– Вот здесь еще немного. И закрой, пожалуйста, рот, – сказала Аня, вытирая остатки соуса под Войдовым вздернутым носом. – Вот и все. Почти как новенький. Сделала что смогла. А краситель, который намешивают в кетчуп, тебе придется смывать с мылом. По-моему, он супер-стойкий.
– Мерси, мадемуазель. Оценил твои героические усилия. Было приятно. Весьма, – поблагодарил Войд и сощурился довольным котом. – Только зачем же столь неоригинально – салфеткой? Почему было… ммм… не слизать? Вместе с красителем? Этак не торопясь, со вкусом, с причмоком, с намеком на…
– Войд!!! Тебе спасибо, конечно, за вкусный завтрак, но… – возмутилась было Аня, а потом вспомнила, что перед ней на самом-то деле даже и не Войд, а того меньше – всего лишь Ромчик Суперейко, и что с него возьмешь, с Ромчика-то? Поэтому она допила выдохшийся остаток колы и вполне спокойно добавила: – Спасибо, я сыта. А излишек кетчупа, чтоб ты знал, дурно действует на пищеварение, поэтому лучше… воспользоваться салфеткой. Пойдем? Дождь вроде бы кончился.
Настоящий дождь, то есть то бесхитростно мокрое, что льется сверху из туч, прекратился, но от этого стало ненамного лучше. Автомобили на Каменноостровском проспекте плыли бок о бок в холодной сырости недовольными теснотой китами и тюленями, поводя усами «дворников», бороздили бездонные лужи, поднимая грязную волну, а прохожие – толпы и толпы – пробирались сквозь тяжелые облака синеватых бензиновых выхлопов, столь насыщенных влагой, что они моросили, и бензиновая роса оседала на лицах, волосах и одежде. Зонтики от мороси никак не спасали, на мелкую водянистую взвесь не действовала сила земного притяжения, и микроскопические капельки сновали туда-сюда, вверх-вниз, как попало, сталкивались в инерционном движении, разбегались и брызгали в нос и на ресницы, расплывались на губах и щеках, на стеклах очков.
– Какие у тебя нынче намерения, Энни, какие планы? – светски осведомился Войд, опираясь на свой необыкновенный зонт с порнографической загогулиной на черном капроне просторной, как небо, крыши, и покровительственно заиграл чуть лохматыми бровками, поднимая по очереди то правую, то левую. Ни дать ни взять, граф, их то ли светлость, то ли сиятельство, клеит белошвейку. А фирменный ресторанный флажок он сунул в нагрудный карман. Ну что за клоун в самом деле! К тому же в рассеянном, тусклом свете нынешнего дня ярче обозначились следы пребывания кетчупа вокруг Войдова рта, и Аня предложила, пожалев убогого:
– Пойдем к нам на Зверинскую, Войдик. Дворами-переулочками. Краситель в кетчуп добавили не иначе как люминесцентный. Пойдем. Отмоешься хотя бы. А то тебя из твоего «Партер Блю» погонят за такой немытый вид, как бы тебя там ни ценили, как бы ни привечали.
– Пойдем-пойдем, крошка Энни, – с энтузиазмом принял приглашение Войд и закивал энергично, словно дрессированная цирковая лошадка, сбрасывая зализанную со лба на темечко длинную прядь. – Хотя, право, что мой внешний вид? В «Партер Блю» и не такое видали. В «Партер Блю», представь, даже балеруна Женю Купайло видали в костюме маленького лебедя, даже Алика Сироту видали в клоунском макияже, в коротких штанах в цветочек и с дрессированными голубями, и они, эти самые «птицы мира», изгадили стол главного редактора прямо через прутья клетки. Прицельно. Представляешь, Энни, как мы все, от кухарки Соньки до ведущего, им завидовали, птичкам Божиим? Стол даже отмывать не стали, так и вынесли, и его, по слухам, Сонька наша хозяйственная домой прибрала. А у главного сделалась аллергия то ли на голубиный пух, то ли на дерьмо, то ли на Сироту юродивого, который голубей догадался припереть, то ли просто на нервной почве. Всю образину разнесло, а он подумал, что птичий грипп, и пил, не просыхал неделю, дезинфицировался. Поэтому мой слегка измазанный лик никого не шокирует… А мне, собственно, сегодня и не надобно на службу. Очередной выпуск сдан, вполне можно расслабиться, погулять с дамой. Но почему бы и не умыться, если прекрасной даме не все равно, умыт я или не умыт? Если дама проявляет обо мне заботу, я всегда ценю эту заботу. Так-то, драгоценная моя Энни. Пойдем мыться.
