Стихотворения и поэмы. Дневник - Ахмадулина Белла Ахатовна 13 стр.


«Мне вспоминать сподручней, чем иметь…»

Мне вспоминать сподручней, чем иметь.

Когда сей миг и прошлое мгновенье

соединятся, будто медь и медь,

их общий звук и есть стихотворенье.

Как я люблю минувшую весну,

и дом, и сад, чья сильная природа

трудом горы держалась на весу

поверх земли, но ниже небосвода.

Люблю сейчас, но, подлежа весне,

я ощущала только страх и вялость

к объему моря, что в ночном окне

мерещилось и подразумевалось.

Когда сходились море и луна,

студил затылок холодок мгновенный,

как будто я, превысив чин ума,

посмела фамильярничать с Вселенной.

В суть вечности заглядывал балкон —

не слишком ли? Но оставалась радость,

что, возымев во времени былом

день нынешний, – за всё я отыграюсь.

Не наглость ли – при море и луне

их расточать и обмирать от чувства:

они живут воочью, как вчерне,

и набело навек во мне очнутся.

Что происходит между тем и тем

мгновеньями? Как долго длится это —

в душе крепчает и взрослеет тень

оброненного в глушь веков предмета.

Не в этом ли разгадка ремесла,

чьи правила: смертельный страх и доблесть, —

блеск бытия изжить, спалить дотла

и выгадать его бессмертный отблеск?

1968

Описание ночи

Глубокий плюш казенного Эдема,

развязный грешник, я взяла себе

и хищно и неопытно владела

углом стола и лампой на столе.

На каторге таинственного дела

о вечности радел петух в селе,

и, пристальная, как монгол в седле,

всю эту ночь я за столом сидела.

Всю ночь в природе длился плач раздора

между луной и душами зверей,

впадали в длинный воздух коридора,

исторгнутые множеством дверей,

течения полуночного вздора,

что спит в умах людей и словарей,

и пререкались дактиль и хорей —

кто домовой и правит бредом дома.

Всяк спящий в доме был чему-то автор,

но ослабел для совершенья сна,

из глуби лбов, как из отверстых амфор,

рассеивалась спёртость ремесла.

Обожествляла влюбчивость метафор

простых вещей невзрачные тела.

И постояльца прежнего звала

его тоска, дичавшая за шкафом.

В чём важный смысл чудовищной затеи:

вникать в значенье света на столе,

участвовать, словно в насущном деле,

в судьбе светил, играющих в окне,

и выдержать такую силу в теле,

что тень его внушила шрам стене!

Не знаю. Но еще зачтется мне

бесславный подвиг сотворенья тени.

1968

Описание боли в солнечном сплетении

Сплетенье солнечное – чушь!

Коварный ляпсус астрономов

рассеянных! Мне дик и чужд

недуг светил неосторожных.

Сплетались бы в сторонней мгле!

Но хворым силам мирозданья

угодно бедствовать во мне —

любимом месте их страданья.

Вместившись в спину и в живот,

вблизи наук, чья суть целебна,

болел и бредил небосвод

в ничтожном теле пациента.

Быть может, сдуру, сгоряча

я б умерла в том белом зале,

когда бы моего врача

Газель Евграфовна не звали.

– Газель Евграфовна! – изрек

белейший медик.

О удача!

Улыбки доблестный цветок,

возросший из расщелин плача.

Покуда стетоскоп глазел

на загнанную мышцу страха,

она любила Вас, Газель,

и Вашего отца Евграфа.

Тахикардический буян

морзянкою предкатастрофной

производил всего лишь ямб,

влюбленный ямб четырёхстопный.

Он с Вашим именем играл!

Не зря душа моя, как ваза,

изогнута (при чем Евграф!)

под сладкой тяжестью Кавказа.

Простите мне тоску и жуть,

мой хрупкий звездочёт, мой лекарь!

Я вам вселенной прихожусь —

чрезмерным множеством молекул.

Не утруждайте нежный ум

обзором тьмы нечистоплотной!

