Вяленый пидор - Шлёнский Александр Семёнович 5 стр.


А потом он еще к этим сунулся, к немцам. Одного Кант звали, а второго, бля, Гегель. Кант, ну этот еще так сяк. А с Гегелем Вяленый поругался капитально. Этот мудак ему начал вкручивать про какую-то хуйню, называется «вещь в себе». А Вяленый – мужчина серьезный, он хуйни всякой не любит. Ну он вытащил нож и говорит: «Вот я воткну его в тебя, и будет ножик этот в тебе. Ну, могу в себя воткнуть, и будет нож во мне. А теперь, объясни мне, как ты нож сам в себя так воткнуть можешь, чтобы он был сам в себе? Или, к примеру, „водка в себе“. Не может она никак быть сама в себе, мил человек!.. Она или в бутылке плещет, или уже у кого-то в голове шумит. Пиздобол, говорит, ты и хуеплет, хоть ты и Гегель!».

– Вообще-то, это Кант ввел понятие «вещи в себе» в своей работе «Критика чистого разума», – решился не согласиться Миша. «Вещь в себе» и «категорический императив» – это Кант. Мы его работы конспектировали. А Гегель открыл три закона диалектики.

– Ну Кант, так Кант, – легко согласился Чалый, – значит я перепутал. Они мне, один хуй, оба до пизды-дверцы!

Отбрехавшись столь мастерски от замечания, сделанного по поводу его вопиющего философского невежества, Чалый с облегчением осклабился, но почти тотчас же его лицо приняло озадаченное и несколько как бы даже раздосадованное выражение:

– Как-как ты сказал, какого разума? Чистого, говоришь? А у кого он, на хуй, чистый? Разве что у пизденыша, который только что народился! Так хули его критиковать? А ты возьми человека в возрасте – это у кого же он, еб твою мать, чистый может быть? Только у того, кто не курит, не пьет и баб не ебет.

– И матом не ругается, – добавил рябой мелкий мужичонка из-за соседнего столика с явным намерением поучаствовать в любопытном разговоре.

– И в чужую жопу, не спросясь, без мыла не лезет, – хмуро отчеканил Чалый, не расположенный расширять круг беседующих.

Мужичонка обескураженно и неловко отвернулся, и все враз замолчали. Старик Вяленый сидел неподвижно, уронив голову на грудь и сопя, как будто уснул. Чалый внимательно и несколько тревожно вгляделся в его лицо, а затем мерно продолжил:

– Однажды Вяленый вообще бля опозорился – чего-то там перепутал, на хуй, и забурился в испанскую тюрьму, а там сидел этот писатель, который Дон Кихота написал – ну знаешь, такой бля тощий урод со шпагой, его из чугуна льют… Как же его, блядь, звали-то, этого испанца… Как-то солидно. Домушников еще так зовут. То ли Гардероб, то ли Шифонер…

– Сервантес? – вежливо подсказал Миша.

– Вот! Точно. Сервантес, правильно. И чего-то они там поругались. Вяленому его книжка не понравилась ни хуя, вот он и завелся. Не любит он, когда над добрыми людьми издеваются, хотя бы даже в книжке. Ну он и говорит ему типа, если тебя в тюрьму посадили, зачем в книжке хорошего человека обсирать. Сажали, и будут, мол, сажать, подумаешь, обиделся! На обиженных хуй кладут! Сидишь – и сиди себе, терпи, а доброго человека не трави, даже и в книжке, хуевое это занятие! Твою, говорит, книжку потом на другие языки переведут, и все будут читать и думать, что добрые люди только на то и годятся, чтобы их чмонала всякая падла, кому не лень. А Сервантес ему говорит: это мол я не то чтобы конкретно, а вообще, типа, язвы общества открываю, чтобы всем было видать. А Вяленый взбеленился совсем и говорит: язвы, мол, лечить надо, а не открывать. Оттого, что ты их всем откроешь, от этого легче не станет. Ну, Сервантес тоже обиделся в конце концов, и говорит: открыть – это значит наполовину вылечить. Еще какую-то хуйню сказал на этой, как ее… на латыни.

– «Bene diagnoscitur – bene curatur», – неожиданно звучно произнес старик. Миша проходил эту пословицу на первом курсе: «То, что хорошо диагносцируется, хорошо лечится». Вяленый вновь опустил голову на грудь, видимо ожидая, когда Чалый прекратит чесать языком.

