Заколдованная страна - Пьецух Вячеслав Алексеевич 8 стр.


Царь Михаил Федорович сидел на престоле тридцать два года, и восемь месяцев. За это время он проиграл войну шведам, которые отобрали у нас прибалтийские земли, и полякам, которые отторгли Смоленск и приднепровские территории, учредил министерство финансов, повесил двух казацких старшин, заточил в монастырь Марину Мнишек, приказал отравить сына Дмитрия, чтобы ему ненароком не достался престол, так как характером он слишком пошел в Иоанна Грозного, закрепил рабовладельческую систему, сослал князя Хворостинина в Кирилловский монастырь за чтение латинских книг, опыты в стихах и прозе, критическое направление ума и еще за то, что он без просыпу пил всю Страстную неделю, наконец, первый Романов распространил на Руси чайное зелье – больше в это царствование ничего заметного не случилось. И вот около того времени, что был изобретен микроскоп, умер Уильям Шекспир и родился Барух Спиноза, уже были совершены первые кругосветные путешествия, в Голландии сложилась буржуазная республика, а Францией заправлял утонченный поп Ришелье – Россия представляла собой огромную, едва управляемую страну, вывозившую за рубеж продукты деятельности природы и ввозившую продукты человеческого труда, употреблявшую на нужды царского двора чуть ли не пятую часть бюджета, а все прочее – на войну, монополизировавшую продажу спиртных напитков и под страхом торговой казни запрещавшую антиалкогольную пропаганду; это была единственная, так сказать, недоевропейская держава на всю Европу, которая платила дань крымскому хану и каждую весну с тревогой вглядывалась в треклятый Муравский шлях, избранный крымчаками для кровавых своих набегов, которая всякий десятый год страдала от страшных неурожаев, которую настолько обкорнали воинственные соседи, что западная граница шла уже за Можайском, а южная – за Ельцом, и все же она по-прежнему жила идеей Третьего Рима, последнего пристанища чистого христианства на всей земле. Причем народ, как водится, безмолвствовал, правительство, видимо, полагало, что прискорбное состояние России – это так уж от бога дадено, и пытаться ее устроить, подвести под общеевропейский знаменатель – только лукавого тешить, а русский монарх, как ни в чем не бывало, принародно выдавал себя за живого бога, но в узком кругу вельмож оставался смирным молодым человеком, не претендующим ни на что. Любимым его занятием называют разбор доносов; поди, каждый день сиживал молодой царь в жарко натопленной горенке и внимал…

– Из Архангельска пишут, де, пристав Курицын присвоил пятнадцать рублей и тридцать копеек с полушкой, отпущенные казной на корм посольству голштинского государя, отчего твоей царской милости вышло перед послами бесчестье, а тот пристав Курицын в воровстве своем не сознался даже и на дыбе, битый кнутом нещадно. Доподлинно известно, что означенный пристав передал те деньги на хранение пономарю Богоявленского прихода. Это ум расступается, до чего бесстрашный у нас народ! Далее… На Москве объявился слух, будто бы некая ворожея именем Ульяна, а родом невесть откуда, наводит по воздуху и прочими воровскими приемами порчу на всякого человека, и будто бы твоей царской милости конюх Иван Петров подговаривал ту ворожею вынуть из земли след твоей царской милости для учинения тебе порчи, как ты, государь, на прошлой неделе велел выпороть означенного конюха за то что он по будням таскает рубаху из кумача…

Из Зарайска сообщают: тамошний воевода боярский сын Пенков запер в погребе старшину гостинной сотни Емельяна Синькова, а сам каждый день ездит к жене того старшины Варваре и склоняет ее к блудному беззаконию…

– А сакмы

– Ну, и чем кончилось это дело, – спросил Оценщик, – поженились они потом?

– Какой там, поженились!… В конце концов этого посла объявили персоной нон грата и с позором выдворили из страны.

– Печальная история, – сказал я.

