя! Но люди не двигались, ждали.

— А можно еще пару стоечек выхватить, — с сожалением произнес Миколаич.

— Попробуем, — сказал Устинов и нырнул туда.

Сразу же сверху посыпалось, как будто могучая рука швырнула горсть камней. Он вывалился обратно, растерянно улыбаясь.

— Как оно? — спросил бригадир Бухарев. — Чем пахнет?

И в этот миг дохнуло изо всех окон сырой землей. За крепью что-то трещало, ворочалось, содрогалось. Это что-то было огромное, живое, равнодушное к людям.

— Во, зараза! Села-таки! — сказал Миколаич. — А я боялся: придется самим сажать.

Устинов чувствовал, что все прочнее входит в новую среду. С появлением в бригаде новичка шахтеры стали чаще разговаривать о будущем, которое они представляли как сумму материальных приобретений. Один хотел построить дом, второй купить «Победу», третий посадить у себя виноградную лозу. Понятные желания, житейские цели. Предстояли долгие годы спокойной жизни, и надо было думать о ней. Даже современник Устинова Ивановский словно в шутку предложил Михаилу вкладывать деньги в золотые украшения, что было с точки зрения здравого смысла не так уж глупо. Но Устинов ответил, что гораздо интереснее попробовать Ивановскому сделать карьеру, поставив на кого-нибудь из будущих руководителей. «Это мысль! — одобрил приятель. — Что для этого нужно?» — «Работай по двадцать четыре часа в сутки и люби людей». — «Неужели мы никогда не выберемся отсюда? Мне кажется, что я смотрю бесконечный старый фильм» — «Я был у своих, — признался Устинов. — Если бы моя мама сейчас пошла работать, то меня бы наверняка отдали к бабушке в поселок, и тогда бы я вырос совсем другим». — «Тебя не узнали?» — «То, что ждет людей в старости, не похоже на их надежды в молодости. Самое печальное, они ничего не захотели слышать».

Михаил вспомнил своих шахтеров: ведь тоже будничные заботы! Если и витал над страной сорок девятого года какой-то возвышенный дух, то он был в образе ребенка, которого следовало одеть, накормить и просто сберечь. Потом, когда спустя десятилетия дети начнут разбираться в своих грубых, необразованных, не боявшихся ни огня, ни смертельной работы отцах, тогда и возникнут первые страницы истории той поры, а благодарные сыновья задним числом запечатлеют в ней все возвышенные задачи, что, впрочем, будет подлинной правдой.

Кончался сентябрь. По утрам уже было холодно, трава на берегу реки, где умывались люди, стала буреть. Устинов несколько раз приходил к коменданту Скрипке, а воду по-прежнему возили нерегулярно. Тогда Устинов обратился к заместителю начальника шахты Еськову, однако в кабинете его не нашел и лишь случайно, выехав из шахты, натолкнулся на него во дворе шахтоуправления. Лил сильный дождь, Еськов ловко пробирался через большую лужу по проложенным кирпичам. Сияли новые галоши на его ботинках.

— Лови! — усмехнулся Бухарев. — Смоется.

Устинову не удалось задержать Еськова, но Бухарев крикнул:

— А ну погодь, товарищ Еськов! — и взял его под локоть своей чумазой рукой.

— В чем дело?

— У народа портится настроение. В общежитие не возят воду, ты понял?

— У меня есть приемные дни, дорогой товарищ. Приходите, разберемся.

Холодные яркие глаза Еськова горели гневом.

— Ты и слушать не желаешь? — Бухарев потянулся свободной рукой, с плеча которой свисала коробка самоспасателя, к груди хозяйственника.

— Видно, спешное дело, — понимающе вымолвил Еськов. — Значит, воду не возят? — И с улыбкой пообещал все исправить.

— Обманет, — сказал через минуту Люткин, глядя ему вслед.

— Зря с ним связался, — проворчал Миколаич. — Придешь выписать угля или леса — он тебе припомнит.

— Чего дрожишь-то? — отмахнулся Бухарев. — У тебя зять — Пшеничный.

— Любит царь, да не жалует псарь, — хмуро ответил Миколаич.

Действительно, уже с вечера водовозы стали доставлять в общежитие воду, а Скрипка проверял все бачки и, встретив Устинова, дружелюбно пожурил его за нетерпеливость. Благодаря этому, Устинова узнали многие в общежитии; даже на партийном собрании парторг сказал о нем несколько слов: человек, мол, с общественной жилкой, хорошо работает, примерно ведет себя.

Выезжая на поверхность, Устинов мылся в душевой, прощался со своими товарищами. Они шли в Грушовку к семьям, а он с грустью провожал их. Потом направлялся в столовую. Если там встречал Ивановского, то радовался, что есть хотя бы один человек, которому можно говорить все без утайки. Но Анатолий сошелся с одинокой бухгалтершей и в столовой бывал редко. К тому же он, кажется, внял совету работать по двадцать четыре часа в сутки и любить людей, во всяком случае, он привязался к женщине и ворочал под землей по полторы-две смены.

Устинов сел к окну за столик, покрытый зеленой клеенкой. Официантка принесла хлеб, пшенный суп и свиную поджарку. Она смотрела на него, не отходила. Краем глаза он видел ее крепкие в лодыжках ноги, обутые в спортивные тапочки со шнуровкой.

