Фаустина не улыбалась. Казалось, она возмущена.
«Я мог бы сказать вам по приезде: мы будем жить для вечности. И, наверное, мы все бы испортили, изо всех сил стараясь непрерывно веселиться. Но я подумал – любая неделя, проведенная нами вместе, будет приятной, если не чувствовать себя обязанными непременно проводить время хорошо. Разве не так?
И вот я дал вам вечную беззаботность.
Разумеется, людские творения несовершенны. Кое-кого из друзей нет с нами. Клод прислал извинения: он работает над гипотезой в форме то ли романа, то ли теологического трактата о несогласии Бога и личности; гипотеза эта, как он считает, принесет ему бессмертие, и он не хочет прерываться. Мадлен уже два года никуда не выезжает, боясь за свое здоровье. Леклерк договорился с Дэвисами поехать во Флориду».
– А бедняга Чарли, конечно… – прибавил он, помолчав.
По тону этих слов, по ударению на слове «бедняга», по торжественному молчанию, по тому, как кое-кто тут же заерзал, двинул стулом, я заключил, что этот Чарли мертв, точнее, умер совсем недавно. Морель продолжил, словно спеша развеять общую грусть:
– Но он со мной. Если кто-то пожелает увидеть его, я могу показать. То был один из моих первых опытов, увенчавшихся успехом.
Он остановился. Казалось, он заметил, как настроение в зале снова переменилось (сперва слушателям, пребывавшим в приятной скуке, сделалось не по себе, они слегка осуждали его за допущенную бестактность: в шутливой речи вдруг напомнить о мертвеце; теперь они были в недоумении, почти в ужасе).
Морель поспешно вернулся к желтым листкам.
«Уже давно мои мысли были заняты двумя важнейшими предметами – моим изобретением и…»
Сейчас между Морелем и аудиторией опять установилась симпатия.
«Например, я разрезаю страницы книги, гуляю, набиваю трубку и рисую себе счастливую жизнь с…»
Каждая пауза вызывала бурные аплодисменты.
«Когда я закончил свое изобретение, мне захотелось (сперва это была просто фантазия, потом – захватывающий проект) навечно воплотить в жизнь свою сентиментальную мечту…
Мысль о том, что я наделен высшим даром, и уверенность, что легче заставить женщину полюбить себя, чем создать рай, побудили меня действовать без долгих размышлений. И вот надежды внушить ей любовь остались далеко позади, я уже не пользуюсь ее доверием и дружбой; я лишен точки опоры, у меня нет желания жить.
Следовало выработать тактику. Набросать планы».
Морель изменил тон, как бы извиняясь за излишнюю серьезность своих слов.
«Поначалу я думал или убедить ее приехать сюда вдвоем (но это было невозможно: я не видел ее наедине с тех пор, как признался в своей страсти), или попытаться овладеть ею силой (тогда мы ссорились бы вечно).
Заметьте, на этот раз слово «вечно» – не преувеличение».
Морель очень изменил этот абзац. Кажется, он сказал, что подумывал овладеть ею силой, и потом стал шутить.
«Теперь я объясню вам суть моего изобретения».
До сих пор рассказ Мореля был крайне неприятным и беспорядочным. Человек науки, но притом излишне вздорный и суетный, Морель выражается точнее, когда оставляет сантименты и переходит к своим любимым трубам и проводам; от его стиля по-прежнему коробит, речь пересыпана техническими словами, он тщетно пытается использовать некие ораторские приемы, но излагает мысли намного яснее. Пусть читатель судит сам:
«Какова функция радиотелефона? Восполнить – в плане звуковом – чье-то отсутствие: при помощи передатчиков и приемников мы можем из этой комнаты вести разговор с Мадлен, хотя она находится от нас на расстоянии более двадцати тысяч километров, в пригороде Квебека. Того же достигает и телевидение – в плане зрительном. Меняя частоту колебаний, то ускоряя, то замедляя их, можно распространить этот эффект на другие органы чувств, – собственно, на все.
С научной точки зрения способы восполнить отсутствие можно было до недавнего времени сгруппировать более или менее так:
В плане оптическом: телевидение, кинематограф, фотография.
В плане звуковом: радиотелефон, патефон, телефон».
Мне кажется, что он умышленно не упоминает о телеграфе. Морель – автор брошюры «Que nous envoie Dieu?»[18]; на этот вопрос он отвечает: «Un peintre inutile et une invention indiscrete»
«Заключение. До недавнего времени наука ограничивалась тем, что помогала слуху и зрению победить время и пространство. Заслуга первой части моих работ состоит в том, что я преодолел инерцию, уже обросшую традициями, и логически, следуя почти параллельным путем, развил рассуждения и уроки тех ученых, которые усовершенствовали мир, подарив ему упомянутые изобретения.
