Они вышли на улицу. Ночь была без луны и звезд, которые прочно скрыли наползшие тучи, и без надежды, что в ближайшее время они покажутся, беспокойство и перемены, еще недавно происходившие, казалось, навеки сменились немой глухотой. Весь окружающий мир словно застыл, вдохнув и онемев в ожидании и предчувствии чего-то, не имея сил выдохнуть, ощущая тяжесть в груди. Так думала Сашенька, когда шла она во тьме. Но это длилось все же недолго и было обманчиво, уже очень скоро тучи исчезли и засветила луна, даже зеленоватые зарницы, как вчера, мелькнули где-то на краю, высветив трубу завода «Химаппарат». Однако и зарницы быстро погасли и ослепительно яркая, праздничная луна, заставшая врасплох укрытый тьмой мир, всполошившая его, взбудоражившая, осветившая каждую неопрятную щель, заставившая снег беспокойно блистать, однако и яркая луна недолго удержалась, снова закрыли ее тучи, правда, не такие уж плотные, и все пришло в равновесие, ни тьма, ни свет воцарились вокруг, эдакое малокровное марево с бледными тенями от скупо освещенных предметов, тощими звездочками, разбросанными друг от друга по небу на большие расстояния, и едва заметным среди туч зеленоватым огрызком, похожим на заплесневелый ломтик сыра, единственное, что осталось от богатой сочной луны, еще минуту назад царившей.
Весь двор: двухэтажный дом, где жила Сашенька, и несколько одноэтажных каменных домов, и обгорелые развалины, где ранее жила убитая ныне семья зубного врача, и дальняя покосившаяся лачуга, в которой жила семья убийцы Шумы, и выгребная яма, и стоящий на небольшой возвышенности среди попахивающих сугробов клозет, вокруг которого, в прогнившую от нечистот землю, была закопана семья зубного врача, все это освещено было сейчас как бы вполнакала, как бывают иногда освещены подвалы.
— Я тут постою, — сказал Август, — перехвачу на улице арестантов, иначе их не вытащишь из теплой кухни… Сегодня надо быстрей кончать, чтоб к трем часам, когда прибудет транспорт, гробы уже были готовы…
Он говорил спокойно, сухо и по-деловому, но это обстоятельство и насторожило Сашеньку более всего.
— Ты как себя чувствуешь? — спросила она.
Она видела, что Август себя чувствует плохо, но спросила, чтоб завязать разговор и в разговоре этом успокоить и его и себя.
— Пойди переоденься, — вместо ответа сказал Август. — И если арестанты уже пришли и на кухне, передай сержанту, я прошу побыстрей приступить к работе, чтоб успеть к трем часам… Эти наемные работают медленно, за вчера я им оплачу, а более они меня не удовлетворяют.
Сашенька поднялась по лестнице и вошла в дом. В жарко натопленной кухне сидели за столом конвойный, арестант-профессор и угрюмый арестант. Перед ними стояли миски пахучей гречневой каши, залитой молоком, впрочем, порошковым, из американских посылок, так как на столе была цветная коробка порошкового молока, опорожненная наполовину. Раскрасневшаяся жена профессора пекла оладьи. Сашенька посмотрела на нее с неприязнью, сглотнула слюну и сказала:
— Пора приступать к работе…
— Да, — сказала жена профессора, — Вася уже готов…
— Иду, иду, — сказал Вася, выглянув на кухню.
Больная грудь его была плотно завязана платком, а на голову натянута теплая шапка Сашенькиного отца из дорогого мелкого каракуля, которую Ольга разыскала в дальнем конце шкафа и извлекла из нафталина.
— Нет, — жестко сказала Сашенька, — сегодня ты не нужен. — И вдруг шагнула к Васе, мгновение назад она еще не знала, что шагнет, а тут вдруг шагнула и сорвала с него отцовскую шапку так, что завязанные под подбородком тесемки лопнули. Васины глаза удивленно округлились, и он заморгал кротко и испуганно. Тотчас же на шум выскочила Ольга, тоже испуганная, и заслонила собой Васю.
— Чего она тут распоряжается, — закричала у Сашеньки за спиной жена профессора, — тоже хозяйка… Не обращайте внимания, я договорилась с лейтенантом…
— Да, — сказал Август, он вошел следом за Сашенькой и стоял на пороге, — давайте, сержант, выводите людей.
— Оно и к лучшему, — сказала Ольга, — — я и сама думала… Вася грудью слаб… А тушенку я завтра у полковника заработаю… Кухню белить надо.
Однако жена профессора не хотела сдаваться.