– А ведь на самом деле, не факт, – вдруг удивился Миша своим же мыслям. Я вот неврологией увлекаюсь, на кружок хожу. И вот, сколько учебники читаю и руководства и монографии, так получается, что невропатолог всегда может поставить топический диагноз. А вот вылечить не может, потому что нет патогенетической терапии, и этиология заболевания неизвестна. Хотя бы взять, например, боковой амиотрофический склероз…

– Да хуй ли ты про склероз вспомнил! – в свою очередь удивился Чалый, – Молодой еще, с какого это хуй бока у тебя склероз? На хуй он тебе не взъебался! Склеро-о-оз, бля… Пей вино каждый день – и никакого склероза не будет!

Чалый помолчал, а затем продолжил свое странное повествование о путешествиях во времени:

– Ну вот, послали они с Сервантесом друг друга по-матушке, и двинули мы назад в свою котельную. Вяленый меня тогда с собой брал. Только после Сервантеса он разозлился и хуй забил на эту историю. И все те разговоры забыл. Выкинул из памяти, как будто их и не было. Осерчал старик. Поэтому он и мне тоже ничего толком узнать не дает. Говорит, «во многой мудрости много печали», это вроде какой-то еврей сказал, только я забыл как этого еврея звать.

– Царь Соломон, – подсказал Миша.

– Смотри, бля, пацан, а все знает! Точно, Соломон его звали. А еще говорит: когда два человека одну и ту же хуевую вещь узнают, им от этого хуево становится дружить, потому что они потом всю дорогу этой хуйни друг перед другом стыдятся. Это уже не еврей сказал. Это Вяленому какой-то мудак-англичанин сказал. Тоже блядь писатель… Блядь, ну опять я забыл, как этого хуесоса звали, ну ебаный ты рот!..

– Это тебе не хуесос, сам ты хуесос! Это Оскар Уальд, мудила! – отозвался Вяленый. Пока Чалый облегчал себя беседой, старик успел как-то внутренне собраться, лицо его обрело бесстрастное выражение, а взгляд стал строгим и сосредоточенным.

– Ну все ребятки! Смех смехом, а пизда кверху мехом. Мишенька, сделай милость, смазочки добавь, чтобы мне в тебя протиснуться было легче.

Миша непонимающе уставился на Вяленого. Тот кивнул головой на остаток водки в бутылке.

– Залей ее в горловину, всю сколько осталось. А ты, Чалушка, разбейся, где хочешь займи, только достань еще водки. Водки не сможешь, хотя бы красного. Сделай, дружок! Я пока креплюсь, да не знаю, надолго ли меня хватит. К сыну иду, на последнюю свиданку, сам понимаешь… Иди, Чалушка, а мы с Мишей к Вите пойдем.

– Может и мне с вами, а? Не нравишься ты мне, Вяленый, ох как не нравишься ты мне сегодня! – пробурчал Чалый и тут же, взяв со стола бутылку, вылил остатки водки в стакан и придвинул его вплотную к Мише.

– Ну давай, студент, на посошок!

Миша взял стакан, задержал дыхание, проглотил жгучую жидкость, после чего долго и тщательно выдыхал, сделал долгую паузу и опасливо хлебнул воздуха.

– Как водочка доедет, ты мне скажи, – поучал Мишу Вяленый и обернулся к Чалому, – Ты еще здесь? Иди, на хуй, иди, делай че я просил, хули ты здесь до сих пор жопой скамейку обтираешь?

Чалый поднялся и нехотя пошел к выходу, по дороге несколько раз тревожно и хмуро оглянувшись на старика. У самого выхода он встал, подумал и уже хотел повернуть обратно, но карауливший его взглядом Вяленый поднял пустую водочную бутылку и замахнулся:

– Иди, бля! Иди! Уходи на хуй! Вернешься – я тебя бутылкой по голове уебашу! Хули ты как нянька!

Несколько пьяных посетителей, привлеченные криком и жестом старика, с трудом обернули головы, чтобы посмотреть на драку. Увидев, что Чалый сокрушенно махнул рукой и понуро вышел, а старик швырнул под стол бутылку, пьянчуги поняли, что драки не будет, и вернулись к своим кружкам и стаканам.

– Мишаня! – Вяленый испытующе глянул на юношу из-под сильных очков, – ты как, уже созрел?

– Да вроде, – ответил Миша заплетающимся языком, слегка заанестезированным водкой.

– Ну тогда слушай: сейчас усядься поудобнее, наклонись вперед, руки положи на стол, а голову на руки – и не шевелись, пока я не скажу. Понял?