Я хочу подчеркнуть, что глубоко благодарен тем промышленникам, – как французским («Сосьете Клюни»), так и швейцарским («Швахтер» в Санкт-Галлене), – которые поняли важность моих исследований и дали мне возможность работать в их закрытых лабораториях.
К моим коллегам я не могу испытывать тех же чувств.
Когда я поехал в Голландию, чтобы переговорить с выдающимся инженером-электриком Яном ван Хеузе – изобретателем примитивного прибора, позволяющего определить, говорит ли человек правду, – я услышал массу ободряющих слов, но за ними стояло подлое недоверие.
С тех пор я работал один.
Я занялся поисками еще не открытых волн и колебаний, созданием приборов, чтобы улавливать их и передавать. Сравнительно легко я нашел способ передачи запахов; гораздо труднее оказалось уловить и передать ощущения тепловые и осязательные в строгом смысле этого слова, тут потребовалась вся моя настойчивость.
Кроме того, надо было усовершенствовать уже существующие средства. Наилучших результатов, добились изготовители патефонных пластинок, это делает им честь. Давно можно утверждать, что голос наш не подвластен смерти. Зрительные образы сохраняются, хотя и весьма несовершенно, с помощью фотографии и кинематографа. Эту часть работы я направил на то, чтобы удерживать изображения, получаемые в зеркалах.
Человек, животное или предмет становятся для моих приборов как бы станцией, передающей концерт, который вы слышите по радио. Если вы включите приемник запахов, вы почувствуете аромат веточки жасмина, приколотой к груди Мадлен, хотя и не будете ее видеть. Запустив в действие спектр осязательных ощущений, вы сможете коснуться ее волос, мягких и невидимых, и научиться, подобно слепым, узнавать мир на ощупь. Но если вы включите всю систему приемников, перед вами предстанет Мадлен, ее образ, воспроизведенный полностью, целиком; вы не должны забывать, что речь идет об образах, извлеченных из зеркал, но к ним добавляются упругость, ощущаемая при касании, вкус, запах, температура – все это абсолютно синхронизировано. Ни один человек не признает, что это образ. И если сейчас мы увидим наши собственные изображения, вы сами мне не поверите. Скорее вы подумаете, что я нанял труппу актеров – невероятных, неправдоподобных двойников.
Это первая часть системы; вторая записывает, третья проецирует. Здесь не нужны экраны или бумага, эти проекции, если можно так сказать, принимаются всем пространством, и не важно, день на дворе или ночь. Чтобы вам стало яснее, я попробую сравнить части системы с телевизионным аппаратом, который показывает нам изображения, пересылаемые с более или менее удаленных передатчиков; с камерой, которая снимает на пленку изображения, переданные телевидением; с кинопроектором.
Я думал скоординировать прием изображений и заснять сцены из нашей жизни: вечер с Фаустиной, наши с вами беседы; так я мог бы составить альбом весьма долговечных и очень четких картин, приятное наследство нашим детям, друзьям и поколениям, которые будут жить иначе.
В сущности, я полагал, что если воспроизведениями предметов станут предметы (как, например, фотография дома – это предмет, представляющий другой предмет), то воспроизведения животных и растений уже не будут животными и растениями. Я был уверен: созданные мною подобия людей не будут осознавать себя (как, скажем, персонажи кинофильма).
Но тут меня постигла неожиданность: после долгой работы, соединив гармонически все данные, я увидел воссозданные личности, они исчезали, если я рассоединял проектор, они жили лишь в прошлом, воспроизводя только отснятые сцены; когда эпизод кончался, он тут же повторялся снова – словно пластинка или фильм, которые, достигнув конца, опять запускаются с самого начала; но любой зритель не отличил бы этих людей от настоящих (кажется, будто они существуют в другом мире, куда заглянул человек из нашего). Если мы признаем, что люди, окружающие нас, обладают сознанием и всем тем, чем мы отличаемся от предметов, то не сможем отказать в этих свойствах существам, созданным моим аппаратом, тут не найдется никаких стоящих, значимых аргументов.
Когда все чувства собраны воедино, возникает душа. Надо лишь подождать. Ты видишь Мадлен, слышишь ее, можешь ощутить вкус ее кожи, ее запах, коснуться ее рукой, – значит, перед нами сама Мадлен».
