Курьер - Шахназаров Карен Георгиевич 3 стр.


— Катя, — обратился профессор к девушке, — проводи молодого человека до дверей.

Я покачал головой.

— Спасибо, я не тороплюсь. Я, знаете, с удовольствием выпил бы чашку чаю и слопал бутерброд с маслом и сыром.

При этих словах профессор чуть не задохнулся от возмущения. Он побагровел и так надулся, что казалось, сейчас полетит, как шар братьев Монгольфье. Каким-то чудом ему все же удалось остаться на земле.

— Я же говорила, что он сумасшедший, — сказала Катя, пожимая плечами.

— Что здесь сумасшедшего? — удивился я. — Я же не прошу у вас сто рублей взаймы. («И на том спасибо», — проворчал профессор). Человек голоден и просит стакан чаю и кусок хлеба. Что здесь такого?

Мой вопрос явно поставил их в тупик.

— Да, вообще-то… — промямлила Катя и вопросительно взглянула на отца, который уже совсем собрался улететь ввысь.

— Проводи молодого человека на кухню, — сказал профессор, сдержавшись. — И дай ему стакан чаю и бутерброд.

Мы с Катей пошли на кухню. Я сел за стол, накрытый клеенкой с видами столиц мира, а Катя зажгла плиту, наполнила чайник водой и поставила на огонь. После этого она села напротив меня. Мы посмотрели друг другу в глаза, и я улыбнулся, но у Кати лицо оставалось суровым.

— Чего уставилась? — спросил я.

— У тебя действительно не в порядке с мозгами или прикидываешься? — сказала она.

— Да нет, мозги у меня в норме.

— А впечатление такое, что они у тебя совсем не варят…

Чайник вскипел и завизжал, как кошка, которой наступили на хвост. Катя сняла его с плиты, достала из шкафа маленький фарфоровый чайник, бросила в него две ложки чая и залила кипятком. Она вынула из холодильника масло, сыр и колбасу; поставила на стол хлеб и пачку печенья.

— Лимона нет? — поинтересовался я.

Катя вздохнула и полезла в холодильник за лимоном.

Я сделал себе большой бутерброд с маслом и сыром, а сверху еще положил изрядный кусок колбасы. Налил чай в блюдце и долго дул на него, чтобы остыл.

— Тебе в детстве не говорили, что чавкать неприлично? — сказала Катя.

— Говорили.

— А зачем чавкаешь?

— Хочется…

Катя рассмеялась.

— А ты ничего… — сказал я.

— В смысле?

— Ну знаешь, так у тебя все в порядке… и фигура… Ноги там…

— Это — в маму. У нее тоже ноги длинные.

— Интересно было бы посмотреть.

— Она попозже будет.

— Знаешь, — сказал я, — у нас в школе учительница физики была… Такая симпатичная… Знаешь, такая фигура и грудь… В общем, интересная женщина.

— Ну и что? — Катя была заинтригована. Она прикрыла дверь и подсела ко мне ближе.

— Да ничего. Один раз она нам фильм показывала… Понимаешь, такой учебный фильм про всякие физические явления. А я сидел один, на задней парте… Она села рядом и… В общем, света не было, а она рядом… Я так разволновался и потихоньку к ней придвинулся…

— А она? — спросила Катя шепотом.

— Она сидит, как будто ничего не происходит. Короче, я ее обнял потихоньку…

— А она?

Я сделал себе новый бутерброд и продолжал беспечно:

— Она ничего. Сидит — смотрит. Ну, потом, после урока, она говорит: «Мирошников, — это моя фамилия, — зайди ко мне после уроков».

— А ты?

— Ну, я и зашел… Она была в лаборантской. Знаешь, колбы там всякие и прочая дребедень… Она меня увидела, и грудь у нее вздымается, как волны на картине Айвазовского «Девятый вал». Я говорю: «Надежда Ивановна, я без ума от вас…» А она: «Мирошников, я — твоя…» И как бросится мне на шею! Ты понимаешь?

— А ты не врешь?

Я увидел, какое уважение засветилось в Катиных глазах.

— С какой стати я буду тебе врать?

— И что же потом было?

Я не предусмотрел возможности подобного вопроса и замялся.

— Да потом она в другую школу перешла, — уклончиво ответил я. — В общем, как-то все на том закончилось.

Катя мечтательно вздохнула.

— Да, — сказала она. — Я тоже была влюблена в одного учителя. Он у нас в десятом классе литературу и русский преподавал. Такой видный мужчина был… с усами…

— Ну и как ты?

— Да никак. Я один раз ему письмо написала, но он не ответил. Ты же понимаешь, я девушка, мне неудобно навязываться…

— Это конечно, — согласился я. Мы замолчали. Мой рассказ явно произвел на Катю неизгладимое впечатление.