— Я хочу поговорить с вами наедине, — сказала она быстрым шепотом и подошла к Августу, — поймите, вы ведь интеллигентный человек… Ночь ветреная, морозная… Он после сырой камеры… Если надо, я все оплачу сама… Мы должны сберечь его… Это будущее нашей литературы… Нашей критики…
— В общем, пора копать могилы, — сказал профессор и, отодвинув миску с гречневой кашей, встал.
Конвойный тоже поднялся, глядя на профессора с презрением и насмешкой, а угрюмый арестант смотрел на профессора со злобой, торопливо заглатывая кашу, давясь и обжигаясь.
— Это вы все наделали, — видя, что планы ее рушится, закричала в отчаянии жена профессора и, сжав кулачки, подбежала к Сашеньке. — Ты… ты ненавидишь меня… Я знаю… Я чувствую… Но ты, ты… Ты ППЖ… Полевая передвижная жена… У него таких десятки… В каждом городе, в каждой деревне… Они развратились за войну… Научились убивать… И ты надеешься… Дрянь…— Она засмеялась.
С ней сделалась истерика, она как бы разом сорвалась, как бывает с людьми, долго крепящимися, переживающими невзгоды, сжав зубы, и срывающимися иногда на пустяке… Она выкрикивала сквозь смех и слезы еще много обидных для Сашеньки слов, но Сашенька не стала ей отвечать, она видела, что Август устал, слаб, едва держится на ногах и крики эти мучают его.
Профессор взял жену свою за плечи, а Вася за ноги, ее понесли и положили на Сашенькин диванчик. Ольга брызнула ей в лицо водой, профессорша еще раз взвизгнула и затихла.
— Заключенных на прежнее место отвести, товарищ лейтенант? — спросил конвойный. Губы его дрожали, кривились, и видно было, он хотел бы расхохотаться, но сдерживал себя, соблюдая устав, блюдя дисциплину.
— Да, ведите во двор, — сказал Август. Он подошел к Сашеньке и сказал тихо: — Может, какие-либо вещи есть старые, платье или что-нибудь… Матери и сестре…
— Хорошо, — едва слышно сказала Сашенька и пошла переодеваться.
Она надела свитер, рейтузы, суконную юбку и телогрейку. Потом она порылась в шкафу и выбрала для мертвой сестры Августа свой новенький сарафанчик, белый в красных цветочках с перламутровыми пуговичками и разлетайкой. Для мертвой матери же она выбрала платье, правда, уже не новое, устаревшего фасона с замком-«молнией», но довольно еще прочное и приличное. Все это Сашенька сложила в чемодан, закутала поплотней шею шарфом и вышла во двор, по-прежнему тускло освещенный луной сквозь жидкие облака.
11
Когда Сашенька подошла, угрюмый арестант и профессор уже очистили намеченный участок от снега и теперь долбили его ломом поочередно. Лом у профессора вырывался, оставляя на мерзлоте едва заметные царапины, и за него долбили то Август, то Франя, который, разметив участки и будучи сильно пьян, работал неумело. У Августа же на лице вновь появилась эта пугающая Сашеньку торопливость. Он стоял у края ямы и нетерпеливо ждал, когда покажутся останки матери.
— Пойдите погуляйте, — сказал ему профессор, тяжело дыша от физически тяжелой работы, — мы сами извлечем ее, и вы увидите мать в гробу, а не среди грязи и замерзших нечистот… Это будет честнее с вашей стороны по отношению к своей матери…
— Разговорчики, — крикнул конвойный.
— Пожалуй, это так, — сказал Август и пошел в сторону. Сашенька взяла его за руку, они вышли на середину мостовой и ушли довольно далеко через улицы, через бульвар, мимо заборов, мимо спящей больницы, прямо к заснеженным огородам, среди которых разбросаны были редкие мазанки. Какая ночь была кругом них, какая мука, онемевшая, не способная даже стоном облегчить себя, была во всей природе. Тусклый свет, льющийся сквозь облака на снег, не способен был ни разгореться ярче, ни потухнуть, ничто не шевелилось, ничто не вздыхало во сне, не шелестело, не лаяло, никаких звуков ни вблизи, ни вдали, ни ясных, ни таинственных, которыми так полны живые ночи. Казалось, вспыхни сейчас пожар, застучи град, послышься человеческие голоса, полные ужаса, зовущие на помощь, все это только рассеяло б страх, помогло б ощутить себя человеком, которому ничто, кроме смерти, грозить не может.
Сашенька твердо держала Августа за руку, и он шел за ней послушно. Воспользовавшись этим, она свернула с тропки, вьющейся среди огородов, и пошла к больничному забору, минуя траншею, в которой прошлую ночь ей померещилась убитая кирпичом красавица, Августа сестра.
