Стихотворения и поэмы. Дневник - Ахмадулина Белла Ахатовна 4 стр.


Твой дом

Твой дом, не ведая беды,

меня встречал и в щёку чмокал.

Как будто рыба из воды,

сервиз выглядывал из стёкол.

И пёс выскакивал ко мне,

как галка, маленький, орущий,

и в беззащитном всеоружье

торчали кактусы в окне.

От неурядиц всей земли

я шла озябшим делегатом,

и дом смотрел в глаза мои

и добрым был и деликатным.

На голову мою стыда

он не навлёк, себя не выдал.

Дом клялся мне, что никогда

он этой женщины не видел.

Он говорил: – Я пуст. Я пуст. —

Я говорила: – Где-то, где-то… —

Он говорил: – И пусть. И пусть.

Входи и позабудь про это.

О, как боялась я сперва

платка или иной приметы,

но дом твердил свои слова,

перетасовывал предметы.

Он заметал ее следы.

О, как он притворился ловко,

что здесь не падало слезы,

не облокачивалось локтя.

Как будто тщательный прибой

смыл всё: и туфель отпечатки,

и тот пустующий прибор,

и пуговицу от перчатки.

Все сговорились: пёс забыл,

с кем он играл, и гвоздик малый

не ведал, кто его забил,

и мне давал ответ туманный.

Так были зеркала пусты,

как будто выпал снег и стаял.

Припомнить не могли цветы,

кто их в стакан гранёный ставил…

О дом чужой! О милый дом!

Прощай! Прошу тебя о малом:

не будь так добр. Не будь так добр.

Не утешай меня обманом.

1959

«Опять в природе перемена…»

Опять в природе перемена,

окраска зелени груба,

и высится высокомерно

фигура белого гриба.

И этот сад собой являет

все небеса и все леса,

и выбор мой благословляет

лишь три любимые лица.

При свете лампы умирает

слепое тело мотылька

и пальцы золотом марает,

и этим брезгает рука.

Ах, Господи, как в это лето

покой в душе моей велик.

Так радуге избыток цвета

желать иного не велит.

Так завершенная окружность

сама в себе заключена

и лишнего штриха ненужность

ей незавидна и смешна.

1959

«Нас одурачил нынешний сентябрь…»

Нас одурачил нынешний сентябрь

с наивностью и хитростью ребенка.

Так повезло раскинутым сетям —

мы бьемся в них, как мелкая рыбёшка.

Нет выгоды мне видеться с тобой.

И без того сложны переплетенья.

Но ты проходишь, головой седой

оранжевые трогая растенья.

Я говорю на грани октября:

– О, будь неладен, предыдущий месяц.

Мне надобно свободы от тебя,

и торжества, и празднества, и мести.

В глазах от этой осени пестро.

И, словно на уроке рисованья,

прилежное пишу тебе письмо,

выпрашивая расставанья.

Гордилась я, и это было зря.

Опровергая прошлую надменность,

прошу тебя: не причиняй мне зла!

Я так на доброту твою надеюсь.

1959

«Ты говоришь – не надо плакать…»

Ты говоришь – не надо плакать.

А может быть, и впрямь, и впрямь

не надо плакать – надо плавать

в холодных реках. Надо вплавь

одолевать ночную воду,

плывущую из-под руки,

чтоб даровать себе свободу

другого берега реки.

Недаром мне вздыхалось сладко

в Сибири, в чистой стороне,

где доверительно и слабо

растенья никнули ко мне.

Как привести тебе примеры

того, что делалось со мной?

Мерцают в памяти предметы

и отдают голубизной.

Байкала потаенный омут,

где среди медленной воды

посверкивая ходит омуль

и пёрышки его видны.

И те дома, и те сараи,

заметные на берегах,

и цвета яркого саранки,

мгновенно сникшие в руках.

И в белую полоску чудо —

внезапные бурундуки,

так испытующе и чутко

в меня вперявшие зрачки.

Так завлекала и казнила

меня тех речек глубина.

Гранёная вода Кизира

была, как пламень, холодна.

И опровергнуто лукавство

мое и все слова твои

напоминающей лекарство

целебной горечью травы.

Припоминается мне снова,

что там, среди земли и ржи,

мне не пришлось сказать ни слова,

ни слова маленького лжи.

1959

«Влечет меня старинный слог…»

Влечет меня старинный слог.

Есть обаянье в древней речи.

Она бывает наших слов

и современнее и резче.

Вскричать: «Полцарства за коня!» —

какая вспыльчивость и щедрость!

Но снизойдет и на меня

последнего задора тщетность.

Когда-нибудь очнусь во мгле,

навеки проиграв сраженье,

и вот придет на память мне

безумца древнего решенье.

О, что полцарства для меня!

Дитя, наученное веком,

возьму коня, отдам коня

за полмгновенья с человеком,

любимым мною. Бог с тобой,

о конь мой, конь мой, конь ретивый.

Я безвозмездно повод твой

ослаблю – и табун родимый

нагонишь ты, нагонишь там,

в степи пустой и порыжелой.

