Краткая история Англии и другие произведения 1914 – 1917 - Честертон Гилберт Кий 7 стр.


И я решил, что будет не лишним снабдить вас каталогом реальных преступлений Англии, они отобраны мной с целью заинтересовать вас и порадовать.

Действительно, мы были неправы очень часто. Мы были неправы, когда помешали Европе положить конец пиратской гордыне Фридриха Великого. Мы были очень неправы, когда позволили угрюмым грубиянам Блюхера утопить победу над Наполеоном в кровавом болоте. Мы были крайне неправы, когда дали возможность бандиту по имени Бисмарк среди бела дня ограбить миролюбивого датского короля; и когда дали возможность прусским головорезам захватить французские провинции, которыми они не смогли управлять, потому что не смогли их сломить. Также мы были совершенно неправы, когда отдали группе голодных авантюристов такую важную позицию, как остров Гельголанд. И еще мы были абсолютно неправы, когда восхищались бездушным прусским образованием и копировали бездушные прусские законы.

Зная, что вы вместе со мной скорбите над этим списком британских недочетов, я посвящаю его вам и прощаюсь.

Благоговеющий перед вами

Г. К. Честертон

II. Протестантский герой

Наша упадочная английская журналистика сейчас обеспокоена вопросом: что же надо сделать с германским императором после победы союзных держав? Наиболее женственные советчики рекомендуют прибегнуть к расстрелу. Они, конечно, ошибаются, не понимая самой сердцевины принципа наследной монархии. Разумеется, император Вильгельм II в свой худший день может с тем же успехом сказать любимому наследнику-кронпринцу, как когда-то Карл II[45] сказал брату, предупредившему его о заговоре: «Они никогда не убьют меня, чтобы сделать королем тебя».

Другие, куда более изощренные в зломыслии, предлагают отправить германского императора на остров Святой Елены. Что ж, его историческая значимость такова, что с тем же успехом его можно отправить и на Голгофу. Что мы на самом деле должны сделать со старым, нервным и вовсе не неотесанным человеком, который – так уж вышло – принадлежит к дому Гогенцоллернов и который – надо отдать ему должное – уделяет куда большее внимание Гогенцоллернам как некоей священной касте, нежели самому себе в их ряду? В таких семьях старая гордыня и монархический принцип наследования рано или поздно обнажат ужасный итог – вырождение. Король не умирает, он бесконечно дряхлеет.

Если бы было не так важно, что именно произойдет с императором Вильгельмом II, когда у его династии будет выбито из рук оружие, я бы был вполне удовлетворен зрелищем постепенного долголетнего его угасания, причем в мирной, гуманной, гармоничной обстановке прощения.

В самых разных деревнях юга Англии, в их тенистых переулках пешеход может обнаружить старый добрый паб, над которым найдет потемневший от времени и дождей портрет мужчины с перьями в шляпе и подпись – «Король Пруссии». Эти вывески, вероятно, напоминают о визите союзников после 1815 года, хотя значительная часть английского среднего класса может связывать их с временами, когда Фридрих II зарабатывал свое звание «Великий», а также некоторое количество территориальных приобретений, на которые он имел существенно меньше прав. Искренние и простодушные выходцы из протестантских сект спешатся перед этим знаком (правда, теперь они пьют пиво как христиане, да и варят его в изобилии) и воздадут должное старой доблести того, кого они зовут протестантским героем.

Здесь придется взвешивать каждое слово, мы говорим о герое, но с оттенком дьявольщины. Можно ли считать героя именно протестантским или нет, легче всего определить тому, кто читал письма писателя, именующего себя Вольтером, – его шокировало полное отсутствие религии как таковой у Фридриха. Но маленький британский протестант выпьет свое пиво в неведении, а затем поскачет дальше – и если бы великий потсдамский богохульник это видел, он бы здорово над ним посмеялся, как он умел смеяться над своими же шутками.

Точно так же он шутил, когда приглашал императоров присоединиться к его трапезе – поглощению жертвенного тела Польши. Если он был столь же внимательным читателем Библии, как наш протестантский сектант, он подумал бы о мести, которую обрушит человечество на его собственный дом. Он бы знал, чем была и чем могла бы быть Польша; он бы понимал, что ест и пьет собственное проклятие, а вовсе не плоть и кровь Господню.

Не знаю, понравилась бы ему шутка – нынешний германский император, посаженный во главе одного из этих старых добрых придорожных пабов. Но она бы была куда более подходящей, более мелодичной, чем любой из возможных вариантов его умерщвления, предлагаемых ныне его врагами. Скрип старой вывески над его головой, когда он сидит на скамейке у своего дома изгнания, был бы куда более реальным напоминанием о былом величии его расы, чем современные и почти мишурные кресты и подвязки, которые вручают в часовне Виндзора.

