— В деревне я почувствую себя лучше, и все пойдет на лад.
Уже одно это слово «деревня», казалось, заключало в себе какой-то сокровенный смысл.
Они сняли небольшой деревенский домик в Безоне и поселились там втроем. По утрам мужчины отправлялись пешком через поле к полустанку Коломб и по вечерам пешком возвращались домой.
Кора была восхищена этой жизнью на берегу реки. Она то сидела над ее тихими водами, то собирала цветы и приносила домой огромные букеты трепетных золотистых трав.
Вечерами они прогуливались втроем по берегу до плотины Морю, где заходили в трактир «Под липами» выпить бутылку пива. Река, сдерживаемая длинным рядом свай, прорывалась между столбами и на протяжении ста метров кидалась, бурлила, пенилась, падала с грохотом, от которого содрогалась земля; а в воздухе реяла мелкая водяная пыль, влажное облачко легкой дымкой вставало над водопадом, разнося вокруг запах взбаламученного ила и свежесть водяной пены.
Спускалась ночь, вдалеке перед ними огромное зарево вставало над Парижем, и Кашлен каждый вечер повторял:
— Ого! Вот это город так город!
Время от времени в отдалении, громыхая по железному мосту, пролетал поезд и стремительно уносился либо влево — к Парижу, либо вправо — к морю.
Они медленно возвращались, глядя, как восходит луна, и присаживались на обочине дороги, чтобы полюбоваться ее колеблющимся желтым отблеском на спокойной глади реки, словно уплывавшим вместе с течением; зыбкий и переливчатый, он походил на пламенеющий муар. Жабы издавали пронзительный металлический звук. Ночные птицы перекликались в темноте. А иногда огромная немая тень скользила на говерхности реки, тревожа ее светящуюся спокойную гладь. Это речные браконьеры гнали свою лодку и, одним взмахом выбросив невод, бесшумно вытаскивали на борт громадную темную сеть, полную пескарей; трепещущий улов сверкал, словно извлеченное со дна сокровище — живое серебристое сокровище.
Кора, умиленная, растроганная, опиралась на руку мужа, намерения которого она угадывала, хотя между ними не было сказано ни слова. Для них будто снова наступила пора помолвки, пора ожидания любовных ласк. Иногда он украдкой касался губами ее нежного затылка, пленительного местечка возле мочки уха, где начинаются первые завитки волос. Она отвечала пожатием руки, и они все сильней желали друг друга, но сдерживали себя, побуждаемые и обуздываемые страстью еще более могущественной — призраком миллиона.
Кашлен, умиротворенный надеждой, которая реяла вокруг, был счастлив, пил и ел вволю, и в вечерних сумерках в нем пробуждалась та смутная мечтательность, то глуповатое умиление, какое вызывают подчас у самых толстокожих людей картины природы: потоки света, струящегося в листве, лучи заходящего солнца на далеких склонах, пурпурные отблески в реке.
— Когда видишь все это, невольно начинаешь верить в бога, — заявлял он. — За душу хватает, — и он тыкал пальцем повыше живота, под ложечку. — Я чувствую тогда, как меня всего переворачивает, и я совсем дурею. Словно меня окунули в ванну, — даже плакать хочется.
Между тем Лезабль поправлялся; он испытывал внезапный прилив энергии, какого уже давно не знал, и ощущал потребность скакать, как молодой жеребенок, кататься по траве, кричать от радости.
Он решил, что час настал. Это была настоящая брачная ночь.
Затем наступил медовый месяц, исполненный ласк и упований.
Затем они убедились, что их попытки остались бесплодными и надежда тщетной.
Их охватило отчаяние — это был крах. Но Лезабль не терял мужества и упорствовал, прилагая сверхчеловеческие усилия для достижения цели. Его жену обуревало то же стремление, мучили те же страхи. Более крепкая, нежели он, Кора охотно шла навстречу попыткам мужа и, побуждая его к ласкам, непрестанно подогревала его слабеющий пыл.
В первых числах октября они возвратились в Париж.
Жить становилось тяжело. У них частенько срывались обидные слова, и Кашлен, чутьем угадывающий, как обстоит дело, донимал их ядовитыми и грубыми насмешками старого солдафона.
