- Я уже не директор, я просто преподаватель.
- Как же так? - испуганно воскликнула Наташа. - Ведь ты столько лет был директором? Неприятности?
- Да нет, видишь ли, быть директором никогда не было моей мечтой, так просто получилось, а сейчас мне гораздо лучше и... нагрузка меньше, а то мне трудно стало. Здоровье... Все к лучшему.
- Да? - с сомнением, неуверенно спросила Наташа, - видно было, что это известие ее расстроило из-за него.
После завтрака Наташа отвезла его к центру города, а сама поехала на работу, в свой НИИ. Платонов прошелся по улицам, бегло оглядывая витрины и кварталы домов, в любом из них мог бы уместиться весь их городок, в котором прошла его жизнь, и еще осталось бы порядочно свободной площади.
Вернувшись в гостиницу, он долго смотрел из окна на улицу, полную автомобильных крыш и непрерывно текущих толп народа, быстро скоплявшихся в ожидании зеленого света на перекрестке, чтобы торопливо перебежать к другому тротуару, и тотчас же начинавших снова скопляться с обеих сторон перехода.
Он тщательно побрился, помылся и даже попробовал немножко по-другому, чем обычно, причесать волосы, но ничего хорошего из этого не вышло, он махнул рукой и засмеялся, глядя в очень ясное зеркало на свое усталое, осунувшееся лицо.
Кровать была так красиво застелена, что он не решился на нее прилечь, а примостился на коротеньком диванчике, подложив под голову подушку и пододвинув к себе поближе телефон, и стал ожидать ее звонка.
Вечером она позвонила, они встретились на углу и поехали смотреть представление на льду, и он познакомился с ее мужем. Платонову очень хотелось бы, чтоб тот оказался противным типом, и он готовился к тому, что тот ему не понравится, очень не понравится, но после минутного разговора он с разочарованием убедился, что тот ему скорей нравится. Это был человек с крупной лысой головой, и весь крупный, не толстый, а какой-то объемистый и с маленькими кабаньими глазками, очень веселыми и хитрыми.
Он скучал на ледяном представлении, но добросовестно каждый раз хлопал, только несколько раз тихо сказал Наташе: "Зачем ты нас сюда притащила?" - и то, что говорил "нас", а не "меня", - тоже было симпатично. Потом Наташа сказала, что дома ничего не приготовлено, есть нечего, и они поехали в ресторан, где все было "к услугам", подкрахмаленные скатерти, играл оркестр и несколько человек толклись в тесном проходе, уверенные, что они танцуют. Кругом возвышались колонны, подпиравшие расписной потолок, и за аркой была дверь в коктейль-холл, и Платонову казалось все каким-то ненастоящим; тут же выяснилось, что Наташин муж сам в рестораны попадает только на торжественные приемы иностранных гостей, и ему совершенно наплевать на торжественность официантов и на все ресторанные ритуалы.
Поздно он вернулся в гостиницу, растерянный и плохо понимая, что с ним происходит. А утром он опять, перебирая в уме последнюю встречу с Наташей, лежал и любовался на телефон, ожидая, когда он зазвонит. Она звонила каждый день по нескольку раз. Странное дело, встречаясь, оставаясь с глазу на глаз, они чувствовали себя связанно, вспоминали не самое важное, а больше разные мелочи, одна за другой всплывавшие в разговорах, начинавшихся с "а помнишь?".
И только в телефонном разговоре менялось все: Наташа становилась такой, какой была раньше. Точно прежняя Наташа два десятка лет назад снимала трубку телефона и набирала номер их общей юности, и Платонов поднимал трубку телефона тех времен. И им легко становилось говорить обо всем, о чем они молчали при встречах.
Наташа требовала, чтоб он все подробно рассказывал о тете Люсе, о Казимире Войцеховне, описал свою комнату и как выглядят теперь деревья на Набережном бульваре, и Платонов послушно рассказывал. Однажды он сказал:
- А знаешь, кто меня на станцию вез? Ты помнишь Дусю Калошину? Муж ее сестренки, Майки, при тебе ее еще и на свете не было, а теперь Майка Лешина жена.
- Ужасно, ужасно! - упавшим голосом сказала Наташа. - Ведь это было позавчера. А оказывается, двадцать лет. Ужасно! Время совсем взбесилось последние годы, несется, несется. Дуся... как будто я ее видела на той неделе!