Я уже говорил, что стиль Мореля неприятен, он употребляет много технических слов и тщетно прибегает к ораторским приемам. Вульгарность же целого говорит сама за себя.
«Вам трудно признать существование системы, искусственно, столь механическими способами воспроизводящей жизнь? Вспомните, что из-за несовершенства нашего зрения движения иллюзиониста кажутся нам волшебством.
Чтобы создавать живые изображения, мне нужны живые передатчики. Я не творю жизнь.
Разве нельзя называть жизнью то, что существует на пластинке, то, что возникает, если завести патефон, если повернуть ручку? Можно ли утверждать, будто жизнь всех – точно китайских марионеток – зависит от кнопок, которые нажимают неведомые существа? А сколько раз вы сами задавались мыслью о судьбах человеческих, возвращались к вечным вопросам: куда мы идем? где пребываем – словно пластинки, которые еще никто не слушал, – до тех пор, пока Бог не повелит нам родиться? Разве вы не ощущаете параллели между судьбами людей и изображений? Гипотеза о том, что у изображений есть душа, очевидно, подтверждается воздействием, которое оказывает моя машина на людей, животных и растения, служащие передатчиками. Конечно, к этим результатам я пришел лишь после многих частичных неудач. Помню, я делал первые опыты со служащими фирмы «Швахтер». Без предупреждения я включал приборы и снимал их за работой. Приемник был еще несовершенен: он не сочетал гармонично все данные, в иных случаях изображение, например, не совпадало с осязательными ощущениями; иногда ошибки незаметны для неспециалистов, в других случаях расхождения очень велики».
Стовер спросил Мореля:
– А ты мог бы показать нам эти первые изображения?
– Конечно, если вы попросите, но предупреждаю, среди них есть призраки чуть искаженные, – ответил Морель.
– Прекрасно, – сказала Дора. – Пусть он покажет. Никогда не мешает немного поразвлечься.
– Я хочу их видеть, – продолжал Стовер. – Помню, что в фирме «Швахтер» было несколько необъяснимых смертельных случаев.
– Поздравляю, – сказал Алек, отсалютовав. – Вот вам и первый верующий.
– Да ты что, не слышал, идиот? – сурово отозвался Стовер. – Чарли тоже сфотографировали. Когда Морель был в Санкт-Галлене, среди служащих «Швахтера» начался мор. Я видел снимки в газетах. И я узнаю этих людей.
Морель затрясся и, грозно нахмурившись, вышел из комнаты. Поднялся невероятный шум.
– Вот, пожалуйста! – крикнула Дора. – Ты его обидел. Сходите за ним.
– Как у тебя язык повернулся – сказать такое Морелю.
– Но вы ничего не поняли, – настаивал Стовер.
– Морель – человек нервный. Не знаю, зачем нужно было его оскорблять.
– Вы ничего не поняли, – в ярости закричал Стовер. – Своим аппаратом он снял Чарли, и Чарли мертв; снял служащих фирмы «Швахтер», и там стали загадочным образом умирать люди. Теперь он говорит, что снял нас!
– Но мы живы, – заметила Ирен.
– Себя он тоже снял.
– Да неужто никто не понимает, что это шутка?
– Сам гнев Мореля подтверждает мою правоту. Я никогда не видел, чтобы он сердился.
– И все же Морель поступил с нами нехорошо, – проговорил человек с торчащими зубами. – Он мог бы нас предупредить.
– Я пойду за ним, – сказал Стовер.
– Никуда ты не пойдешь! – крикнула Дора.
– Пойду я, – предложил человек с торчащими зубами. – Я не скажу ему ничего плохого, попрошу прощения от имени всех, пусть продолжит объяснения.
Все столпились вокруг Стовера. Сами взволнованные, они пытались его успокоить.
Вскоре посланец вернулся.
– Он не хочет. Просит его извинить. Я не смог его привести.
Фаустина, Дора и пожилая женщина вышли из комнаты.
Потом в зале остались лишь Алек, человек с торчащими зубами, Стовер и Ирен. Спокойные, серьезные, они, казалось, были заодно. Затем ушли и они.
Я слышал голоса в холле, на лестнице. Погасли огни, дом наполнился бледным светом утра. Я настороженно выжидал. Все было тихо, лампы не горели. Они спят? Или притаились, чтобы меня схватить? Я просидел в засаде уж не помню сколько, весь дрожа; потом решил выйти из убежища (думаю, чтобы услышать собственные шаги, убедиться, что кто-то еще жив); я сам не замечал, что делаю, – именно этого, наверное, и добивались мои предполагаемые преследователи.