— Ты вообще чем занимаешься? — спросил я.

— Учусь в МГУ, — ответила Катя. — На первом курсе.

— Понятно, — сказал я. — Я тоже мог бы сейчас учиться на первом курсе.

— И что же?

Я пожал плечами.

— Да не захотелось. Вступительные я сдал на «отлично», а потом забрал документы. Решил жизненного опыта подкопить, в армии послужить. А то все лезут в эти институты, как кроты в норы…

— Ты молодец, — восхитилась Катя. — Мне тоже не хотелось поступать. Но родители, их ведь не убедишь.

— Родители есть родители.

Я встал.

— Что? Пойдешь? — сказала Катя.

— Да, пора. Я, наверное, завтра опять зайду к вам. За рукописью.

— Заходи.

В прихожей я надел ботинки и куртку.

— С папой я, пожалуй, прощаться не буду, — сказал я.

— Да, не стоит, — согласилась Катя. — Ты его немного вывел из себя.

Я вышел на улицу. Холодный осенний ветер хулиганил здесь: срывал с прохожих шляпы, бился в окна домов, завывал в подворотнях. Надвинув на голову капюшон куртки, я зашагал к метро.

— Как дела? Что нового? — спросила меня мать во время ужина.

— Наполеон Бонапарт родился в одна тысяча семьсот шестьдесят девятом году на острове Корсика, — ответил я.

Так как рот у меня был набит, то получилось нечто невразумительное: «На-он бо-рт ди-у-сь в о-у-а-ка».

Мама вполне удовлетворилась таким ответом. Только сказала:

— Когда ты отучишься говорить с набитым ртом? Как маленький, ей-богу!

После чая мы смотрели телевизор. Я плюхнулся в кресло, а мама села рядом за стол с кипой контрольных работ своих учеников. На кончик носа она водрузила очки, так что поверх них могла изредка бросать взгляд на телеэкран, и стала проверять тетрадки. Иногда она зачитывала оттуда вслух наиболее замечательные перлы. Как всегда, они исходили от некого Степакова, двоечника, сидевшего второй год в седьмом классе.

— Ох, этот Степаков, — сказала мать. — Послушай, Вань: «…Крепостное крестьянство с негодованием встретило сообщение о татаро-монгольском иге…»

Она засмеялась, но я относился к этому пресловутому Степакову со скрытой симпатией и встал на его защиту.

— А что здесь неверно, собственно?

— Ну, что ты прикидываешься! — удивилась мать. — Да ты послушай… — Она еще раз процитировала Степакова.

— Ну и что? — спросил я. — По-твоему, крестьянство должно было радоваться приходу хана Батыя?

— Да нет, — начала злиться мать. — Это же просто безграмотно! Какое «сообщение»? Что за формулировка!

— А что?! Прискакал гонец, собралось это, как его… вече, сделали сообщение о нашествии татаро-монгол, вече это не понравилось, и оно негодовало. Такое могло быть?

— Ты все путаешь, — растерялась мать. — При чем здесь вече, гонец?..

— А при том, что такие, как ты, придираются, а люди потом страдают, — назидательно произнес я и добавил: — И ты еще удивляешься, почему у меня в аттестате пять троек. А вот я смотрю на тебя и не удивляюсь!

Для матери мой аттестат был больным местом. Она нахмурилась и поставила Степакову тройку.

Потом мы отправились спать. И, прежде чем уснуть, я представил себя гладиатором. Окровавленным, в разбитых латах, смертельно уставшим, ибо только что в отчаянной схватке одолел громаднейшего льва. Стоя в центре залитой кровью арены, я внимаю восторженному реву толпы. Лев валяется неподалеку, Колизей неистовствует. Сам великий Цезарь дарует мне свободу. Но даже это меня мало интересует сейчас. В шестом ряду — девушка в бледно-розовой тоге, стянутой серебряным поясом у груди. Она бросает мне цветы. Букет рассыпается в воздухе, и алые лепестки медленно опускаются мне на плечи. Я узнаю гордую патрицианку. Это Катя. Каштановые волосы и карие глаза…

Первым, кого я встретил, когда на следующий день пришел в редакцию, была Зиночка. Она сидела за своим столом, положив ногу на ногу, и красила губы. Они у нее красные, но Зиночка предпочитала синий цвет. Она считала, что женщина с губами, как у мертвеца, должна вызывать у мужчин особое расположение.

— Ты что у Кузнецова вчера натворил, Пантелеймоныч? — спросила она меня.

— А что такое? — поинтересовался я.