- А ты знаешь, что про вас потом написали во фронтовой газете?
- Правда?.. Нет, я не знала. Да откуда бы? Что писали? Как погибла Дуся?
- Я могу тебе прислать заметку, трогательно так написано. Листок у Дусиной матери хранится, она мне давала прочесть.
- Нет, не надо. Никто этого не знает... Ты вот знаешь - и с меня довольно. Еще не хватало, чтоб я всем начала рассказывать о своем великом подвиге. Правда, страшно было, но такая это малость по сравнению с тем, что происходило каждый час... И не говори никому, знаешь, в самые поганые минуты жизни, когда сам себе противен делаешься, меня спасает мысль, что есть хоть вот это одно, чего никто не знает, а я про себя знаю. Может быть, это был самый лучший момент моей жизни? Иногда мне кажется, что это не я, а ты или кто-то другой сделал, ведь я тогда была с тобой.
Разговор шел по телефону, и они оба были безудержно смелы.
- Ты знай, - медленно говорила в трубку Наташа, - если бы я увидела, когда мы встретились, что ты меня разлюбил, во мне умерло бы что-то самое лучшее. Половина меня самой умерла бы, умерло бы все прошлое, и я в нем. Та Наташа, о которой мы говорим, перестала бы существовать, и я осталась бы на голом острове, обдуваемая всеми ветрами, одна...
- Какая ты милая по телефону, - сказал Платонов. - Такая милая!..
- Знаешь, как я тебя тогда искала? Нет, я тебе никогда об этом не писала. К чему? Рассылала повсюду письма, нашла госпиталь, добралась до него. Я видела твою койку, но ты уже уехал. И потом я нашла твою часть, но ты, такой удачник, уже был опять ранен, и следы потерялись, ты пропал, сгинул, след твой зарос травой надолго, а я думала, навсегда, даже похоронной мне бы не прислали, я ведь даже не вдова! И долго спустя, когда все перегорело, кончилось, утихло, я так и ахнула, когда вдруг оказалось, что ты прошел огни и воды и пол-Европы, тихонько прихрамывая, приплелся на наш Набережный бульвар, подошел к доске, стер, что там было написано на последнем уроке пять лет тому назад, взял мел, сказал: "Дети, тише, будьте внимательны" - и начал писать на доске первый урок. Так было?
- Очень похоже, пожалуй, очень!..
- Ох, как еще похоже! - с ожесточением крикнула Наташа в трубку. - Ты отказался от Москвы, от всего, о чем мечтал, ты мог так многого добиться! Ты понимаешь, что люди, в пять раз менее способные, чем ты, и в десять раз худшие, на каждом шагу тебя обгоняли! - в голосе ее звучали злые слезы.
- Ну-ну, - успокаивая, примирительно сказал Платонов. - Ты описываешь что-то вроде скачек или марафонского бега! Никто меня не обгонял и ни за кем я не гонялся, честное слово.
- Коля, но ведь все-таки несправедливо, что так неудачно у тебя все вышло, все, все!
- Ну, конечно, кое-что могло бы сложиться поудачнее. Но ведь это каждый так, наверное, думает.
- Молчи ты, проклятый человек! - нетерпеливо крикнула Наташа. - Молчи лучше! Нелепо устроен человек, бездарно и нелепо! - Она говорила все тише и невнятнее, борясь со слезами. - Несправедливо и бессмысленно, что почему-то оказывается, что можно любить по-настоящему больше всего на свете какого-нибудь больного, ребеночка или нескладного идиота... неудачника! Я тебе потом позвоню... - и она в слезах бросила трубку.
Вечером она позвонила снова, и они отправились слушать оперу, очень скучную, на которую трудно было достать билеты, и только потому туда все старались попасть. Телефонного разговора как не бывало. И только поздно вечером, почти ночью, опять ожил телефон, Наташа спросила:
- Ты жив?.. Обо мне помнишь? Думал сейчас обо мне? Ну, тогда мне на все остальное наплевать, все хорошо. Спи, спокойной ночи.
Платонов после разговора долго, почти до рассвета, не спал, лежа в постели с открытыми глазами, глядя в потолок, по которому бежали полосы света с незасыпающей столичной улицы, прислушиваясь к городскому шуму, так не похожему на привычную утреннюю петушиную перекличку, проезды одинокого автобуса, пароходные гудки, собачий лай и поскрипывание ведер под окном.