– Трепло, – насмешливо повела головой Аня, – какое ты, Войдик, стал ужасное трепло! Мочало лыковое на заборе, как мой дедушка говорит! Нашел тоже даму! Какая я тебе дама? Бубновая, что ли? Или червовая дура? Очнись, Войдик. – И она потянула Войда, как и предлагала, лабиринтом дворов и переулочков, чтобы не позориться на людном Большом проспекте рядом с изукрашенной его физиономией.
Дворы, осенние дворы на Петроградской… Мокрая штукатурка уютных флигелей-коробочков, вся в трещинках, потеках и пятнах копоти. Облезлые крыши, а на крышах – погибающие печные трубы, чахлые деревца телевизионных антенн, черные выходы чердачных пещер, коты и вороны. Гулкий цинк водостоков. Не мытые с лета окна, потому что дождит и дождит. Зелено-бурые тополя, рановато в этом году растратившие золото свое липы и клены, истоптанная мокрая листва под ногами – та листва, что не нашла в себе отваги улететь по ветру в поднебесье, в неизвестность, в космическую вечность и теперь превращалась в земную кашу… До морозов зеленая трава на холмиках старых бомбоубежищ, циничные собачьи свадьбы на мокрой траве, ржавая помятая жесть мусорных контейнеров… Бррр. Запахи. Запахи гнилой штукатурки, прели и стоячей воды.
Дождевая вода после недельного потопа заполнила все канавы и ямины, понарытые по переулкам еще весной, а для чего понарытые – бог знает. Вероятно, просто по укоренившейся традиции обнажать время от времени городские артерии и вены, по той причине, по которой совершает подобное таинство прозектор в анатомическом театре, лениво и без брезгливости любопытствуя. Вода в канавах зацветала больной бирюзой и пенилась, и осклизлая, бесцветная и вонючая, прилипчивая тина оседала по крутым берегам. И близко подходить к новоявленным водоемам не стоило, того и гляди, подошвы заскользят, и окажешься по шейку в нечистых водах…
– …и ты прикинь, Энни, – трепался Войд, – как мой теперь уже бывший шефчик Крон поименовал в отместку наш журнал, когда его кривой шаблон завернули. Ну, такой… специально кривой. Там вместо маркеров, стрелочек-кружочков, в списках выскакивали прикольные рисуночки, отдаленно, но вполне узнаваемо напоминающие кое-какие части человеческого тела, те, которые на заборах принято рисовать, а также обезьяньи и свиные морды. Нет, представляешь, идет серьезная рекламная статья, круто проплаченная, скажем, о сверхъестественных достоинствах какой-нибудь марки автомобиля, и они перечисляются списком, достоинства эти. И каждый пунктик списка достоинств обозначается не номером-стрелочкой-кружочком, а графическим значком, например, кружочком, разделенным вертикальной чертой. Короче, читаем: раз задница, два задница, три… А реклама косметики, скажем, идет со свиными образинами: большой кружочек, внутри – маленький и две точки в маленьком. Или, к примеру, перечисляются невинные пристрастия какой-нибудь сериальной звездюльки. Ну, это вообще сказать неприлично, чем они маркируются. Фаллическими символами, я бы сказал, чтобы остаться в цензурных рамках. О-о! Блеск! Крончик супер! Так вот, Крончика главный прилюдно ошельмовал, шаблон завернули, но Крон пошустрил в отместку, и продукт, наш журнальчик то есть, пошел в типографию с потрясным названием на обложке: «В партер блюю». О как! «Партер Блю» – «В партер блюю». Ха! Номер уже на выходе поймали, а иначе так бы и отправили по ларькам. По мне, бараны, что завернули. Такую штуку раскупили бы за час или даже быстрее. А Крончика распяли и похоронили, но он, как ценный специалист, теперь воскрес у конкурентов в «Ложе бенуар». И в случае чего, если его обидят, Крончика, я убежден, что появится шикарный глянцевый журнальчик типа «Рожа Бенуа» и дойдет-таки до прилавков, потому что теперь понятно, на каком этапе можно погореть. А нейтрализовать контроль нечего делать, оказывается.
Аня посмеивалась, слушая дурацкие истории Войда, а он шел спиной вперед в своем понтовом пальтугане и размахивал зонтом. Аня, загипнотизированная сложными кренделями, которые Войд выписывал зонтиком, не сразу заметила, что тот оказался в опасной близости от одной из канав, ничем, конечно же, не огороженной. А когда заметила, было поздно: длиннорылый, как ехидна, Войдов ботинок на гладкой бальной подошве заскользил, развернулся и поехал боком, набирая скорость, прямо к крутому обрыву. Лучшим выходом было бы упасть на месте, прямо на коварный осклизлый бережок, и вцепиться пальцами, но, во-первых, неприятно это, а во-вторых, разве тут что сообразишь, когда несет тебя неведомая сила? И Войд сверзился в немелкий ров, почти до краев залитый мутной водицей, и сел верхом на пролегающую по дну трубу, произведя нешуточное волнение в стоячей воде, перебил падением своим неторопливые и меланхоличные ритмы формирования маленького городского болотца, насмерть перепугав обосновавшуюся там микроскопическую фауну.
