Стихотворения и поэмы. Дневник - Ахмадулина Белла Ахатовна 6 стр.


Декабрь

Мы соблюдаем правила зимы.

Играем мы, не уступая смеху

и придавая очертанья снегу,

приподнимаем белый снег с земли.

И будто бы предчувствуя беду,

прохожие толпятся у забора,

снедает их тяжелая забота:

а что с тобой имеем мы в виду?

Мы бабу лепим – только и всего.

О, это торжество и удивленье,

когда и высота и удлиненье

зависят от движенья твоего.

Ты говоришь: – Смотри, как я леплю. —

Действительно, как хорошо ты лепишь

и форму от бесформенности лечишь.

Я говорю: – Смотри, как я люблю.

Снег уточняет все свои черты

и слушается нашего приказа.

И вдруг я замечаю, как прекрасно

лицо, что к снегу обращаешь ты.

Проходим мы по белому двору,

прохожих мимо, с выраженьем дерзким.

С лицом таким же пристальным и детским,

любимый мой, всегда играй в игру.

Поддайся его долгому труду,

о моего любимого работа!

Даруй ему удачливость ребенка,

рисующего домик и трубу.

1960

Зимний день

Мороз, сиянье детских лиц,

и легче совладать с рассудком,

и зимний день – как белый лист,

еще не занятый рисунком.

Ждет заполненья пустота,

и мы ей сделаем подарок:

простор листа, простор холста

мы не оставим без помарок.

Как это делает дитя,

когда из снега бабу лепит, —

творить легко, творить шутя,

впадая в этот детский лепет.

И, слава Богу, всё стоит

тот дом среди деревьев дачных,

и моложав еще старик,

объявленный как неудачник.

Вот он выходит на крыльцо,

и от мороза голос сипнет,

и галка, отряхнув крыло,

ему на шапку снегом сыплет.

И стало быть, недорешен

удел, назначенный молвою,

и снова, словно дирижер,

он не робеет стать спиною.

Спиною к нам, лицом туда,

где звуки ждут его намёка,

и в этом первом «та-та-та»

как будто бы труда немного.

Но мы-то знаем, как велик

труд, не снискавший одобренья.

О зимний день, зачем велишь

работать так, до одуренья?

Позволь оставить этот труд

и бедной славой утешаться.

Но – снег из туч! Но – дым из труб!

И невозможно удержаться.

1960

«Жила в позоре окаянном…»

Жила в позоре окаянном,

а всё ж душа – белым-бела.

Но если кто-то океаном

и был – то это я была.

О, мой купальщик боязливый!

Ты б сам не выплыл – это я

волною нежной и брезгливой

на берег вынесла тебя.

Что я наделала с тобою!

Как позабыла в той беде,

что стал ты рыбой голубою,

взлелеянной в моей воде!

Я за тобой приливом белым

вернулась. Нет за мной вины.

Но ты в своем испуге бедном

отпрянул от моей волны.

И повторяют вслед за мною,

и причитают все моря:

о, ты, дитя мое родное,

о, бедное, – прости меня.

1960–1961

«О, мой застенчивый герой…»

О, мой застенчивый герой,

ты ловко избежал позора.

Как долго я играла роль,

не опираясь на партнёра!

К проклятой помощи твоей

я не прибегнула ни разу.

Среди кулис, среди теней

ты спасся, незаметный глазу.

Но в этом сраме и бреду

я шла пред публикой жестокой —

всё на беду, всё на виду,

всё в этой роли одинокой.

О, как ты гоготал, партер!

Ты не прощал мне очевидность

бесстыжую моих потерь,

моей улыбки безобидность.

И жадно шли твои стада

напиться из моей печали.

Одна, одна – среди стыда

стою с упавшими плечами.

Но опрометчивой толпе

герой действительный не виден.

Герой, как боязно тебе!

Не бойся, я тебя не выдам.

Вся наша роль – моя лишь роль.

Я проиграла в ней жестоко.

Вся наша боль – моя лишь боль.

Но сколько боли. Сколько. Сколько.

1960–1961

«Смотрю на женщин, как смотрели встарь…»

Смотрю на женщин, как смотрели встарь,

с благоговением и выжиданьем.

О, как они умеют сесть, и встать,

и голову склонить над вышиваньем.

Но ближе мне могучий род мужчин,

раздумья их, сраженья и проказы.

Склоненные под тяжестью морщин,

их лбы так величавы и прекрасны.

Они – воители, творцы наук и книг.

Настаивая на высоком сходстве,

намереваюсь приравняться к ним

я в мастерстве своем и благородстве.

Я – им чета. Когда пришла пора,

присев на покачнувшиеся нары,

я, запрокинув голову, пила,

чтобы не пасть до разницы меж нами.

Нам выпадет один почёт и суд,

работавшим толково и серьезно.

Обратную разоблачая суть,

как колокол, звенит моя серёжка.

И в звоне том – смятенье и печаль,

незащищенность детская и слабость.

И доверяю я мужским плечам

неравенства томительную сладость.

1960–1961

«Так и живем – напрасно маясь…»

Так и живем – напрасно маясь,

в случайный веруя навет.

Какая маленькая малость

нас может разлучить навек.