Из современного рыцарства исчезли все признаки рыцарственности. Как далеко мы от нее ушли, станет ясно, если попытаться представить сэра Томаса Липтона[46] обматывающим рукав платья дамы вокруг тульи шляпы или чистящим свои доспехи в часовне Святого Томаса, архиепископа кентерберийского. Присвоение и вручение ордена Подвязки деспотам и дипломатам теперь только часть ленивых взаимных поглаживаний, хранящих мир в нашем небезопасном и неискреннем обществе. Но старая, потемневшая деревянная вывеска – подлинный знак времени, когда один из Гогенцоллернов не только жег поля и города, но и опалял умы, хотя, возможно, и адским огнем.

Все когда-то было молодым, даже Фридрих Великий. Молодость Фридриха – подходящее предисловие для страшного эпоса Пруссии, ведь он начинается с неестественной трагедии утраты молодости. Близорукий и зашоренный дикарь, его отец испытал значительные сложности в устранении всех следов порядочности своего сына, так что некоторые все же остались. Если молодой и более способный Фридрих когда-либо имел сердце, это сердце было разбито – так же, как была разбита его флейта. Его единственный друг юности[47] был казнен на его глазах, но с места казни унесли два мертвых тела. Правда, одно из них высокие боевые кони продолжали нести по полям сражений от победы к победе. Но в кармане у этого мертвого тела всегда лежала маленькая бутылочка яда.

Имеет смысл подольше задержаться у этого высокого и мрачного дома его детства. Есть некое особое свойство, отличающее прусское оружие и прусские устремления от любых других, – вот эта незрелая, искаженная древность. В триумфах других тиранов есть хоть что-то мальчишеское. Помимо задора, в амбициях молодого Наполеона было что-то лучшее. В нем было что-то от любовника, и его первая кампания напоминает любовную историю. Все, что было в нем языческого, он пожертвовал на алтарь республики, как мужчина дарит все женщине; все, что было в нем от католика, понимало парадокс Девы Марии Победоносной.

Генрих VIII, куда менее уважаемая персона, в ранние свои дни был добрым рыцарем и принадлежал к витиеватой школе поздней рыцарственности. Можно сказать, что он вполне соответствовал понятию «старый добрый английский джентльмен», пока был молод. Даже Нерон был любим в его первые дни; и наверняка была какая-то причина для того, чтобы христианская девственница усыпала цветами его бесславную могилу.

Но дух величайшего из Гогенцоллернов с самого начала попахивает склепом. На свою первую победную битву он шел так, как будто уже был неоднократно бит. Его мощь была костлява и страшна, как воскрешение без плоти. Казалось, что все худшее с ним уже произошло. Камни для построения его королевства были взяты из развалин человечности. Он познал высшую степень позора: его душа сдалась перед силой.

Это падение нельзя было скрыть, его можно было только повторять снова и снова. Он мог заставить души своих солдат сдаться виселицам и кнутам, и он мог заставить души народа сдаться солдатам. Он мог только ломать людей так же, как был сломан сам; он всегда мог взнуздать, но никогда не мог отпустить вожжи. Он не мог ни убить в гневе, ни грешить в простоте душевной. Среди собратьев-завоевателей он стоит в одиночестве – его безумие берет начало не в избытке отваги. Задолго до того, как пришел черед войны, он обрел дерзость, выросшую из страха.

О сделанном им для мира спорить сложно. Если его деяния можно назвать романтичными, то романтичен и дракон, уплетающий святого Георгия. Он превратил маленькие страны в одну большую; он создал новую разновидность дипломатии, славную полнотой и неукротимостью лжи; он позаимствовал у преступности всю ее безответственность и односторонность. Он добился оптимального сочетания бережливости и воровства. Он сделал решительный грабеж солидным занятием. Он защищал наворованное, как люди попроще защищают заработанное или унаследованное. Он обращал свои безжизненные глаза с поволокой вожделения на те земли, которые более всего не хотели стать его добычей. В конце Семилетней войны люди точно так же не знали, каким образом изгнать его из Силезии, как не понимали ранее, на каком основании он вообще там оказался.

Польшу, в которую он вселился, как дьявол вселяется в человека, он в итоге разорвал надвое; и как же много времени потребовалось, чтобы люди снова начали мечтать о соединении ошметков и их оживлении. Его отрыв от христианской традиции выбросил его за пределы христианского мира; обобщения Маколея совершенно верны, хотя и верны совершенно по-маколеански. С исторической дистанции видно, что, хотя он разбросал семена войны по всему миру, его последние дни прошли в продолжительном и сравнительно благополучном мире. Этот мир был им заслужен и даже в какой-то степени похвален -этот мир обеспечил многим европейским народам спокойствие. Он не был способен понять, что такое «справедливость», но что такое «умеренность», он понимал. В итоге он оказался самым искренним, но и самым лицемерным пацифистом. Больше войн он не хотел. Да, он пытал и грабил всех своих соседей, но он отнюдь не питал к ним злобы.