– Войдик, – запричитала Аня, подбираясь к канаве по дощатым обломкам и кирпичикам, – Войдик, ты живой?
– Не утоп, – мрачно отозвался Войд. – Зонт сломал. А больше вроде бы ничего. Гадость какая.
– Ты встать можешь? – беспокоилась Аня.
– Ммм… Могу, скорее всего. Зачем вот только? Лучше бы мне здесь оставаться, такому красивому. Я во-дя-ной, я водяно-о-ой… – мрачно и фальшиво, на панковский манер пропел Войд, и чувствовалось, что без всякой самоиронии пропел, страдая всерьез и не по-детски. – И все мои подружки – пиявки и лягушки. Ну и вонища. Какая гадость! – пришлепнул Войд ладонью по воде. Он, похоже, чуть не плакал. – Жить нельзя. Утоплюсь.
– Войдик, вылезай, не надо топиться в вонище, – уговаривала Аня вконец расстроенного Войда, – нам идти совсем недалеко осталось. Вылезай, чиститься пойдем. Вылезай, простудишься.
– Ладно, – молвил Войд, и голова его показалась над бережком. Грязная и растрепанная, как в былые времена, когда он еще и не мечтал и во сне не видел, что переродится в Ромчика Суперейко.
С бедняги Войда текло и капало – грязное, липкое и неблаговонное, но Аня бессовестно хохотала, безуспешно пытаясь обтереть его носовым платочком и лишь размазывая жидкую грязюку по его щекам. Платок промок моментально, и грязюка, лишь слегка изменившая русло в результате Аниных хаотических манипуляций, по-прежнему текла с макушки по волосам за воротник.
– Ничего смешного не вижу, – обижался Войд. – Не хочешь ли сама в канаву, Энни? Могу устроить.
– Ой, Войдик, я не смеюсь, я… я радуюсь, – заливалась Аня.
– Да-а?! – еще больше оскорбился Войд. – А тебя не учили, что радоваться чужому горю…
– Ой, Войдик, я радуюсь, что узнала тебя, наконец. Ты же такой был в этом своем пальто! Такой был! Неузнаваемый. Выброси ты его в канаву, все равно испорчено безвозвратно.
– Полторы тысячи баксов в канаву?! Энн, ты спятила?! Или ты нарочно это устроила? – продолжал возмущаться Войд. – Помнится, я шел спиной тебя развлекаючи, а ты должна была увидеть эту ямину идиотскую.
– Войдик, выброси, – умоляла Аня, – сними! Ничего я не видела! Ты очень смешно рассказывал, я заслушалась.
Войд потряс набравшими грязной воды полами пальто и, не окончательно все же убежденный в том, что с Аниной стороны не имел места коварный замысел, решился расстаться со своим ненаглядным пальтуганом:
– А и черт с ним. Только под ногами путалось.
Пальтуган отправился в канаву и с удивительной готовностью утонул, лег на дно гигантской камбалой, словно и не сожалел об утрате хозяина, и Аня уже через пять минут торопливо открывала дверь квартиры. Открывала с тайной надеждой на то, что вернулся Никита, что принес необходимую деталь для компьютера и что у них все снова хорошо и мечтательно. Что они вместе отстирают и высушат Войда, а потом отправят его восвояси и останутся вдвоем, примиренные, и…
И ничего подобного: Никита не возвращался, не забегал, не заскакивал и, судя по особому горьковатому холодку в квартире, даже не звонил. Таким образом, неожиданное Войдово приключение обсудить было не с кем. Поэтому Войду велено было быстро раздеваться прямо у порога, чтобы грязь не разносить, а потом лезть в ванну и отмываться, а потом сидеть тихо у телевизора, во что-нибудь завернувшись, пока Аня стирает перепачканное барахло. Ручками стирает, не в машине, о которой по причине очередной экспансии нищеты и не мечталось в настоящий момент, ручками – по локоть в пахучей едкой пене, как заправская прачка из незапамятных времен, ставших романтическими и легендарными по причине исторической удаленности.