Их преследовала, грызла неотвязная мысль, разжигавшая озлобление друг против друга, мысль о наследстве, которое не давалось им в руки. Кора стала открыто пренебрегать мужем; она помыкала им, обращалась с ним, как с мальчишкой, глупцом, ничтожеством. А Кашлен ежедневно повторял за обедом:
— Будь я богат, я бы народил кучу детишек. Ну, а бедняку надо быть благоразумным.
И, обращаясь к дочери, он добавлял:
— Ты-то, верно, пошла в меня, да вот...
И, презрительно пожимая плечами, бросал многозначительный взгляд на зятя.
Лезабль сносил это молча, как человек высшего круга, попавший в семью неотесанных грубиянов. Сослуживцы заметили, что он похудел и осунулся. Даже начальник как-то спросил
— Что с вами? Вы не больны? Вас словно подменили.
Лезабль ответил:
— Нет, дорогой патрон, должно быть, я просто переутомился. Последнее время, как вы могли заметить, я довольно много работал.
Он очень рассчитывал на повышение к Новому году и в надежде на это трудился, не жалея себя, как оно и полагается примерному чиновнику.
Он получил какие-то ничтожные наградные, даже более жалкие, чем те, что достались остальным сослуживцам. Его тестю вообще ничего не дали.
Оскорбленный до глубины души, Лезабль явился к начальнику и, обращаясь к нему, впервые назвал его «сударь».
— Чего ради, сударь, должен я так усердствовать, если мне это ничего не дает?
Господин Торшбеф с явным неудовольствием покачал своей огромной головой.
— Я уже говорил вам, господин Лезабль, подобного рода пререкания между нами недопустимы. Еще раз повторяю, что считаю ваше требование совершенно неуместным, в особенности учитывая ваше нынешнее благополучие и бедность ваших сослуживцев...
Лезабль не сдержался:
— Сударь, но у меня ровно ничего нет! Тетушка завещала все свое состояние первому ребенку, который родится от нашего брака. Мы с тестем живем только на жалованье.
Торшбеф слегка опешил, но все же возразил:
— Если у вас ничего нет сейчас, то не сегодня-завтра вы разбогатеете, а это одно и то же.
И Лезабль ушел, более подавленный тем, что его обошли по службе, чем недоступностью наследства
Несколько дней спустя, едва Кашлен успел переступить порог министерства, как явился красавец Маз. На губах у него играла улыбка. За ним с ехидным огоньком в глазах вошел Питоле; распахнув дверь, влетел Буас-сель, ухмыляясь и с заговорщицким видом подмигивая прочим. Только папаша Савон, не выпуская пенковой трубки изо рта и по-ребячьи поставив ноги на перекладину высокого стула, старательно водил пером по бумаге.
Все молчали, словно чего-то выжидая. Кашлен регистрировал бумаги, по привычке повторяя вслух:
— Тулон. Котелки для офицерской столовой на «Ришелье». Лориан. Скафандры для «Дезэ». Брест. Образчики парусного холста английского производства.
Вошел Лезабль. Теперь по утрам он сам приходил за делами, которые должны были к нему поступить, так как тесть уже не давал себе труда посылать их с рассыльным.
Пока он рылся в бумагах, разложенных на столе у регистратора, Маз, потирая руки, искоса на него поглядывал, а у Питоле, свертывавшего в это время сигарету, губы подергивались, словно ему стоило неимоверного труда удержаться от смеха.
— Скажите-ка, папаша Савон, вы ведь многому научились за вашу долгую жизнь? — спросил Питоле, обращаясь к экспедитору.
Старик не отвечал, предполагая, что над ним хотят поиздеваться и опять затевают разговор о его жене.
Питоле не унимался.
— Вы-то хорошо знали, как делать ребят, ведь у вас их было несколько?
Бедняга поднял голову:
— Вам известно, господин Питоле, что я не люблю, когда над этим подшучивают. Я имел несчастье избрать себе недостойную подругу жизни. Получив доказательства ее неверности, я перестал считать ее своей женой,
Маз переспросил безразличным тоном, без тени улыбки:
— У вас были тому неоднократные доказательства, не правда ли?
И папаша Савон ответил серьезно:
— Да, сударь.