Так просто вычислить, прикинуть,

что без тебя мне нет житья.

Мне надо бы к тебе приникнуть.

Иначе поступаю я.

Припав на желтое сиденье,

сижу в косыночке простой

и направляюсь на съеденье

той темной станции пустой.

Иду вдоль белого кладбища,

оглядываюсь на кресты.

Звучат печально и комично

шаги мои средь темноты.

О, снизойди ко мне, разбойник,

присвистни в эту тишину.

Я удивленно, как ребенок,

в глаза недобрые взгляну.

Зачем я здесь, зачем ступаю

на темную тропу в лесу?

Вину какую искупаю

и наказание несу?

О, как мне надо возродиться

из этой тьмы и пустоты.

О, как мне надо возвратиться

туда, где ты, туда, где ты.

Так просто станет всё и цельно,

когда ты скажешь мне слова

и тяжело и драгоценно

ко мне склонится голова.

1960–1961

«Из глубины моих невзгод…»

Из глубины моих невзгод

молюсь о милом человеке.

Пусть будет счастлив в этот год,

и в следующий, и вовеки.

Я, не сумевшая постичь

простого таинства удачи,

беду к нему не допустить

стараюсь так или иначе.

И не на радость же себе,

загородив его плечами,

ему и всей его семье

желаю миновать печали.

Пусть будет счастлив и богат.

Под бременем наград высоких

пусть подымает свой бокал

во здравие гостей веселых,

не ведая, как наугад

я билась головою оземь,

молясь о нём – средь неудач,

мне отведенных в эту осень.

1960–1961

Женщины

Какая сладостная власть

двух женских рук, и глаз, и кожи.

Мы этой сладостию всласть

давно отравлены. И всё же —

какая сладостная власть

за ней, когда она выходит

и движется, вступая в вальс,

и нежно голову отводит.

И нету на неё суда!

В ней всё так тоненько, и ломко,

и ненадёжно. Но всегда

казнит меня головоломка:

при чём здесь я? А я при чём?

Ведь было и моим уделом

не любоваться тем плечом,

а поводить на свете белом.

И я сама ступала вскользь,

сама, сама, и в той же мере

глаза мои смотрели вкось

и дерзость нравиться имели.

Так неужели дело в том,

другом волненье и отваге,

и в отдалении глухом,

и в приближении к бумаге,

где все художники равны

и одинаково приметны,

и женщине предпочтены

все посторонние предметы.

Да, где-то в памяти, в глуши

другое бодрствует начало.

Но эта сторона души

мужчин от женщин отличала.

О, им дано не рисковать,

а только поступать лукаво.

О, им дано не рисовать,

а только обводить лекало.

А разговоры их! А страсть

к нарядам! И привычка к смеху!

И всё-таки – какая власть

за нею, выходящей к свету!

Какой продуманный чертёж

лица и рук! Какая точность!

Она приходит – и в чертог

каморка расцветает тотчас.

Как нам глаза ее видны,

как всё в них темно и неверно!

И всё же – нет за ней вины,

и будь она благословенна.

1960–1961

Зима

О жест зимы ко мне,

холодный и прилежный.

Да, что-то есть в зиме

от медицины нежной.

Иначе как же вдруг

из темноты и муки

доверчивый недуг

к ней обращает руки?

О милая, колдуй,

заденет лоб мой снова

целебный поцелуй

колечка ледяного.

И всё сильней соблазн

встречать обман доверьем,

смотреть в глаза собак

и приникать к деревьям.

Прощать, как бы играть,

с разбега, с поворота,

и, завершив прощать,

простить еще кого-то.

Сравняться с зимним днем,

с его пустым овалом,

и быть всегда при нём

его оттенком малым.

Свести себя на нет,

чтоб вызвать за стеною

не тень мою, а свет,

не заслоненный мною.

1961

Болезнь

О боль, ты – мудрость. Суть решений

перед тобою так мелка,

и осеняет темный гений

глаз захворавшего зверька.

В твоих губительных пределах

был разум мой высок и скуп,

но трав целебных поределых

вкус мятный уж не сходит с губ.

Чтоб облегчить последний выдох,

я, с точностью того зверька,

принюхавшись, нашла свой выход

в печальном стебельке цветка.

О, всех простить – вот облегченье!

О, всех простить, всем передать

и нежную, как облученье,

вкусить всем телом благодать.

Прощаю вас, пустые скверы!

При вас лишь, в бедности моей,

я плакала от смутной веры

над капюшонами детей.

Прощаю вас, чужие руки!

Пусть вы протянуты к тому,

что лишь моей любви и муки

предмет, не нужный никому.

Прощаю вас, глаза собачьи!

Вы были мне укор и суд.

Все мои горестные плачи

досель эти глаза несут.

Прощаю недруга и друга!

Целую наспех все уста!

Во мне, как в мертвом теле круга,

законченность и пустота.

И взрывы щедрые, и легкость,

как в белых дребезгах перин,

и уж не тягостен мой локоть

чувствительной черте перил.

Лишь воздух под моею кожей.

Жду одного: на склоне дня,

охваченный болезнью схожей,

пусть кто-нибудь простит меня.

1961

Назад Дальше