Но, вот беда какая, Ане не хватило то ли опыта прачки, то ли не проросшей еще путем в юной душе женской заботливости, что приходит с годами на смену самоуверенному девичьему небрежению. Поэтому свитер у нее в горячей воде полинял черно-коричневым, словно выпустила гадкие чернила одуревшая от ядовитости стирального порошка каракатица, к тому же свитер съежился и размером подошел бы разве что десятилетнему Ромочке Суперейко. Штаны в изысканный, по парижскому мнению, гусиный узорчик потеряли всякую форму и, возможно, сгодились бы еще для нехитрых земледельческих работ или в подарок огородному страшиле. А светлая рубашка, неосмотрительно замоченная Аней в общей куче, от каракатициной сепии пошла полосами и пятнами, словно заразилась.
Аня виновато покосилась в сторону двери, ведущей в комнату, откуда доносились телевизионные визги восторга и стоны разочарования, характерные для шоу с призами, – кто-то получал призы, а кто-то шиш с маслом. Войд, похоже, упивался зрелищем, он разрыл постель и в восторге подпрыгивал внутри кулька, устроенного из одеяла. Сухо ему было и тепло, не то что в канаве, и приятно забирало от подловатой телевизионной интриги, от грубо выполненных декораций кислотных колеров и неуклюжих, упакованных в яркий и бесформенный трикотаж, бюстов участниц дамской телеигры, от нелепости их мимики и безвкусия крашеных причесок. Камера показывала несчастных дам в самых неприглядных ракурсах, крупные планы вызывали нездоровый интерес сексопатологического плана и дилетантское желание поставить диагноз. И прямо на экран, изнутри, вместе с мириадами бешеных электронов осыпался липкими комочками дешевый грим, а сквозь экранное стекло просачивались резкие запахи популярных парфюмов, призванных нейтрализовать душок потливой алчности.
Аня давилась слезами, глядя на взъерошенный полотенцем глупый и азартный затылок Войда. Ревой она никогда не была, но вот только в последнее время… Только в последнее время, когда водоворот, в котором они с Никитой родились друг для друга, разделился вдруг надвое, слезы стали литься часто-часто, как будто у Ани над переносицей, где-то в лобных пазухах завелась накапливающая влагу губка, условно рефлектирующая губка, необыкновенно чувствительная, прямо-таки недотрога, которая спазматически сжималась чуть что, и из этой губки во всю текло соленое и едкое, ледяное от обиды, будь она, обида эта, действительной или будь она придуманной.
Она привычно слизывала соленые ручейки, тихонько, чтобы не услышал Войд, шмыгала носом и умирала от жалости к себе, потому что, вдобавок ко всем своим горестям, оказалась виновата перед Вой-дом, испортив его одежду. Капризные и нестойкие розы, принесенные им, уже немного поникли и слегка проржавели по изломам и кромкам бледных лепестков. И роз тоже было жалко, и жалко заблудившегося где-то под дождем Никиту, потому что не он подарил цветы и не удостоится ее благодарности. Аня, не удержавшись, громко всхлипнула и побрела под бочок к Войду, поскольку рыдать, коль такой стих нашел, на дружеском плече (пусть даже и Войдовом цыплячьем), безусловно, сладостнее, и это совсем другое дело, чем втихаря горько давиться в полотенце, зная, что никто тебя не пожалеет.
– Энни? – несказанно удивился Войд. – Я тебя чем-то обидел, несравненная? – спросил он, выбираясь из своего кулька. – Что ты ревешь, а?
– Ох, Войди-ик, – рыдала Аня, уткнувшись мокрым носом ему в шею, – ох, ты понимаешь, это, наверное, все-е-е! Он не вернется… Или сегодня не вернется, или очень скоро уйдет совсем и растает, как сахарок, растворится в этом проклятущем похоронном дожде… Все к то-му-у-у! Все к тому: и я дура, и денег нет, и холодно, и дождь, и комп полетел, и свитер твой полинял… А к маме я не могу, у нее с кем-то там, с каким-то там Ричардом Львиное Сердце, красивый роман, просто произведение искусства, шедевр, а не роман, в кои-то веки личная жизнь – золотые небеса, синие-синие звезды и любовь… проливная, Ниагарским водопадом, радугой в четырнадцать цветов… Нельзя мешать, и вообще у нее вся жизнь впереди, а у меня… бездонная пропасть под ногами. Шагнуть, что ли? Все равно я все не так делаю. Ох, ох, Войдик!
– Ну-ну, иди ко мне, Энни, – приобнял ее довольный нечаянной близостью Войд, – я буду тебе родной матерью, детка. Не плачь. Не плачь. Давай-ка вытрем слезки, вот так. Я тебя обогрею, крошка Энни, иди ко мне под одеялко. И незачем так плакать, все перемелется, вот увидишь. Все пройдет, и деньги сами по себе появятся, и комп воскреснет, и дождик кончится. Это сегодня день такой – сплошная сырость, везде сырость, все промокли, как собаки… Иди сушиться и не плачь.