— Вы господин Феррагус? — спросил барон.
— Нет, сударь.
— Однако же, — сказал Огюст, — я должен передать вам письмо, которое вы потеряли в подъезде, где мы укрывались от дождя.
И, протягивая с этими словами письмо, барон не мог удержаться, чтобы не окинуть взглядом комнату, где его принимал Феррагус, — она оказалась убранной просто, но с большим вкусом. В камине горел огонь; тут же был накрыт стол, с роскошью, казалось бы, недоступной человеку такого положения, проживающему в столь неказистом доме. В довершение всего через открытую дверь г-н де Моленкур разглядел в соседней комнате груду золота на кушетке и услышал звуки, могущие быть только женскими рыданиями.
— Эта бумага принадлежит мне, благодарю вас, — сказал незнакомец и выжидательно обернулся к барону, всем своим видом давая понять, что тому здесь больше нечего делать.
С жадным любопытством Огюст разглядывал все вокруг, вот почему он не обратил внимания на то, как его самого тщательно осмотрели, не видел почти магического взгляда, которым незнакомец, казалось, хотел его испепелить, — а если бы офицер заметил этот взгляд василиска, он понял бы опасность своего положения. Слишком возбуждённый, чтобы думать о себе, Огюст раскланялся, вышел на улицу и направился домой, пытаясь разгадать взаимоотношения трех лиц: Иды, Феррагуса и г-жи Демаре, — но это было ничуть не легче, чем из причудливых деревяшек китайской головоломки сложить узор, не зная к ней ключа. Однако ясно было одно: г-жа Демаре его видела, г-жа Демаре туда ходила, г-жа Демаре ему лгала. Г-н де Моленкур решил завтра же пойти к этой женщине с визитом; она не может отказать ему в приёме, ведь он стал её сообщником, ведь он весь, с руками и ногами, влез в эту тёмную интригу. Он уже считал себя повелителем г-жи Демаре и думал о том, как властно потребует он, чтобы она открыла ему все свои тайны.
В эти годы Париж был охвачен строительной лихорадкой. Если Париж — чудовище, то, бесспорно, самое безумное из чудовищ. Тысячи фантазий владеют им: то он строится, словно увлеченный зодчеством знатный вельможа; то, забыв о постройках, становится военным, облачается в мундир национального гвардейца, устраивает военные учения и попыхивает сигарой; но вот он уже пресыщается военными делами и бросает сигару; бывает и так, что Париж предается отчаянию, разоряется, продает с торгов, на площади Шатле, свое имущество и объявляет себя банкротом, а проходит несколько дней — и он поправляет свои дела, задает пиры, пускается в пляс. Ни с того ни с сего вдруг он начинает объедаться ячменным сахаром; вчера он покупал бумагу «Вейнен», сегодня у него разболелись зубы, и он расклеивает по всем стенам объявления о новом средстве против зубной боли, а завтра станет запасаться лепешками от кашля. Увлечения его длятся недели, месяцы, годы, а иногда и всего один день. Так вот, в те времена везде что-то строили, что-то разрушали, а зачем именно — пока было еще неизвестно. Редко на какой улице не встречались сооружения из длинных балок, перекрытых досками, закрепленными в гнездах на уровне каждого этажа; шаткие леса, колеблемые шагами каменщиков, наскоро связанные канатами, белые от известки и разве только иногда отгороженные от проезжающих экипажей дощатым забором, обязательным, вероятно, лишь для общественных зданий, которые остаются и по сию пору недостроенными. Чем-то корабельным веет от этих своеобразных мачт, лестниц, канатов, криков каменщиков. Одно из таких недолговечных сооружений и было воздвигнуто в двадцати шагах от особняка Моленкуров, вокруг строящегося дома из тесаного камня. На другой день, в ту самую минуту, когда барон де Моленкур проезжал в кабриолете мимо этой постройки, направляясь к г-же Демаре, каменная глыба величиною около двух квадратных футов, поднятая на самый верх лесов, сорвалась с веревок, перевернулась в воздухе и упала, раздавив лакея, стоявшего на запятках. Крик ужаса вырвался у каменщиков, сотрясая леса; один из них был на волосок от гибели и едва удержался за какую-то перекладину — как видно, камень задел и его. Быстро собралась толпа. Все каменщики сбежали вниз и с криком и бранью стали заверять, что кабриолет г-на де Моленкура зацепил их лебедку. Еще каких-нибудь два вершка, и камень размозжил бы голову офицеру. Лакей был мертв, экипаж изломан. Происшествие взбудоражило весь квартал, о нем писали в газетах. Г-н де Моленкур, уверенный, что его кабриолет ничего не задевал, подал жалобу. В дело вмешалось