Снова заговорил Питоле:
— Это не помешало вам стать отцом многочисленного семейства? У вас, я слышал, трое или четверо ребят?
Старик покраснел и проговорил, запинаясь:
— Вы хотите меня оскорбить, господин Питоле, но вам это не удастся. У моей жены подлинно было трое детей. У меня есть основания предполагать, что старший сын мой. Двух других я не признаю своими.
Питоле подхватил:
— Верно, верно, все говорят, что вы отец старшего мальчика. Ну и ладно. Все же прекрасно иметь ребенка, да, прекрасно, и какое это счастье! Да вот! Держу пари, что Лезабль был бы в восторге, если б мог, как вы, произвести на свет хотя бы одного.
Кашлен бросил писать. Он не смеялся, хотя папаша Савон был постоянной мишенью его насмешек, и обычно Сезар не скупился на непристойные шуточки по поводу его супружеских невзгод.
Лезабль собрал уже свои бумаги. Но, увидев, что все эти выходки направлены против него, он из гордости не захотел уйти. В смущении и ярости он ломал голову: кто мог выдать его тайну? Внезапно ему пришли на память слова, сказанные им начальнику, и он сразу понял, что, если не хочет стать посмешищем всего министерства, то должен действовать весьма решительно.
Буассель, по-прежнему ухмыляясь, прохаживался по комнате и, подражая хриплому голосу уличного торговца, выкрикивал:
— Способ производить на свет детей — десять сантимов два су! Покупайте! Способ производить на свет детей, открытый господином Савоном! Множество невероятнейших подробностей!
Все расхохотались, за исключением Лезабля и его тестя. Тогда Питоле, обратясь к регистратору, спросил:
— Что с вами, Кашлен? Я не узнаю вас. Где ваша обычная веселость? Вы, как видно, не находите ничего смешного в том, что у жены папаши Савона был от него ребенок? А я нахожу это очень и даже очень забавным. Не всякому это дано!..
Лезабль побледнел, но опять начал перебирать бумаги, притворяясь, что читает их и ничего не слышит.
Тогда Буассель снова затянул голосом уличного зазывалы:
— О пользе наследников для получения наследства! Десять сантимов два су. Берите, хватайте!
Маз находил такого рода остроумие слишком грубым, но, злясь на Лезабля, лишившего его надежды на богатство, которую он все же питал в глубине души, спросил в упор:
— Что с вами, Лезабль? Вы так побледнели?!
Подняв голову, Лезабль взглянул Мазу прямо в лицо. Губы у него дрожали. Несколько секунд он колебался, подыскивая ядовитый и колкий ответ, но, не придумав ничего подходящего, ответил:
— Со мной — ничего. Меня только удивляет ваше необыкновенно тонкое остроумие.
Маз, все так же стоя спиной к камину и придерживая руками полы сюртука, смеясь, ответил:
— Кто как умеет, дорогой мой. Нам тоже не всегда все удается, как и вам...
Взрыв хохота прервал его слова. Папаша Савон, смутно догадываясь, что насмешки относятся не к нему, так и застыл на месте, разинув рот и держа перо на весу. Кашлен выжидал, готовый броситься с кулаками на первого, кто подвернется под руку.
Лезабль пробормотал:
— Не понимаю. Что мне не удается?
Красавец Маз отпустил одну полу сюртука, чтобы покрутить усы, любезно ответил:
— Я знаю, обычно вам удается все, за что бы вы ни взялись. Признаюсь, я ошибся, сославшись на вас. Впрочем, речь шла о детях папаши Савона, а не о ваших; да, кстати, их у вас и нет. Стало быть, вы их не хотите; ведь вам всегда все удается.
Лезабль грубо спросил:
— Вам-то какое дело?
В ответ на этот вызывающий тон Маз тоже повысил голос:
— Скажите, пожалуйста! Что это вас так разобрало? Советую быть повежливей, а не то вам придется иметь дело со мной!
Но Лезабль, дрожа от бешенства и потеряв всякое самообладание, проговорил:
— Господин Маз, я не хлыщ и не красавчик, как вы. Прошу вас больше никогда ко мне не обращаться. Мне нет дела ни до вас, ни до вам подобных.
И он бросил вызывающий взгляд в сторону Питоле и Буасселя.