А мне наскучил тарарам

этих побед и поражений.

Мне жаль коня! Мне жаль любви!

И на манер средневековый

ложится под ноги мои

лишь след, оставленный подковой.

1959

Светофоры

Геннадию Хазанову

Светофоры. И я перед ними

становлюсь, отступаю назад.

Светофор. Это странное имя.

Светофор. Святослав. Светозар.

Светофоры добры, как славяне.

Мне в лицо устремляют огни

и огнями, как будто словами,

умоляют: «Постой, не гони».

Благодарна я им за смещенье

этих двух разноцветных огней,

но во мне происходит смешенье

этих двух разноцветных кровей.

О, извечно гудел и сливался,

о, извечно бесчинствовал спор:

этот добрый рассудок славянский

и косой азиатский напор.

Видно, выход – в движенье, в движенье,

в голове, наклоненной к рулю,

в бесшабашном головокруженье

у обочины на краю.

И, откидываясь на сиденье,

говорю себе: «Погоди».

Отдаю себя на съеденье

этой скорости впереди.

1959

Чужое ремесло

Чужое ремесло мной помыкает.

На грех наводит, за собой маня.

Моя работа мне не помогает

и мстительно сторонится меня.

Я ей вовеки соблюдаю верность,

пишу стихи у краешка стола,

и все-таки меня снедает ревность,

когда творят иные мастера.

Поет высоким голосом кинто —

и у меня в тбилисском том духане,

в картинной галерее и в кино

завистливо заходится дыханье.

Когда возводит красную трубу

печник на необжитом новом доме,

я тоже вытираю о траву

замаранные глиною ладони.

О, сделать так, как сделал оператор,

послушно перенять его пример

и, пристально приникнув к аппаратам,

прищуриться на выбранный предмет.

О, эта жадность деревца сажать,

из лейки лить на грядках неполитых

и линии натурщиц отражать,

размазывая краски на палитрах!

Так власть чужой работы надо мной

меня жестоко требует к ответу.

Но не прошу я участи иной.

Благодарю скупую радость эту.

1959

Пятнадцать мальчиков

Пятнадцать мальчиков, а может быть, и больше,

а может быть, и меньше, чем пятнадцать,

испуганными голосами

мне говорили:

«Пойдем в кино или в музей изобразительных искусств».

Я отвечала им примерно вот что:

«Мне некогда».

Пятнадцать мальчиков дарили мне подснежники.

Пятнадцать мальчиков надломленными голосами

мне говорили:

«Я никогда тебя не разлюблю».

Я отвечала им примерно вот что:

«Посмотрим».

Пятнадцать мальчиков теперь живут спокойно.

Они исполнили тяжелую повинность

подснежников, отчаянья и писем.

Их любят девушки —

иные красивее, чем я,

иные некрасивее.

Пятнадцать мальчиков преувеличенно свободно,

а подчас злорадно

приветствуют меня при встрече,

приветствуют во мне при встрече

свое освобождение, нормальный сон и пищу…

Напрасно ты идешь, последний мальчик.

Поставлю я твои подснежники в стакан,

и коренастые их стебли обрастут

серебряными пузырьками…

Но, видишь ли, и ты меня разлюбишь,

и, победив себя, ты будешь говорить со мной надменно,

как будто победил меня,

а я пойду по улице, по улице…

50-е

«Я думала, что ты мой враг…»

Я думала, что ты мой враг,

что ты беда моя тяжелая,

а ты не враг, ты просто враль,

и вся игра твоя – дешевая.

На площади Манежной

бросал монету в снег.

Загадывал монетой,

люблю я или нет.

И шарфом ноги мне обматывал

там, в Александровском саду,

и руки грел, а всё обманывал,

всё думал, что и я солгу.

Кружилось надо мной вранье,

похожее на воронье.

Но вот в последний раз прощаешься,

в глазах ни сине, ни черно.

О, проживешь, не опечалишься,

а мне и вовсе ничего.

Но как же всё напрасно,

но как же всё нелепо!

Тебе идти направо.

Мне идти налево.

50-е

«Жилось мне весело и шибко…»

Жилось мне весело и шибко.

Ты шел в заснеженном плаще,

и вдруг зеленый ветер шипра

вздымал косынку на плече.

А был ты мне ни друг, ни недруг.

Но вот бревно. Под ним река.

В реке, в ее ноябрьских недрах,

займется пламенем рука.

«А глубоко?» – «Попробуй смеряй!» —

Смеюсь, зубами лист беру

и говорю: «Ты парень смелый.

Пройдись по этому бревну».

Ого! – тревоги выраженье

в твоей руке. Дрожит рука.

Ресниц густое ворошенье

над замиранием зрачка.

А я иду (сначала боком), —

о, поскорей бы, поскорей! —

над темным холодом, над бойким

озябшим ходом пескарей.

А ты проходишь по перрону,

закрыв лицо воротником,

и тлеющую папиросу

в снегу кончаешь каблуком.

50-е

Назад Дальше