Трудно сказать, сколько прошло времени, пока Сашенька и Август вернулись во двор, но у дома стояла телега, и возница нетерпеливо поругивался, а сестра и мать все еще не были извлечены из земли. На ломовой телеге было восемь гробов, в два этажа друг на друге. Это были раненые и медсестры, погибшие во время налета в сорок четвертом году на вокзале и закопанные в заводском сквере, который ныне понадобился под котлован литейного цеха «Химаппарата».
— Ну вот, — сказал конвойный, — вот, товарищ лейтенант… А он уже уезжать хотел, возница-то…
Далее все было суетливо и не оставляло после себя твердых воспоминаний. Обе ямы уже были раскопаны, и необходимо было только извлечь покойных. Мать ссохлась, походила на мумию, и ее не извлекли, а вырубили из мерзлого грунта, густо облепившего все тело и лицо. Было опасно счищать грунт лопатами, так как тело было непрочно и могло рассыпаться, особенно в суставах. Это напоминало вылепленную из земли скульптуру, лишь седые волосы, росшие на маленькой земляной головке, были мягкие и вызывали человеческое сочувствие. Пробуждал также чувство обрывок бельевой веревки на бугристой, из песка и глины, ноге. Тело подняли осторожно и положили в гроб, отклеив волосы от стены ямы, обрезав веревку, и, разумеется, не стали обряжать в платье, принесенное Сашенькой, а просто укрыли этим платьем с замком-«молнией», точно одеялом, и заколотили крышку гроба. Сестра же удивительно сохранилась, что объяснить можно, хотя бы примерно, внутренним строением молодого организма, а также строением грунта и расположением места захоронения. Хоть обе ямы располагались неподалеку, но сестра закопана была в чистую глину, возле забора, где не было нечистот и других продуктов гниения, а также благодаря кустам и тени оледеневший снег сохранялся особенно долго весной, будучи припорошен сверху грязью, он продолжительное время не таял, а растаяв, весь просачивался в глину и создавал вокруг тела благоприятные условия, охлаждая его. Потому тело шестнадцатилетней девушки оставалось цветущим и привлекательным, впрочем, отчасти, может, благодаря рассеянному лунному свету. Сестру подняли, положив на шинель, которую Август снял с себя, отнесли в сарай и там обрядили в Сашенькин сарафанчик с разлетайкой и перламутровыми пуговичками.
На лице ее, в сочных пухлых губах и около набухшей девичьей груди все было мягким лишь на вид, так как ткань отвердела и окостенела, особенно на губах и груди видны были мазки нечистот, кала, которые Шума, надругаясь, кидал и лил на трупы, уже после того, как они лежали в выгребной яме.
Жена профессора, давно оправившаяся от истерики и крутившаяся здесь заботливо вокруг своего мужа, вытерла эти мазки нечистот на девичьем теле снегом. Потом оба гроба отнесли к ломовой телеге.
— Профессор, — сказал Август, — вы останетесь здесь до моего приезда с кладбища… Сержант, вы ждите здесь…
Далее Сашенька запомнила разрытый сквер, солдат с саперными лопатками, длинный обоз, груженный гробами, кладбище, внизу, у края кладбища замерзшая река и все то же тусклое, убогое небо: ни тьма, ни свет.
— Что мне делать? — спрашивал Август значительно позднее, стоя на перекрестке улиц Янушпольской и Парижской Коммуны и имея над головой своей ярко вспыхнувшую на короткое время луну. — Ужасное убийство и издевательство, но и в смерти и страданиях нет равенства… Те, кто стоял на самой нижней ступени, не имели права даже на рабство… Они не имели права и на издевательство, Шума с кирпичом скорее нарушал идеальный порядок вещей, ибо издевательство есть какое-то взаимоотношение, обещающее будущее… В идеальном случае, который, может быть, понимали несколько начитанных чиновников, знакомых с древнегреческими парадоксами и считавшихся вольнодумцами в гестапо, в идеальном случае еврейский народ должен был тихо и безболезненно умереть в четко отведенных для этого местах, выполнив тем самым свой интернациональный долг перед человечеством во имя всеобщего счастья… Несколько по-своему это понял один владелец небольшого завода по производству смазочных масел под Хажином… Он добился у оккупационных властей права часть обреченных на смерть еврейских детей переправлять ему… Он помещал их в пансион, в хорошие условия… Детям выдавали молоко, маргарин, мармелад… Потом всем делали прививки, и они умирали во сне, на чистых постельках легкой смертью… Из сытых детских тел изготовлялись особые высококачественные сорта смазочных масел… На заводском дворе после освобождения обнаружили несколько ям, наполненных одними лишь детскими головками… Владелец считал, что делает хорошее и одновременно полезное дело, так как в противном случае дети не уснули бы спокойно навек, а умерли б в мучениях и страхе… Это проблема идеального служения человечеству целого народа, от которого не требуется ни изнуряющего труда, ни лишений, а только легкой смерти… Такова точка зрения культурного антисемитизма, считавшего, что гитлеровские зверства усложняют проблему… Мне пришлось читать подобную работу, напечатанную на ротаторе…
— Миленький мой, — говорила Сашенька, ловя руки Августа, носящиеся в воздухе среди хлопьев посыпавшего из туч снега, — миленький мой, тебе надо отдохнуть… У тебя воспалены глаза…
— Отстань от меня, — крикнул Август, — отстань, уйди…
Но Сашенька не ушла, она знала, что он несправедлив потому, что ему плохо…
Потом они сидели в жарко натопленной кухне.