– Ага, – ответил Миша, нервно поеживаясь, и улегся головой на стол. Мысли его рвались и путались между собой, и вдруг ему показалось, что все, что он только что узнал за этим столом от этих людей, никак не может быть правдой, настолько оно не вязалось с его знаниями и опытом. «Ерунда это все, не может такого быть», – подумал Миша, а в следующий момент он вдруг почувствовал как бы мягкий, но необыкновенно сильный упругий удар во всем теле, от которого остановились и его мысли, и ощущения. «Ну все, обморок! Попил я сегодня пивка…» – пронеслась тоскливая мысль. Следующая мысль не появилась вообще, и поэтому Миша просто не заметил, как его не стало.

А потом Миша неожиданно вновь почувствовал, что он есть, и только тогда он осознал, что какое-то время его не было на свете. При этом он решительно не мог понять, сколько времени его не было. Это могли быть доли секунды, а могли быть века… Миша также не мог точно вспомнить, кто он, потому что его сбивали с толку его внутренние ощущения, которые чрезвычайно изменились. Изменились они настолько сильно, что Миша не мог узнать себя изнутри. Все те бесчисленные тахометры, термометры, манометры, динамометры, вискозиметры и прочие приборы, которые постоянно измеряют и показывают множество наших внутренних параметров, и которые мы начинаем замечать только когда мы болеем, стареем или сильно огорчаемся, – все эти приборы стали неузнаваемы. Они теперь и располагались по-другому, и выглядели по-другому, и показывали что-то совершенно несусветное. Миша чувствовал себя так, как будто перед решающим концертом кто-то подсунул ему списанную, взятую со свалки ударную установку вместо его привычных барабанов, каждый из которых Миша чувствовал почти как свою кожу – натяг, звуки, отдачу в микрофон и многое другое. Точно так же как он чувствовал бы свое бессилие наладить взаимодействие между барабанными палочками в своих руках, и подмененными барабанами, свою неспособность извлечь из них должный звук, так Миша чувствовал свое бессилие наладить взаимодействие между своим сознанием и подмененными телесными ощущениями.

Прежде всего, появилась боль. Много разнородной боли. Болел позвоночник, тупо кололо под ребрами, ныли колени и тазобедренные суставы, ломило плечи, жгло и грызло под ложечкой, а голову словно стягивал тугой металлический обруч. От боли Миша попытался вдохнуть поглубже, но от резкого вдоха появилась режущая боль за грудиной, какая бывает при бронхите. Миша сдержал вдох и открыл глаза, но в глазах плясали какие-то пятна. Миша хотел протереть глаза рукой, но рука поднялась с болью и с трудом, и вдруг наткнулась у глаз на какой-то посторонний предмет. Миша с трудом узнал предмет наощупь: это оказались очки, которых Миша никогда не носил. Во рту тоже был какой-то непорядок: что-то в нем не то чтобы болело, но как-то мешало, неприятно беспокоило и вызывало тошноту. Миша засунул руку в рот и вытащил беспокоящий небо предмет, который оказался неожиданно большим. Миша глянул на этот предмет и увидел… искусственную челюсть.

– Ну вот, только глянь, – раздался рядом молодой голос, – не успел тебе свою шкуру доверить, как ты ее уже по частям начал разбирать. Положь чавку на место!

Миша глянул на своего соседа и увидел то, что он обычно видел, когда смотрелся в два зеркала – увидел самого себя со стороны. Затем Миша ощупал свой пустой запавший рот и попытался примостить протез на прежнее место, но тот не слушался. Юноша, похожий на Мишино отражение, выхватил у него из руки челюсть, нажал Мише на подбородок и ловко вставил ее Мише в рот.

– Ну все, пора идти, – сказало Мишино отражение голосом, похожим на тот, который Миша слышал из магнитофона, когда записывал песни под гитару в своем исполнении, – Поднимайся тихонечко, не спеша, я тебе подсоблю.

Юноша легко и осторожно приподнял Мишу под мышки, и тот встал на неверные, подламывающиеся ноги.

– Ничего-ничего! Через пять минут привыкнешь. Сейчас надо только на свежий воздух выйти, и тебе полегче станет. Тьфу, Чалый, долдон! Ножик забыл, – юноша забрал со стола нож до боли знакомой рукой и сунул его, не закрыв, в карман куртки, которую Миша тоже хорошо знал..

Миша с трудом сделал первый шаг, юноша поддерживал его за плечи. Кое-как вдвоем едва-едва доковыляли до выхода. Помещение и окружающие предметы изменили цвет и очертания. Они стали блеклыми и тусклыми, неотчетливыми, потерялось много деталей, которые прежде прекрасно были видны. Кроме того, все линии и поверхности, которые обязаны были быть прямыми – стол, край потолка, скамейка – безбожно кривили. «Это наверное от очков», – догадался Миша. Все лампы и прочие источники света при взгляде на них давали яркий радужный ореол. С равновесием тоже были проблемы – Миша не чувствовал устойчивости в теле, было такое ощущение, словно центр тяжести переместился куда-то в горло, и поэтому было достаточно слегка наклонить голову, чтобы все тело покачнулось и начало падать в ту же сторону.