Утром телефон зазвонил неожиданно рано, и Платонов, только что вылезший из ванны и размышлявший о том, как все-таки приятно иметь у себя в квартире такую штуку с горячей водой все время под рукой, кинулся к телефону, чуть не упав на скользком полу, и мокрыми руками схватил трубку.
- Знаешь, ничего не получилось, - с досадой сказала Наташа. Навязались эти путевки на мою голову, и отказываться уже неудобно.
- Тебе дали путевку? Зачем же отказываться? Это хорошо.
- Да будь это обыкновенная, я бы в два счета плюнула на нее, а это в Карловы Вары, неудобно отказываться, скажут, зачем вы заказывали. Ужасно неудачно. Ты тут, а мне приходится уезжать.
- Ну что же делать. Мне тоже пора.
- Так неудачно вышло... Сегодня к шести ты являешься ко мне. Грандиозное торжество. Ты же приглашен специально для этого торжества со всеми прочими почетными гостями. Ну, это по случаю присуждения мне ученой степени. У тебя рубашка чистая есть с собой?
Платонов посмотрел на свою нейлоновую рубашку, гордость тети Люси, купленную на его деньги и подаренную ему к дню рождения. Вчера он ее выстирал в умывальнике, теперь она лежала, высыхая на полотенце.
- Она у меня всегда чистая.
- Понимаю, - сказала Наташа. - Ты приезжай пораньше, я тебе пришью пуговку.
И действительно, когда он приехал, она сразу заставила его пойти в ванную. Притворив дверь, он стащил через голову и отдал ей рубашку, а сам присел, сгорбившись, на край ванны и стал ждать. Теплая ванная комната вся сияла голубым кафелем, хромированными кранами и трубами, под ногами лежало и мягко пружинило что-то нежно-розовое, стеклянная полочка была заставлена множеством разноцветных флаконов, и в великолепном зеркале на этом фоне отражался Платонов без рубахи, сидевший на краю молочно-белой ванны с мохнатым полотенцем на худых плечах.
Наташа что-то долго возилась с пришиванием, и Платонов, не дождавшись, робко высунулся и вышел из ванной, кутаясь в полотенце, заглянул в комнату и увидел, что Наташа сидит у окна и, закусив губу и глубоко задумавшись, смотрит на рубашку, расстеленную у нее на коленях. Она медленно обернулась к Платонову.
- Ты помнишь бабушку? Ты-то помнишь. Вот она бы сегодня одна радовалась, не понимая, что, в сущности, радоваться совершенно нечему.
- Не понимаю все-таки! Как это нечему? Странно как-то! Ты ведь честно, по праву...
- Да, я не украла и не по блату получила, вот вы с бабушкой вдвоем и радовались бы, - она усмехнулась, глядя на то, как он ежится, высовываясь из-за двери, прикрываясь полотенцем, и бросила ему рубашку.
Встряхнувшись, она невесело засмеялась и окликнула его.
Платонов уже нырнул в ванную и теперь снова высунул голову.
- Коля, ты должен это знать! - Она опять засмеялась и произнесла торжественно: - Ты единственный в мире человек! Единственный в моей жизни человек, которому я мыла ноги... Пуговицу мне, кажется, случалось пришивать, но это было давно, и я даже не помню кому. И зря пришивала.
Она ушла переодеваться, а Платонов остался один, гостей еще не было, только какая-то очень важная тетка с большой брошью на груди звенела посудой, накрывая на стол, и, чтоб ей не мешать, он ушел в кабинет и сел на ярко-синее, покачивающееся креслице.
Первым из гостей явился Иннокентий Викентьевич, с которым Платонова уже познакомили на ледяном представлении. Он поздоровался с Платоновым и рухнул в кресло, разбросав руки и ноги, изображая полное изнеможение. В доме он был вроде своего человека, вероятно, потому, что по какой-то линии был не то помощником Наташиного мужа, не то секретарем. Пожалуй, скорей всего секретарем.
Повалявшись в изнеможении, лениво оглядывая комнату, он достал фарфоровую фигурку, повертел ее, разглядывая со всех сторон, и небрежно поставил ее не на то место, где она стояла. Потом он прошелся по кабинету, взял со стола тонкую пачку исписанных листов, небрежно просмотрел и хмыкнул и так же небрежно отложил, точно сказал: "Ах, это? Знаю, надоело!"