правосудие. Расследование установило, что у постройки стоял паренек с рейкой в руке и предупреждал прохожих и проезжих, чтобы они сворачивали в сторону. На том все и кончилось. Г-н де Моленкур отделался потерей слуги и испугом, да несколько дней пролежал в постели, так как при поломке кабриолета задняя ось задела офицера, а кроме того, нервное потрясение, причиненное неожиданным происшествием, вызвало у него лихорадку. Он не поехал к г-же Демаре. Спустя десять дней после этого события он впервые выехал из дому в Булонский лес в своем починенном экипаже, но, когда спускался по Бургундской улице и проезжал мимо сточной канавы, что находится напротив палаты депутатов, ось кабриолета переломилась пополам, и на всем разгоне два колеса столкнулись с такой силой, что разбили бы Огюсту голову, если бы поднятый верх экипажа не смягчил силу удара. Но все же барон получил тяжелую рану в бок. Так, во второй раз за эти десять дней, он был доставлен полуживой к расстроенной баронессе. Второй несчастный случай возбудил в нем некоторые подозрения, пока еще смутные, — он подумал о Феррагусе, о г-же Демаре. Желая проверить свои догадки, он спрятал поломанную ось у себя в спальне и послал за каретником. Пришел каретник, осмотрел ось, исследовал место ее слома и установил два обстоятельства. Во-первых, ось была сделана не в его мастерской, так как на всех осях, которые он ставил, были крупно выгравированы его инициалы, — он не понимал, каким образом, но ось оказалась подмененной; во-вторых, перелом этой подозрительной оси был вызван тем, что в металле имелась внутренняя полость, плева и раковины, искусно полученные при отливке.
— Ну, господин барон, и ловкая же бестия потрудилась над этой осью! — сказал он. — Можно было бы об заклад побиться, что все это — не что иное, как обыкновенный изъян!
Господин де Моленкур попросил каретника молчать об этом происшествии, а для себя сделал достаточно ясные выводы. Оба покушения на его жизнь были проведены с ловкостью, изобличавшей врагов незаурядных.
«Это — война не на жизнь, а на смерть, — думал он, ворочаясь в постели, — война дикарская, сулящая нападения из засады и предательства, объявленная во имя госпожи Демаре. Кто же её любовник? Какой же властью обладает этот Феррагус!»
И г-на де Моленкура, человека смелого, к тому же офицера, военного, невольно пробирала дрожь. Среди осаждавших его мыслей одна лишала его всякого мужества, и он не в силах был с ней совладать: не вздумают ли его тайные враги прибегнуть к отраве? И вот, под влиянием страха, усугублённого болезненной слабостью, диетой и лихорадкой, он потребовал к себе старую служанку, с давних пор преданную его бабушке, а к нему питавшую почти материнские чувства, возвышенную привязанность, на какую бывают способны простые люди. Не открывая ей всего до конца, он поручил ей покупать для него тайно, притом каждый раз в новом месте, всю необходимую провизию, держать её под замком, самой готовить ему пищу так, чтобы ни живой души не было в это время поблизости, и самой подавать ему. Словом, он до мелочей предусмотрел, как уберечь себя от смертельной отравы. Он лежал в постели, одинокий, больной, и мог на свободе обдумывать те меры, которые подсказывало ему чувство самосохранения — единственная человеческая потребность, в удовлетворении которой эгоизм проявляет всю свою прозорливость. Но несчастный больной сам отравлял себя страхами, и помимо его воли подозрения все сильнее омрачали его жизнь. Однако эти два покушения заставили его оценить важнейшее для политического деятеля достоинство — высокое искусство скрывать свои мысли, к которому следует прибегать, когда затронуты жизненные интересы. Нетрудно бывает молчать, скрывать то, что уже произошло, но скрывать свои намерения, но уметь, если понадобится, отложить их осуществление на тридцать лет, подобно Али-Паше, чтобы обеспечить торжество взлелеянной мести, — вот великое искусство, особенно в нашей стране, где мало кто способен скрывать что-либо и в течение тридцати дней. Г-н де Моленкур жил только мыслью о г-же Демаре. Он только и занят был обдумыванием средств, к каким можно было прибегнуть в этой непонятной борьбе, чтобы одолеть своих непонятных противников. Все препятствия только разжигали его затаённую страсть. Г-жа Демаре по-прежнему владела его думами и чувствами; своими предполагаемыми пороками ещё сильнее пленяла его теперь, чем бесспорными добродетелями, за которые прежде он её боготворил.