– Ну что, Мишенька, потерялся? – не по-молодому рассудительно спросил юноша, – Ничего-ничего, потерпи. Сейчас найдешься. Сейчас тебе боль мешает, я знаю. Ты от нее как потерянный. Ну еще немножко потерпи – и пригреешься. Боль сама себя убьет, и тогда ты тепло почуешь. У меня шкура хоть и дырявая, зато теплая. Я ее ни на какую другую не променяю, даже на твою, на молодую.

Миша и вправду почувствовал некоторое облегчение. Не то чтобы боль стала отпускать, она, пожалуй, стала еще даже сильнее, но что-то другое изменилось. Мишу перестал беспокоить сам факт наличия боли. Казалось, что Миша и боль в его новом теле разделились в каком-то неведомом пространстве. Боль по-прежнему была, и это безусловно была Мишина боль, но Миша перестал испытывать страдания от этой боли, а без компонента страдания боль была не более неприятна, чем любое другое ощущение неболевой природы.

Миша вспомнил, что читал в учебниках по нейрохирургии про операции рассечения определенных мозговых структур – кажется в лобных долях – Миша не мог с уверенностью вспомнить. Эта операция приводила именно к такому эффекту: боль как ощущение оставалась, но страдание уходило.

Вышли на улицу, там было темно и прохладно. Миша резко хлебнул холодного осеннего воздуха и закашлялся.

– А ты дыши потихонечку, не жадничай! А то шкуру мне застудишь, – проворчал юноша, и в его голосе хорошо были слышны ворчливые интонации старика Вяленого. Несомненно, что это и был Вяленый, хотя он говорил молодым голосом и выглядел совершенно как Мишино отражение в двух зеркалах.

– Встань рядом со мной, пойдем не спеша. Захочешь падать – сразу хватай меня за куртку или за руку, а я тебя поймаю, упасть не дам. Меня ни о чем сам не спрашивай, и вокруг себя никуда, кроме как под ноги, не смотри. Иди, Мишенька, не торопясь, на ноги ступай легонько и думай тихонечко, мечтай о чем интересно. Тебе ведь раньше про смерть интересно было думать? Подумай про смерть, Мишенька, не бойся. Она ласковая, ты сам почувствуешь. Мне ведь не то обидно, что Витюша мой помер, а что не прибрали его по людски. От этого у него и душа до сих пор никак не успокоится, все кругом ходит. А душа отлететь должна далеко-далеко, туда где покой и вечная грусть. Ведь про вечное блаженство – это все, Мишенька, враки! Это попы врут, как их в семинарии выучили. Не может блаженство вечным быть – оно же надоест быстро, и тошно от него станет, да так, что оно самой страшной мукой покажется. А грусть никогда не надоест. Грусть – это, Мишенька, не тоска, грусть сердце не ранит, она его лечит. Кто грустит, Мишенька, тот надеется на что-то. А кто не надеется, вот тот и тоскует. Только одна надежда может вечной быть, а больше ничто на свете. Когда другой надежды нет, смерть, Мишутка – это самая сладкая надежда. Подумаешь о смерти, погрустишь, и хорошо тебе станет!.. Чем грустней, тем лучше. Я тебе, Миша, эту грусть между косточек своих оставил. Ты по дороге, пока идти будем, покопайся в моей шкурке хорошенько, грусть эту найди и на всю жизнь запомни. Понял?

Юноша внимательно глянул Мише в лицо тяжелым испытующим взглядом старика Вяленого, а затем резко отвел глаза в сторону с выражением полнейшего безразличия и пошел рядом, подставив Мише руку для опоры.

Миша кивнул и молча пошел вперед. Говорить не хотелось, да и трудно было бы говорить и одновременно продвигаться вперед, потому что ходьба вдруг превратилась в проблему. Раньше Миша просто не замечал того, что асфальт под ногами неровный, что на нем выбоины, трещины, всяческий мусор. Мишины ноги всегда ловко становились на наиболее удобные участки мостовой, лихо перепрыгивали через лужи, рытвины и канавы и уверенно вставали на бровку тротуара. При спотыкании и поскальзывании Мишины ноги всегда действовали независимо от Миши. Они подбрасывали его вверх, делали какие-то короткие, неуловимо быстрые пируэты, а выправив равновесие, возвращали управление владельцу, извещая его, что угроза падения миновала, баланс успешно найден и можно идти дальше.

Назад Дальше