Не стоит бездна скорбных лун

печали Вашей мимолетной.

Трудов моих туманна цель,

но жизнь мою спасет от краха

воспоминанье про Газель,

дитя добрейшего Евграфа.

Судьба моя, за то всегда

благодарю твой добрый гений,

что смеха детская звезда

живет во мгле твоих трагедий.

Лишь в этом смысл – марать тетрадь,

печалиться в канун веселья,

и болью чуждых солнц хворать,

и умирать для их спасенья.

1968

Не писать о грозе

Беспорядок грозы в небесах!

Не писать! Даровать ей свободу —

невоспетою быть, нависать

над землей, принимающей воду!

Разве я ее вождь и судья,

чтоб хвалить ее: радость! услада! —

не по чину поставив себя

во главе потрясенного сада?

Разве я ее сплетник и враг,

чтобы, пристально выследив, наспех,

величавые лес и овраг

обсуждал фамильярный анапест?

Пусть хоть раз доведется уму

быть немым очевидцем природы,

не добавив ни слова к тому,

что объявлено в сводке погоды.

Что за труд – бег руки вдоль стола?

Это отдых, награда за муку,

когда темною тяжестью лба

упираешься в правую руку.

Пронеслось! Открываю глаза.

Забываю про руку: пусть пишет.

Навсегда разминулись – гроза

и влюбленный уродец эпитет.

Между тем удается руке

детским жестом придвинуть тетрадку

и в любви, в беспокойстве, в тоске

всё, что есть, описать по порядку.

1968

Строка

…Дорога не скажу куда…

Анна Ахматова

Пластинки глупенькое чудо,

проигрыватель – вздор какой,

и слышно, как невесть откуда,

из недр стесненных, из-под спуда

корней, сопревших трав и хвой,

где закипает перегной,

вздымая пар до небосвода,

нет, глубже мыслимых глубин,

из пекла, где пекут рубин

и начинается природа, —

исторгнут, близится, и вот

донесся бас земли и вод,

которым молвлено протяжно,

как будто вовсе без труда,

так легкомысленно, так важно:

«…Дорога не скажу куда…»

Меж нами так не говорят,

нет у людей такого знанья,

ни вымыслом, ни наугад

тому не подыскать названья,

что мы, в невежестве своем,

строкой бессмертной назовем.

Семья и быт

Ане

Сперва дитя явилось из потёмок

небытия.

В наш узкий круг щенок

был приглашен для счастья.

А котенок

не столько зван был, сколько одинок.

С небес в окно упал птенец воскресший.

В миг волшебства сама зажглась свеча:

к нам шел сверчок, влача нежнейший скрежет,

словно возок с пожитками сверчка.

Так ширился наш круг непостижимый.

Все ль в сборе мы? Не думаю. Едва ль.

Где ты, грядущий новичок родимый?

Верти крылами! Убыстряй педаль!

Покуда вещи движутся в квартиры

по лестнице – мы отойдем и ждем.

Но всё ж и мы не так наги и сиры,

чтоб славной вещью не разжился дом.

Останься с нами, кто-нибудь вошедший!

Ты сам увидишь, как по вечерам

мы возжигаем наш фонарь волшебный.

О смех! О лай! О скрип! О тарарам!

Старейшина в беспечном хороводе,

вполне бесстрашном, если я жива,

проговорюсь моей ночной свободе,

как мне страшна забота старшинства.

Куда уйти? Уйду лицом в ладони.

Стареет пёс. Сиротствует тетрадь.

И лишь дитя, всё больше молодое,

всё больше хочет жить и сострадать.

Давно уже в ангине, только ожил

от жара лоб, так тихо, что почти —

подумало, дитя сказало: – Ежик,

прости меня, за всё меня прости.

И впрямь – прости, любая жизнь живая!

Твою в упор глядящую звезду

не подведу: смертельно убывая,

вернусь, опомнюсь, буду, превзойду.