Желая разведать о силах врага, больной решил, что он ничем не рискнёт, если посвятит старого видама во все подробности своей истории. Командор любил племянника баронессы, как любят собственных детей, детей от своей жены; он был хитёр в интригах, обладал тонким умом дипломата. Он выслушал барона, покачал головой, и они стали держать совет. Почтённый видам не разделял надежд своего молодого друга, полагавшего, что в их время полиция и власти способны раскрыть любую тайну и если уж к ним непременно придётся обратиться, то в них можно будет найти могущественных союзников.
Старый видам значительным тоном сказал ему:
— Дорогое дитя, на свете нет ничего бездарнее полиции, и власти бессильны в вопросах частной жизни. Ни полиция, ни власти не могут читать в глубине сердца. Казалось бы, разумно требовать от них, чтобы они расследовали причины какого-либо происшествия. Однако власти и полиция оказываются здесь совершенно беспомощны: им не хватает именно той личной заинтересованности, которая позволяет узнавать все, что бывает необходимо. Никакая человеческая сила не помешает убийце пустить в ход оружие или отраву и добраться до сердца владетельной особы или до желудка обывателя Страсти изобретательнее всякой полиции.
Командор усиленно советовал барону уехать в Италию, из Италии — в Грецию, из Греции — в Сирию, из Сирии — в Азию и вернуться оттуда, лишь дав убедиться своим тайным врагам, что он совершенно отказался от своих намерений, и таким образом молчаливо заключить с ними мир; а если не уезжать, то совершенно затвориться в своём доме, даже не выходить из комнаты, где можно уберечься от посягательств Феррагуса, и уж выйти только с тем, чтобы тут же раздавить его наверняка.
— Прикасаться к врагу следует только оружием, отсекая ему голову! — убеждённо сказал видам молодому человеку.
Впрочем, старик заверил своего любимца, что приведёт в действие все отпущенное ему небом лукавство и, никого не выдавая, разузнает о враге, дабы подготовить победу У командора в услужении находился некий старый Фигаро в отставке — самая продувная бестия, когда-либо принимавшая человеческий облик; он был изворотлив в былые годы, как сам сатана, владел своей мускулатурой, как каторжник, был проворен, как вор, лукав, как женщина, — но этот гений впал в ничтожество, ибо не находил себе никакого применения с тех пор, как новое устройство парижского общества изменило амплуа комедийного слуги Этот заслуженный Скапен поклонялся своему господину, как высшему существу; а хитрый видам ежегодно увеличивал на кругленькую сумму жалованье бывшего своего ходока по галантным делам — знак внимания, закреплявший естественную привязанность узами расчёта и обеспечивший видаму такие заботы, какие не окажет и самая нежная любовница своему больному другу Вот этой-то жемчужине среди комедийных слуг, обломку прошлого века, этому надёжному исполнителю, не поддающемуся соблазнам из-за их отсутствия, доверились командор и г-н де Моленкур.
— Господин барон только все испортит, — сказал великий человек в ливрее, призванный на совет. — Пусть господин барон спокойно ест, пьёт и спит. Я все беру на себя.