Платонов смотрел на его упитанное, чрезмерно сытое лицо, на его большой с двумя извилинами, какой-то холеный нос нежного цвета лососины, на узенькие модные отвороты его просторного костюма, стараясь побороть чувство неприязни.
Иннокентий Викентьевич продолжал обход комнаты, все что попало хватая, разглядывая и тут же безразлично откладывая, и наконец наткнулся на коробку с шахматами, отпихнул ее тоже, задумался и уставился на Платонова, так что тот подумал, что он сейчас захочет и его взять в руки, повертеть и отложить в сторону. Но он не притронулся, он просто соображал, как можно использовать Платонова, и, видимо, придумал: предложил сыграть в шахматы.
Чтоб только с ним не разговаривать, Платонов согласился, стал играть, не думая и без всякого интереса. Ему казалось, что серьезно играть с таким лососиным носом человек никак не может, и жестоко ошибся - Иннокентий играл очень хитро, с множеством мелких подвохов и ловушек, и Платонов глупо попался в одну из них и почти даром отдал фигуру. После этого он стал играть в полную силу, почти выровнял положение, но слишком уж много было упущено вначале.
Сдерживая досаду, он равнодушно сказал:
- Нет, ничего уже не получится. Проиграл!
- Кто проиграл? - спросила Наташа, входя в комнату и здороваясь. Конечно, бедный Платонов проиграл?
Платонову теперь страшно хотелось сыграть как следует, но было уже поздно, в передней звенели звонки, новые гости громко здоровались, шумели, проходили в комнаты и, похохатывая, потирали руки при виде накрытого стола, на котором уже не оставалось свободного места, все было украшено молодой зеленью, и среди дымчатых, отливающих радугой бокалов, графинов и пузатых бутылок, ваз и блюд с закусками и множества разных тарелочек горками лежали длинные огурцы, от которых пахло весенней свежестью. Платонов вспомнил, что ему поручили купить семена хорошего сорта для огуречной рассады, которую начнут высаживать на грядки еще недели через две.
Последним, позже всех гостей, примчался с какого-то совещания Наташин муж, все сели за стол и тотчас, с шумом отодвигая стулья, встали, как только Иннокентий поднял тост в честь Наташи. Наташа выглядела стройнее и красивее, чем когда была девочкой. Литой серебряный медальон на цепи с головой Нефертити был единственным украшением на ее гладком, обтягивающем черном платье. Она держалась удивительно просто и хорошо, с удовольствием, хотя и весело - с еле уловимой умной насмешливостью, принимая чрезмерно пышные поздравления.
Потом, когда глаза у всех заблестели, за столом поднялся шум, знаменитый скрипач приставал к своему соседу-ученому с вопросами насчет антивещества, а тот отшучивался и, смеясь, тянулся к другой кучке, где рассказывали анекдот.
Сидевшая рядом с Платоновым дама в вечернем платье, - он ее принял за бывшую опереточную артистку, а она оказалась руководительницей физической лаборатории, - крикнула через стол:
- Наташа, да познакомьте вы нас с соседом!
Наташа, раскрасневшаяся, весело вскочила с бокалом в руке:
- Товарищи, тут все знакомы, кажется? А это вот: мой Платонов! Директор моей школы! В родном моем городе! - Она поклонилась и, смеясь, села.
За столом стоял уже общий неровный шум разговоров, смеха, звона посуды и окликов через стол. Платонов сидел, чувствуя тут себя точно на отлете, но и это ему было все равно, и думал, что вот так в суете проходит последний вечер с Наташей, и не сразу расслышал, что ему задают уже во второй или в третий раз один и тот же вопрос.
Иннокентий, у которого его лососиный нос утратил нежный цвет и стал малиновым, деликатно постукивал пальцем ему по плечу, обращая внимание на спрашивавшего.
Платонов полуобернулся и увидел помятое, скучное, мягкое лицо человека с большими желтыми зубами. Говорил он удивительно: даже в общем шуме не считал нужным повысить голос, так был уверен, что все обязаны расслышать, что он скажет. Платонов только глянул, и ему уже захотелось возражать и спорить, едва расслышав слова: "...вот вы живете на периферии, и вы, конечно, думаете..."