Тогда Маз сообразил, что подлинная сила таится в спокойной иронии, а так как самолюбие его было сильно задето, ему захотелось поразить врага в самое сердце. Поэтому он продолжал покровительственным тоном, тоном благожелательного советчика, хотя глаза его сверкали от ярости:
— Милейший Лезабль! Вы переходите все границы. Впрочем, ваше раздражение мне понятно. Обидно же потерять состояние, и потерять его из-за такого пустяка: ведь легче и проще ничего быть не может... Хотите, я окажу вам эту услугу безвозмездно, как добрый товарищ. Это дело пяти минут...
Не успел он договорить, как чернильница папаши Савона, запущенная Лезаблем, угодила ему прямо в грудь. Чернила потоком залили ему лицо, с непостижимой быстротой превратив его в негра. Сжав кулаки, вне себя от гнева, он ринулся на Лезабля. Но Кашлен, заслонив собой зятя, схватил рослого Маза в охапку, хорошенько его тряхнул и, надавав тумаков, прижал к стенке. Маз напряг все силы, вырвался, распахнул дверь и, бросив обоим противникам: «Вы еще услышите обо мне!» — выбежал из комнаты.
Питоле и Буассель последовали за ним. Буассель объяснил свою сдержанность опасением, что, вмешавшись в драку, он непременно кого-нибудь убил бы.
Вернувшись в свой отдел, Маз попытался смыть чернила, но это ему не удалось. Его лицо было окрашено теми самыми темно-фиолетовыми чернилами, которые не выцветают и не смываются. В отчаянии и бешенстве он скомканным полотенцем яростно тер лицо перед зеркалом. Черное пятно расплывалось еще больше; к тому же из-за прилива крови оно приобретало багровый оттенок.
Буассель и Питоле, сопровождавшие Маза, наперебой давали ему советы. Один рекомендовал вымыть лицо чистым оливковым маслом, другой — нашатырным спиртом. Послали рассыльного за советом в аптеку. Он принес какую-то желтую жидкость и пемзу. Все было тщетно.
Маз в унынии уселся на стул и объявил:
— Это вопрос чести. Я вынужден действовать. Согласны вы быть моими секундантами и потребовать от господина Лезабля, чтобы он принес извинения в надлежащей форме либо дал мне удовлетворение с оружием в руках?
Оба приятеля выразили согласие, и все сообща принялись вырабатывать план действий. Никому не хотелось признаться, что он не имеет ни малейшего представления о такого рода делах; поэтому, озабоченные точным соблюдением всех правил, они робко высказывали самые разноречивые мнения. Решили посоветоваться с капитаном одного судна, прикомандированным к министерству для надзора над поставками угля. Но оказалось, что тот знает не больше их. Поразмыслив, он все же посоветовал им отправиться к Лезаблю и предложить ему назвать двух секундантов.
На пути к кабинету сослуживца Буассель вдруг встал как вкопанный:
— Но ведь необходимы перчатки!
Питоле, с минуту поколебавшись, подтвердил:
— Да, пожалуй.
Но чтоб обзавестись перчатками, пришлось бы отлучиться из министерства, а начальник шутить не любил. Поэтому послали в галантерейный магазин рассыльного. Он принес на выбор целую коллекцию. Долго совещались, не зная, какого цвета взять перчатки. Буассель полагал, что следует остановиться на черных; Питоле находил, что при данных обстоятельствах этот цвет неуместен. Согласились на лиловых.
При виде обоих сослуживцев, которые торжественно в перчатках вошли к нему в кабинет, Лезабль поднял голову и отрывисто спросил:
— Что вам угодно?
Питоле ответил:
— Сударь, мы уполномочены нашим другом, господином Мазом, передать вам, чтобы вы либо извинились перед ним, либо дали ему удовлетворение с оружием в руках за оскорбление действием, которое вы ему нанесли.
Но Лезабль, выйдя из себя, воскликнул:
— Как? Он меня оскорбил и он же еще меня вызывает? Так передайте ему, что я его презираю и что я отвечу презрением на все, что он скажет или сделает.
Буассель приблизился и трагическим голосом произнес:
— Сударь, вы вынудите нас напечатать в газетах официальное заявление, весьма неблагоприятное для вас.