Витает, вырастая, наша стая,

блистая правом жить и ликовать,

блаженность и блаженство сочетая,

и всё это приняв за благодать.

Сверчок и птица остаются дома.

Дитя, собака, бледный кот и я

идем во двор и там непревзойденно

свершаем трюк на ярмарке житья.

Вкривь обходящим лужи и канавы,

несущим мысль про хлеб и молоко,

что нам пустей, что смехотворней славы?

Меж тем она дается нам легко.

Когда сентябрь, тепло, и воздух хлипок,

и все бегут с учений и работ,

нас осыпает золото улыбок

у станции метро «Аэропорт».

1968

Заклинание

Не плачьте обо мне – я проживу

счастливой нищей, доброй каторжанкой,

озябшею на севере южанкой,

чахоточной да злой петербуржанкой

на малярийном юге проживу.

Не плачьте обо мне – я проживу

той хромоножкой, вышедшей на паперть,

тем пьяницей, поникнувшим на скатерть,

и этим, что малюет Божью Матерь,

убогим богомазом проживу.

Не плачьте обо мне – я проживу

той грамоте наученной девчонкой,

которая в грядущести нечёткой

мои стихи, моей рыжея чёлкой,

как дура будет знать. Я проживу.

Не плачьте обо мне – я проживу

сестры помилосердней милосердной,

в военной бесшабашности предсмертной,

да под звездой моею и пресветлой

уж как-нибудь, а всё ж я проживу.

1968

Это я…

Е. Ю. и В. М. Россельс

Это я – в два часа пополудни

повитухой добытый трофей.

Надо мною играют на лютне.

Мне щекотно от палочек фей.

Лишь расплыв золотистого цвета

понимает душа – это я

в знойный день довоенного лета

озираю красу бытия.

«Буря мглою…» и баюшки-баю,

я повадилась жить, но, увы, —

это я от войны погибаю

под угрюмым присмотром Уфы.

Как белеют зима и больница!

Замечаю, что не умерла.

В облаках неразборчивы лица

тех, кто умерли вместо меня.

С непригожим голубеньким ликом,

еле выпростав тело из мук,

это я в предвкушенье великом

слышу нечто, что меньше, чем звук.

Лишь потом оценю я привычку

слушать вечную, точно прибой,

безымянных вещей перекличку

с именующей вещи душой.

Это я – мой наряд фиолетов,

я надменна, юна и толста,

но к предсмертной улыбке поэтов

я уже приучила уста.

Словно дрожь между сердцем и сердцем,

есть меж словом и словом игра.

Дело лишь за бесхитростным средством

обвести ее вязью пера.

– Быть словам женихом и невестой! —

это я говорю и смеюсь.

Как священник в глуши деревенской,

я венчаю их тайный союз.

Вот зачем мимолетные феи

осыпали свой шелест и смех.

Лбом и певческим выгибом шеи,

о, как я не похожа на всех.

Я люблю эту мету несходства,

и, за дальней добычей спеша,

юной гончей мой почерк несется,

вот настиг – и озябла душа.

Это я проклинаю и плачу.

Смотрит в щели людская молва.

Мне с небес диктовали задачу —

я ее разрешить не смогла.

Я измучила упряжью шею.

Как другие плетут письмена —

я не знаю, нет сил, не умею,

не могу, отпустите меня.

Как друг с другом прохожие схожи.

Нам пора, лишь подует зима,

на раздумья о детской одёже

обратить вдохновенье ума.

Это я – человек-невеличка,

всем, кто есть, прихожусь близнецом,

сплю, покуда идет электричка,

пав на сумку невзрачным лицом.

Мне не выпало лишней удачи,

слава Богу, не выпало мне

быть заслуженней или богаче

всех соседей моих по земле.

Плоть от плоти сограждан усталых,

хорошо, что в их длинном строю

в магазинах, в кино, на вокзалах

я последнею в кассу стою —

позади паренька удалого

и старухи в пуховом платке,

слившись с ними, как слово и слово

на моём и на их языке.

1968

Назад Дальше