— Да вот, позвонил ни свет ни заря и просил прислать за рукописью кого-нибудь другого.

— А ты?

— Я сказала, что больше некому. А он и говорит:

«Очень жаль, что в столь уважаемом учреждении работают такие нахалы, как этот молодой человек».

— А ты?

— Я говорю: «Да он у нас погоды не делает. Он у нас — пойди-подай». — Зиночка облизнула губы и взглянула на меня, явно рассчитывая произвести впечатление.

— Замечательно, — сказал я. — Прямо как у покойника.

Зиночка сморщилась, но не обиделась. Она никогда не обижалась.

— Так что же ты там наделал, Ваня?

— Да ничего. Его дочка втюрилась в меня по уши, вот он и опасается.

— Браво, Ваня. Ты, я вижу, свое дело знаешь, Кузнецов — сильный человек.

Я усмехнулся: дескать, красиво жить не запретишь, — и уселся в кресло-развалюху, стоявшее подле Зиночкиного стола. Меня одолевала дремота. Я уже было клюнул носом, но тут появился Макаров. Вид у него был неважный. Лицо опухшее, глаза стеклянные. Он кивнул Зиночке и поздоровался со мной за руку. Потом сел за свой стол и тяжело вздохнул.

— Ты на Цветной съездил? — спросил он меня,

— Нет.

— А чего сидишь? Двигай на Цветной. Привезешь фотографии, а потом к Кузнецову за рукописью. Ее сегодня в набор сдавать. — Он опять вздохнул и ослабил узел галстука. — Что-то душно у нас. Нет? — Макаров вопросительно и печально посмотрел на Зиночку.

— Открой форточку, Иван, — сказала Зиночка. — Степану Афанасьевичу душно.

Я полез открывать форточку, но, вдруг потеряв равновесие, сорвался с подоконника и полетел на пол. Плечами я ударился о дверцу шкафа, стоявшего рядом с окном. Одна створка распахнулась, и на мою голову посыпались папки с бумагами, журналы, книги, справочники и в заключение увесистый дырокол, угодивший мне в самое темечко. Степан Афанасьевич при этом скривил лицо так, будто ему, а не мне попали дыроколом по голове. Он побледнел и как пуля вылетел из комнаты.

— Заставь дурака богу молиться — весь лоб расшибет, — сказала Зиночка.

Я ничего не ответил. Поднялся, отряхнулся и стал собирать бумаги и запихивать их обратно в шкаф.

— Клади по порядку, — сказала Зиночка.

Я сложил на правой руке фигу и молча показал ей. Минут через десять вернулся Макаров. Он посвежел и, видимо, чувствовал себя значительно лучше.

— Уф! — сказал он. — Ну, Иван! Ну, Иван!

— Открывать форточку? — спросил я.

— Да нет, и так полегчало. Не ушибся?

— А как вы думаете? Если дыроколом по башке? Это как — приятно?

— Дырокол? Кто же его туда засунул? Я его третью неделю ищу! Давай-ка сюда.

Я подал ему дырокол. Степан Афанасьевич повертел его в руках, хмыкнул.

— Да, — решил он. — Такой штукой по голове — это не шутка. Можно до крови разбить.

— Конечно, — согласился я. — Если бы он с большой высоты падал — наверняка до крови.

— А может, и не до крови, — сказала Зиночка.

— Как не до крови?! — возмутился Степан Афанасьевич. — Таким дыроколом убить можно.

— Вот это вряд ли, — засомневался я.

— Да ты подумай! Если им со всей силы и по башке! А? — Степан Афанасьевич замахнулся рукой, изображая, как можно убить дыроколом.

— Дайте мне посмотреть, — попросила Зиночка.

Ей дали. Она оценивающе взвесила дырокол, покачала головой и сказала: — Если со всей силы, то убьешь.

— Вот видишь, — проговорил удовлетворенно Степан Афанасьевич.

Тут зазвонил телефон. Макаров поднял трубку.

— Да?.. Здрасте, Олег Петрович!.. Шум? Да это у нас тут курьер новенький с окна свалился… И знаете, что любопытно, ему дырокол на голову упал… Нет, не такой, как у вас. У вас маленький, а это, знаете, такой тяжеленный дыроколище… Нет, ни единой царапины… Ага, сейчас зайду… Ладушки. — Он положил трубку, забрал дырокол и направился к двери. — Шеф вызывает. Зина, дай-ка мне заодно характеристику Ованесова. Пускай подпишет.

Зина подала ему папку с бумагами. Степан Афанасьевич быстро просмотрел, их, кивнул головой и обратился ко мне:

— Вань, двигай на Цветной. Адрес у Григорьева возьми, а потом, значит, к Кузнецову.

Назад Дальше