— Профессор, — говорил Август, — дело не в убийствах, как они ни страшны… Это старый грех, при наличии которого человечество научилось продолжать свой род… Когда я увидел своего искалеченного отца и после этого… Я мечтал рвать чужое мясо убийцы… Жилы его… Ночью мне приснилось, что я убиваю его детей… Это было ужасно… Я проснулся в холодном поту, я понял, что не могу жить более… Но здесь было отчаянное сопротивление плоти моей, змеиной мудрости, делающей все маленьким, делающей смешной любую скорбь и ненависть… Я говорю много, профессор, и беспорядочно, но вы знаете, конечно, почему… Зверь в моем состоянии просто воет…
— В Библии есть место, — сказал профессор, — помните ли вы… Доколе, Господи, терпеть ты будешь наши жертвы и не поразишь мучителей… Тут не дословно, но смысл таков… И Господь отвечает: подождите, пока число жертв еще прибавится и станет таково, что наступит тот заранее установленный предел, после которого все жертвы и мучения будут отомщены.
— Вы хотите сказать, — крикнул Август, подавшись вперед, навалившись грудью на стол, — вы хотите сказать, что это было неизбежно и, может, даже необходимо… Вот она, мерзкая змеиная мудрость, которая вползает в висок… Стоит лишь забыться… Вы мерзкий человек, с вашей копеечной философией. Вам надо набить морду… Но вы говорите, я все выдержу… Я понять должен, иначе погибну…
— Я хочу сказать, — терпеливо разъяснял профессор, не обратив внимания на грубый выкрик в свой адрес, — я хочу сказать, что предел уже приближается… Возмездие, месть доступны всем, искупление же только правым, на чьей стороне истина… Приближается библейская черта… До черты искупление совершалось веками, правоту обиженных можно было порой увидеть лишь через столетие, теперь же, за чертой, пройденной ценой жизни миллионов невинных, возмездие и искупление сольются воедино…
— Этого мало, — сказал Август, — это непонятно… Не этого я от вас ждал… Еще один момент… Те, кто гибли во рвах и горели в крематориях, были далеки от совершенства… Но рано судить жертвы, пока не наказаны палачи… Однако придет время и жертвы тоже ответят за преступления, совершенные против них…
— Приближается время, — сказал профессор громко, уже скорей себе, чем собеседнику, — идет время, когда человек завоюет у судьбы право владеть справедливостью, то есть устанавливать ее в масштабах своей жизни, так же как он завоевал у богов право владеть огнем… В этом, пусть подспудный, неосознанный ими прометеев подвиг миллионов жертв, отдавших себя на растерзание, как Прометей отдал терзать свою печень коршуну… Приближается тот библейский предел, за чертой которого либо всеобщая жизнь, либо всеобщая смерть. Вечная же память душам, взявшим на себя страдания, плевки и раннюю смерть, чтоб исчерпать отпущенную человечеству судьбой долю мучений, и приблизившим черту… Я хочу сказать, позволивших приблизиться к библейскому пределу так, что он уже виден, виден во мраке, в ночи… Виден свет… Там будет новое… Может быть, новые мучения… Космические, межпланетные, черт знает какие… Но эти маленькие, кухонные, достойные даже не ненависти и плача, а презрения и смеха, эти останутся за чертой… Наши самые страшные трагедии, по существу, комичны… Шестнадцатилетнюю девушку убивают кирпичом по голове, измазывают дерьмом и закапывают у клозета… Ведь это водевиль… А тюрьмы… Вы никогда не видали, как спят в тюрьмах на цементном полу… Имея астму, каверны в легких и склонность к тромбофлебиту… Нет, коллега, уж увольте, скорей за библейскую черту… Может, к новым мучениям, еще более страшным, но не столь смешным…