— Как вас зовут? — спросил Устинов.

Ее звали Лариса. Было ей лет двадцать семь, двадцать восемь. Статная, с высокой грудью кареглазая хохлушка.

«В Греции есть город Ларисса, — почему-то вспомнил он, — я когда-то был в Греции; смешно, но был, а сейчас там гражданская война, на том покрытом знойной дымкой острове Макронисе — концлагерь; белый храм Посейдона над Эгейским морем, делегация советской молодежи...»

— Лариса, — повторил он. — Вы грушовская?

— Что, заметно? — со сдержанным вызовом ответила она. — Боитесь грушовских? Вам из женского общежития больше нравятся?

— Перец у вас есть?

— В столовой нету, дома есть.

Устинову, наверное, следовало сказать то, к чему подталкивала ее фраза, но он только улыбнулся. Официантка еще немного постояла и ушла. Он не удержался, чтобы не поглядеть ей вслед.

После еды он остался на месте. Лариса прошла мимо соседнего стола, не взглянула в его сторону: голова гордо поднята, на губах независимая усмешка.

Идя по мокрой скользкой тропинке к общежитию, Устинов представлял себя грушовским обывателем. Вот он отпирает калитку, вступает в свой двор, где киснут под окном последние георгины, заходит в дом, а там полосатые половики, чистота, скромность, телевизор в простенке... Телевизор берем обратно, поторопились. Вместо телевизора — приемник «Восток-49».

Добрался до общежития, мечтания кончились.

Соседи, непутевые парни, Синегубов и Пивень, уставились на него.

— Ты что мурлычешь, Кирюха?

— Жалко мне вас, ребята, — ответил он и присел на кровать. — Пропадете. Общага родной матери не заменит.

Когда-то он провел небольшое исследование в строительном тресте и не забыл старых рабочих, пришедших в город после войны из разоренных деревень. Они так и остались в том скудном времени, испытывая лишь растерянность перед переменами. Им сопутствовали скрипучая жена, выросшие в других условиях, а потому и чужие дети, тяжелая работа, поллитровка в день получки... Они как будто не замечали, что рядом с ними есть не только окно телевизора, но и общество образованных ярко живущих людей, где высоко ценится человеческая жизнь.

Устинов не стал рисовать серых картин будущего. Синегубов и Пивень все равно бы не поверили, что им нужно учиться в вечерней школе, что это их единственный шанс. Михаил решил задать им тест о мальчике; представьте, что он стоит у окна и играет на скрипке, придумайте его прошлое и загадайте, что ждет его впереди.

После отнекиваний и расспросов, зачем это нужно, Пивень принялся рассказывать. Жил-был мальчишка в шахтерском поселке, держал пару голубей, мечтал стать летчиком или полярником. Началась война, отец ушел на фронт. Пришли немцы. Однажды зимой старший брат увидел, как пролетел наш самолет и выбросил листовки на голубой бумаге. Он собрал в поле эти листовки и стал раскидывать по дворам. Но вечером его встретил полицай, отвел в комендатуру, потому что уже наступил комендантский час. Там нашли у него несколько листовок. Арестовали и мальчика, и его мать, держали в тюрьме. Потом повезли к шахте целую машину людей. Выводили по одному. Раздавался крик, и что-то падало в глубину. Мальчик спрятался под брезентом за скамьей. Старший брат тоже хотел притаиться рядом с ним, но двоим там было тесно, и брат вздохнул и вылез...

Здесь Пивень замолчал, его лицо с ссадинами на лбу и подбородке сморщилось в жалкой усмешке. Но он пересилил себя и продолжал рассказывать.

Потом в кузов залез немец, поднял брезент, вытащил мальчика. И мальчика спихнули в ствол шахты. Он пролетел немного, ухватился за что-то блестящее и повис. Это был стальной канат, еще покрытый смазкой. Мальчик спустился по нему в боковую выработку и просидел в темноте до ночи. Еще дважды сбрасывали в ствол людей. Ночью мальчик выбрался по арматурным балкам наверх.

Пивень снова замолчал.

Устинов знал, что обычно на такой тест люди рассказывают о себе. Но эта история была одна из самых горьких, и он сказал:

— Да, брат, досталось тебе... — И он понял, что условность теста пропала вместе с этими словами. — Но попробуем вернуться к мальчику.

— Со скрипкой? — иронически вставил Синегубов.

— Представь себе, — продолжал Устинов, не обратив внимания на замечание, — ему предстоит жить дальше. Что он избирает? Будет учиться? Станет хорошим специалистом? Или сломается, забудет, что было в нем светлого, и работа заслонит ему все другие возможности?

— Зачем его мучаешь? — крикнул Синегубов. — «Учиться, учиться!» Подумаешь, важность! Захочет — будет учиться, не захочет — никто не заставит.

Устинов почувствовал, что ему удалось расшевелить парней, но еще нужно было, чтобы они сами всерьез задумались о своем будущем.

— Ты все прекрасно понял, — ответил Устинов. — Но тебе неохота думать. Смотрю я на вас — молодые, здоровые, красивые ребята. Но как вы живете?

Назад Дальше