Главной причиной нашей духовной катастрофы -английской интервенции в поддержку нового престола Гогенцоллернов – была, конечно, политика Уильяма Питта Старшего[48]. Он принадлежал к тому типу людей, тщеславие и простота которых не позволяют им видеть дальше очевидного.

В европейском кризисе он не обращал внимание ни на что, кроме войны с Францией, а ее видел повторением бесплодной славы Азенкура[49] и Мальплаке[50]. Он был вигом и сторонником господства государства над церковью, скептиком и прагматиком – не слишком хорошим и не слишком плохим для того, чтобы понять, что даже в нерелигиозном веке война продолжала оставаться совершенно религиозной. В нем не было ни тени иронии, но рядом с Фридрихом он, старик, казался удачливым школяром.

Непосредственные причины[51] не были ни единственными, ни подлинными. Подлинные же причины были связаны с победой одной из двух традиций, которые вечно сталкиваются в английской политике. Как ни печально, внешняя традиция была связана с двумя способнейшими людьми того времени, Фридрихом и Питтом, в то время как внутренняя, старая традиция была представлена двумя наиболее глупыми людьми, которых когда-либо терпел этот мир – Георгом III и лордом Бьютом[52].

Бьют был лидером группы тори, решивших реализовать на практике фантастический план «демократической монархии», начертанный Болингброком в «Короле-патриоте»[53]. Он совершенно искренне свихнулся на идее занять людские умы «внутренними делами» – столь же внутренними, как Георг III. Он занимался искоренением растущей коррупции в парламенте и огораживанием, но главным образом – разворотом умов от славы заморских подвигов великих вигов вроде Черчилля[54] и Чатема; и одним из первых его действий был отказ от союза с Пруссией.

К сожалению, все самое красочное в потсдамском пиратстве выходило за пределы воображения Виндзора. Однако в прозаических вещах Потсдам и Виндзор практически сливались: в холодной баранине на столе, в тяге к тяжеловесному искусству и в странной северной смеси хамства с этикетом. Если бы мысли Болингброка воплощала более одухотворенная персона – Стюарты, например, или королева Елизавета (у нее-то при всей ее исключительной вульгарности было сердце), – то народная душа смогла бы выпорхнуть из новомодной северной клетки. Но по иронии судьбы король, на которого тори надеялись как на спасителя от германизации, сам был германцем.

Нам приходится искать истоки германского влияния в Англии, обращаясь ко временам ганноверского наследства[55] и ко временам стычек короля и законников, поспоривших при Нейсби[56], и ранее -к яростному уходу Генриха VIII из сообщества средневековой Европы. Очень легко преувеличить во всем этом роль человека великого и гуманного, хотя и язычника – Мартина Лютера. Генрих VIII совершенно искренне ненавидел ересь немецкого монаха, да и вообще он мыслил, как католик; и они написали друг другу бесчисленное множество страниц оскорблений, которых, кстати, заслуживали.

Но вот лютеранином Генрих VIII не был. Он стал олицетворением слома католицизма, но никак не строителем протестантизма. Страны, ставшие протестантскими дружно и снизу, такие как Шотландия или Голландия, следовали не за Лютером, а за Кальвином. А Кальвин был французом. Весьма неприятным французом, раз уж на то пошло, но обладавшим французской ловкостью в организации работоспособных официальных установлений; эти учреждения действуют личностно – как французская монархия или же французский террор.

Лютер же был анархистом и мечтателем. После его долгого пути не осталось практически ничего, кроме наиболее выразительного и сияющего символа провала – только его имя и ничего больше. Кальвин же создал живую, правящую, карающую вещь, именуемую Кирк[57]. То, что он назвал свою работу по абстрактной теологии «Институты», очень метко его характеризует.

В Англии протестантизм скорее принял хаос Лютера, чем организацию Кальвина. Это объясняет многие загадки нашей истории, особенно победу

Кромвеля не только над английскими роялистами, но и над шотландскими ковенантерами[58]. Это была победа более беспечного варианта протестантизма, в котором нашлось место и аристократии, и свободе, над логическими устремлениями Кирка, где в итоге сделали протестантизм столь же институциональным, как и католицизм. Можно сказать, что тогда пуритане[59] индивидуалисты победили пуритан-социалистов.

Именно это имел в виду Мильтон, когда говорил, что новый пресвитер превзойдет старого священника, что его

Назад Дальше