– Уж куда печальней, – согласился со мной Оценщик. – Только меня смущает этот, образно говоря, индифферентизм. Ведь нужно было как-то бороться за свое чувство!

– Ну что ты с ними будешь делать! – вскричала Вера. – И тут у них не обходится без борьбы! Да поймите вы, наконец, остолопы, что как только у нас начинается борьба – хоть за урожай, хоть за мир, хоть за всеобщую грамотность – то сразу пиши пропало! До семнадцатого года народ худо-бедно питался, судака за рыбу не считал, про очереди понятия не имел, но как только началась борьба за светлое будущее, то тут вам сразу и продовольственные карточки, и смертный голод на Украине, и спецраспределители, и торгсин!…

– Я уже не касаюсь того, – сказал Тараканий Бог, – что ради светлого будущего народа большевики вырезали его лучшую половину. Ну вот зачем они в январе восемнадцатого года расстреляли рабочую демонстрацию?!

– Тут-то большевиков как раз можно понять, – задумчиво сказал я, – ибо исходили они из мирового опыта революций. С прекраснодушной Парижской коммуной что сделали в 1871 году? А перестреляли на кладбище Пер-Лашез всех до последнего человека!

– Странно только, – вмешалась Ольга, – что большевиков ничему не научила диктатура Робеспьера, который – то есть Робеспьер – поплатился головой за свои варварские ухватки.

– Как раз диктатура Робеспьера их многому научила, – заметил я. – Робеспьер казнил по сто человек в день, и поскольку это число привело его к краху, большевики решили, что нужно казнить по тысяче. Интересно: а вообще, в принципе может обойтись революция без этой азиатчины и прочих кавалерийских выходок против элементарного чувства меры?!

Оценщик сказал:

– С точки зрения научного коммунизма, это уже получается, образно говоря, вредный идеализм, гнилая интеллигентщина получается, а не учение о победе пролетариата. Научный коммунист нам скажет: где же это видано, чтобы эксплуататоры без боя отдали власть? Дескать, ничем не улестишь буржуазию, никакими заповедями господа нашего Иисуса Христа, дескать, тут лишь на слово товарища маузера приходится полагаться…

– Да ведь в том-то вся и штука, – продолжал я, – что гражданскую войну начали не обобранные эксплуататоры, они-то по неизвестной причине почти смирились…

– Они, наверное, потому смирились, – перебила Ольга, – что сто лет ждали эту самую революцию, с восстания декабристов, да и сами, как это ни чудно, на нее работали, кто делом, кто словом, кто просто неприязнью к российскому бардаку.

– Очень может быть, – согласился я. – Так вот, гражданскую войну начали отнюдь не обобранные эксплуататоры, а сами революционеры, только иных мастей. Первый наш вандеец, атаман Каледин, как раз застрелился, а эсеры подняли восстание на Волге и совершили покушение на Владимира Ильича, из-за чего и разгорелся весь этот сыр-бор на целых четыре года! А ведь если бы не дикая политика военного коммунизма, не срамной казус с Учредительным собранием, где у эсеров было подавляющее большинство, не отмена свободы слова, с которой сжились уже даже крайние консерваторы, не поголовный отстрел петроградского офицерства, не беспардонные реквизиции, не матрос – министр иностранных дел, то, может быть, страна более или менее безболезненно вросла бы в социализм?… Да и что уж в нем, действительно, такого превратного, чтобы он не вязался с естественным порядком вещей? Ведь это когда Иванов с Петровым втыкают с утра до ночи, а Сидоров только подсчитывает барыши – не совсем нормально с точки зрения справедливости; когда же Иванов, Петров, Сидоров вкалывают как могут и получают то, что они заработали – вот это как раз нормально! Ну правда: чем нехорош социализм по идее, так сказать чистый социализм?!

– Да тем он и нехорош, – строго сказала Вера, – что никакой, ни чистый, ни дезинфицированный, ни самый что ни на есть стерильный социализм невозможен помимо предельной концентрации власти, а отсюда, граждане, и разбой.