Подойдя к столу, я спрятал бумаги в карман. Подумал со страхом, что в этой комнате нет окон, надо пройти через холл. Двигался я чрезвычайно медленно, дом казался мне нескончаемым. Я застыл в дверях холла. Наконец тихо, осторожно подошел к открытому окну, выпрыгнул и побежал. Спустившись вниз, в болото, я понял, что встревожен, и стал бранить себя: надо было сбежать в первый же день, не пытаться проникнуть в секреты этих людей.
Теперь, после объяснений Мореля, я был уверен, что все случившееся – происки полиции; непростительно было так долго этого не понимать. Пускай это и нелепо, но, конечно же, объяснимо. Кто бы безоговорочно поверил человеку, который заявляет: «Я и мои товарищи – призраки, мы лишь новый вид фотографии». В моем случае недоверчивость еще более объяснима: меня обвиняют в преступлении, я приговорен к пожизненному заключению, и вполне возможно, что кто-то все еще занят моей поимкой, сулящей ему повышение по службе.
Но я был очень утомлен и сразу же заснул, строя туманные планы бегства. Прошедший день оказался беспокойным.
Мне приснилась Фаустина. Сон был очень грустным и волнующим. Мы прощались – за ней пришли – она уплывала на пароходе. Потом мы опять оказывались наедине и прощались, как влюбленные. Я плакал во сне и проснулся, охваченный безмерным отчаянием – потому что Фаустины не было со мной – и все же какой-то скорбной радостью – потому что мы любили друг друга открыто, не таясь. Испугавшись, что Фаустина уехала, пока я спал, я быстро вскочил. Пароход уплыл. Печаль моя была беспредельна, я уже решился покончить с собой, как вдруг, подняв глаза, увидел на верху холма Стовера, Дору, а потом и других.
Мне уже ни к чему видеть Фаустину. Я твердо понял: неважно, здесь она или нет.
Значит, все, сказанное Морелем несколько часов назад, – правда (но возможно, он сказал это впервые не несколько часов, а несколько лет назад; он повторял это, потому что речь его записана на вечную пластинку, входит в заснятую неделю).
Теперь эти люди и их непрерывные, повторяющиеся действия вызывали у меня неприязнь, почти отвращение.
Уже много раз появлялись они там, наверху, на холме. Какой невыносимый кошмар – жить на острове, населенном искусственно созданными привидениями; влюбиться в одно из этих изображений – еще хуже, чем влюбиться в призрак (пожалуй, нам всегда хочется, чтобы любимое существо отчасти было призраком).
Добавляю страницы (из стопки желтых листков), которые Морель не прочел:
«Поскольку мой первый план: привести ее к себе и заснять сцену моего – или нашего – счастья был невыполним, я задумал другой, наверняка более удачный.
Мы открыли этот остров при обстоятельствах, вам известных. Три условия были для меня особенно благоприятны. Первое – приливы. Второе – рифы. Третье – освещенность.
Регулярность лунных приливов и обилие атмосферных гарантируют почти непрерывное действие системы, запускающей мою машину. Рифы – это естественные заграждения, воздвигнутые против непрошеных гостей, проход знает лишь один человек – наш капитан, Макгрегор, и я позаботился, чтобы больше он не подвергался таким опасностям. Яркое, но не слепящее освещение позволяет надеяться, что изображения получатся четкими, с минимальным, незаметным отклонением.
Признаюсь вам, обнаружив столь замечательные свойства, я, не колеблясь, вложил все свои средства в покупку острова и в постройку музея, часовни, бассейна. Нанял грузовой пароход, который вы зовете яхтой, чтобы сделать нашу поездку еще более приятной.
Слово «музей», которым я обозначаю этот дом, осталось с тех пор, когда я работал над проектами, не подозревая, к чему они приведут. Тогда я думал соорудить большие «альбомы», точнее, музеи, семейные и публичные, чтобы сохранять изображения. Пришло время объявить вам: этот остров, с его постройками, – наш общий маленький рай. Я принял меры предосторожности – материальные и моральные – ради его защиты, полагаю, они будут действенными. Здесь мы останемся навечно, пусть и уедем завтра, – и будем вновь и вновь проживать эту неделю, минуту за минутой, потому что такими сняли нас аппараты; наша жизнь навечно сохранит новизну, ведь в каждую секунду проекции у нас не будет иных воспоминаний, чем в соответствующую секунду съемки, и грядущее, столько раз отступавшее назад, навсегда (Навсегда – то есть на протяжении нашего бессмертия: машины, простые, сделанные из тщательно подобранных материалов, более долговечны, чем парижское метро.) останется неведомым».