И правда, через неделю после этого разговора, как-то днём, когда г-н де Моленкур, уже совершенно здоровый, завтракал вместе со своей бабушкой и видамом, Жюстен явился с докладом. Подождав, пока старая баронесса удалится в свои покои, он с той скромностью, какую напускают на себя талантливые люди, сообщил:
— Действительное имя врага, преследующего господина барона, — не Феррагус. Этого человека, этого дьявола зовут Грасьен-Анри-Виктор-Жан-Жозеф Буриньяр. Почтённый Грасьен Буриньяр — не кто иной, как бывший подрядчик по постройке домов, в прошлом — богач и к тому же один из самых красивых юношей Парижа, Ловлас, способный совратить самого Грандисона. Этим пока ограничиваются мои сведения. Он был простым рабочим, но в своё время собратия Ордена деворантов избрали его своим предводителем, под именем Феррагуса Двадцать третьего. Полиция должна бы это знать, если бы она вообще что-либо знала. Теперь он съехал с прежней квартиры и обретается не на улице Старых августинцев, а на улице Жокле, госпожа Демаре часто его там навещает; нередко муж её, отправляясь на биржу, провожает жену туда по улице Вивьен, или, может быть, жена, идя по улице Вивьен, провожает мужа на биржу. Господину видаму слишком хорошо знакомы подобные истории, чтобы спрашивать у меня, муж ли ведёт жену, или жена — мужа, но госпожа Демаре уж очень хороша собой, и я готов биться об заклад, что она ведёт его. Все это вполне достоверно. Буриньяр часто играет в Пале-Рояле, в номере сто двадцать девятом. Он, с вашего позволения, первостатейный распутник, любящий женщин, и у него повадки важного господина. Мало этого, ему везёт в карты, он умеет переодеваться, словно актёр, гримируется, как ему вздумается, и на всем белом свете вы не сыщете большего оригинала. Я не сомневаюсь, что у него имеется несколько квартир: ибо он большей частью избегает того, что господин командор называет парламентскими расследованиями. И все же, если вы, сударь, пожелаете, от него можно будет отделаться пристойным образом, сыграв на его слабых струнках. Всегда легко избавиться от человека, любящего женщин. Между прочим, этот капиталист опять собирается переезжать на новую квартиру. Теперь, господин видам и господин барон, я хотел бы знать, что от меня дальше требуется?
— Молодец, Жюстен! Я доволен тобой. Пока жди моих приказаний да следи здесь за всем, чтобы господину барону нечего было опасаться. А ты, дорогое дитя моё, — обратился видам к барону, — вернись к своим старым привычкам и забудь госпожу Демаре.
— Нет, нет! — воскликнул Огюст. — Я не хочу отступать перед Грасьеном Буриньяром, я хочу, чтобы и он и госпожа Демаре были в моей власти.
Вечером барон Огюст де Моленкур, только что получивший повышение в лейб-гвардейской части, отправился на бал к герцогине Беррийской, в Елисейский дворец Бурбонов. Там, разумеется, ему нечего было опасаться. Однако когда барон де Моленкур вышел оттуда, над ним нависла смертельная угроза в связи с одним делом чести, которое невозможно было разрешить мирным путём. Противник барона, маркиз де Ронкероль, имел все основания возмутиться поведением Огюста, у которого была давняя связь с сестрой г-на де Ронкероля, графиней де Серизи. Эта дама, отнюдь не склонная к чувствительности на немецкий лад, была тем не менее исключительно требовательна к строжайшей охране своей показной скромности. По какой-то непонятной роковой случайности Огюст позволил себе невинную шутку, которая вызвала недовольство г-жи де Серизи и была принята её братом как оскорбление.
Договорились обо всем тихо, в стороне ото всех. Как люди благовоспитанные, оба противника не подняли никакого шума. Лишь на другой день общество предместья Сент-Оноре и Сен-Жерменского предместья, а также придворные круги заговорили об этом случае. Г-жу де Серизи горячо защищали и виновником всего считали Мо-ленкура. В дело вмешались августейшие особы. Секунданты из самой высшей знати предложили свои услуги господам де Моленкуру и де Ронкеролю, и на месте поединка были соблюдены все меры предосторожности, чтобы никто не был убит. Представ перед своим противником, искателем наслаждений, которому, однако, нельзя было отказать в чувстве чести, Огюст, конечно, не мог в нем видеть орудие Феррагуса, предводителя деворантов, но какое-то неясное желание, смутное предчувствие побудило его испытать маркиза.
— Господа, — обратился он к свидетелям, — я, разумеется, не отказываюсь от поединка с господином де Ронкеролем, но я заранее заявляю, что был не прав, что я готов принести извинения, какие он потребует, даже публично, если он того пожелает, так как полагаю, что, когда дело касается женщины, никакие извинения не могут унизить порядочного человека. Итак, я взываю к его рассудительности и великодушию: не будет ли несколько неосмотрительно драться, когда может ведь пострадать и тот, на чьей стороне правда?..
Господин де Ронкероль мириться не захотел, и барон, укрепившись в своих подозрениях, приблизился к своему противнику.