– Какой-то прямо заколдованный круг получается, – с печалью в глазах сообщила Ольга. – Наверное, правы азиаты: благо достижимо только внутри себя…

Тараканий Бог сказал, обратившись к Вере:

– А почему вы считаете, что социализм невозможен помимо предельной концентрации власти, уважаемая Вера Викторовна?! Ведь социализм – это общинность, говоря по-русски, полная децентрализация, конфедеративность снизу доверху и коллективная собственность на средства производства, заметьте, не государственная – коллективная, как семейный автомобиль. А предельная концентрация власти нужна не тому, кому нужен социализм, а тому, кому нужна предельная концентрация власти.

– Вот именно! – сказал я. – До 1917 года у нас широкая общественность слыхом ни слыхивала ни про марксизм, ни про коммунизм, ни про его первую стадию – социализм, который невозможен помимо предельной концентрации власти, и, тем не менее, эта власть была предельно концентрирована, да еще в самом хамско-фашистском смысле. Деспотическая цензура – раз, беззаконие – два, огромный полицейский аппарат – три, подавление инакомыслия – четыре, гвардейский полковник на всесоюзном престоле – пять…

– На всероссийском, – поправил меня Оценщик.

– Ну да, конечно, на всероссийском, – уступил я.

– Это вы все выдумываете, – раздраженно сказала Вера. – Император Николай Александрович на трех языках говорил, а ваш преподобный Леонид Ильич и по-русски говорил через пень-колоду.

– Вот это мило! – воскликнул я. – Разве государственная церковь не отлучила Льва Толстого за своеобразное понимание христианства? Разве Александра Ульянова не повесили всего-навсего за намерение? – при том, что офицерика, стрелявшего в Брежнева, всего-навсего упекли в сумасшедший дом. Разве Марии Спиридоновой не выбили на допросе глаз? Стало быть, дело не в коммунизме, а в государственной традиции, может быть, даже в химическом составе крови российских рабов и рабовладельцев.

После этих моих слов наступило временное затишье. Даже слышно было, как шуршат тараканы в мойке, на которых, возможно, навели панику расклеенные таблички, и как Оценщик мелко сучит ногой. Молчание прервал Тараканий Бог; он спросил, обратившись к Ольге:

– А что это супруга вашего не слыхать?

– Видимо, притомился, – последовало в ответ. – Но вы не переживайте: он сейчас передохнет и снова станет ломиться в дверь.

Оценщик ни с того ни с сего сказал:

– Говорят, что самые жестокие рабовладельцы – это бывшие рабы.

– А самые верные жены, – добавила Ольга, – бывшие проститутки.

Вера спросила:

– Проститутки-то тут при чем?

Ольга пожала плечами и вдруг запела:

Сидишь, беременная, бледная,

Как ты переменилась, бедная.

Сидишь, одергиваешь платьице,

И плачется тебе, и плачется.

За что нас только бабы балуют

И губы, падая, дают…

На этом стихе Вера взялась подтягивать, но я как раз загорелся одной пресоблазнительной мыслью, и поэтому самым бесцеремонным образом перебил певуний:

– А вот давайте прикинем, что было бы, как бы сложилась жизнь, если бы большевики с самого начала взялись за дело христолюбиво?

– Как это, христолюбиво? – спросил Оценщик, медленно выкатывая глаза.

– Ну, не на половецкий лад, а цивилизованно, в меру возможного по-хорошему, как завещал Христос.

– Да не могли они взяться за дело христолюбиво, – сказала Вера, – на то они и большевики!

– Конечно, не могли, – согласился я. – Потому что люди подобрались в РКП(б) по преимуществу неинтеллигентные, однобоко образованные, грубо религиозные. И как следствие – узкие, нетерпимые, жестокие да к тому же отчаянные идеалисты. Но нам-то что мешает взяться за дело христолюбиво?…

Назад Дальше