Руина - Старицкий Михаил Петрович 6 стр.


– Если судить лишь по сердцу, – улыбнулась Марианна, – а по разуму есть у славного гетмана лучшие друзья, – указала она красивым жестом на предстоящих.

– Ну, не разумница ли? Не лыцарь ли настоящий, во всем, по всему? – воскликнул Дорошенко в восторге. – Да будь я вражий сын, если я, хоть и старик, не переломаю за такую панну с десяток булатных клинков!

Всех сразу охватило веселое, шутливое настроение.

– Ты прав, Петре, – подхватил и Богун, – один взгляд этих орлиных глаз покоряет человека целиком и кипятит охладевшую кровь.

– Да за панну не то клинки, а головы можно разбить! – добавила молодежь.

– Вельможное панство! – запротестовала взволнованная Марианна. – Я не привыкла к таким восхвалениям и не люблю подслащенных медом речей… Наши леса приучили меня не до панских лебезинь, а до бурь – непогод и до ласк дикого зверя.

Между тем в дверях скромно стоял еще другой гость, незамеченный пока никем, и слушал эту перестрелку похвал с волнением; лицо его то бледнело, то вспыхивало густым румянцем, то покрывалось перелетными тенями от внутренней сдержанной боли.

– Ну, если ты, панно, привыкла к зверю, – заметил Дорошенко, – то, значит, и этих зверей не лишишь своей ласки. Вот старый медведь, задравший немало на своем веку охотников до нашего добра, Богун – полковник, коли слыхала.

– Кто смеет не знать славного Богуна? Имя его гремит из конца в конец света.

– Если оно повторяется панной, то края света уже лишни, – ответил с юным пылом Богун.

– Вот это подписок и есаул мой – Кочубей, – продолжал гетман, – жалуй его, панно, но обходи оком, а то молодая жонка ему выцарапает глаза, вон та козонька-сарна, – указал он на стоявшую в стороне и вспыхнувшую при этом Саню, черные глаза ее, горевшие в эту минуту, как два уголька, напоминали действительно глаза сарны.

– Рада, рада! – пожала Марианна обоим супругам руки.

– А вот Мазепа, один из друзей, у которого, ты говорила, разуму позычать нужно.

В это время гетман бросил взгляд на дверь и, заметив стоявшего скромно хорунжего Андрея, с изумлением воскликнул:

– Ба, мы и не заметили дорогого гостя!.. Прости, казаче, твоя панна заслепила всем нам глаза! Ну, рад встретить хорунжего из надворных команд славного полковника Гострого в своем курене, – и он обнял подошедшего робко Андрея.

Остальные гости двинулись тоже к хорунжему поздороваться, а Марианна подошла между тем к Мазепе.

– Да, мы старые друзья, – протянула она ему обе руки, причем глаза ее зажглись живой радостью, – и я рада, вельми рада видеть моего друга бодрым и готовым стать на помощь отчизне.

Словно околдованный каким-то могучим очарованием, стоял все время неподвижно Мазепа, следя лишь за движениями Марианны; теперь же услышанные им дружеские слова вывели его из остолбенения.

– Прости, Марианна, – проговорил он в волнении, – увидеть лучшего друга – наилучшая радость. В щирости моих слов ты, конечно, не сомневаешься.

– Верю, верю, – ответила она тихо, – и пан Иван пусть не сомневается в моей щирости.

– Садитесь же, друзья мои, – приветливо пригласил гетман, – а ты, наша милая сарна, – обратился он к Сане, – распорядись, чтобы сюда подали и кубков, и меду, и твоей запеканки.

Когда все уселись и комната осветилась канделябрами, а в блестящих золотых кубках заискрилась темная влага, то гетман, подняв вверх свою увесистую стопу, провозгласил первую здравицу за своего друга и наивернейшего упадника Украйны полковника Гострого. Все с шумом и искренними пожеланиями осушили свои кубки.

– Ну, а как же здоровье его? – спросил гетман Марианну.

– Хвала Богу, – ответила Марианна, – еще на медведя ходит сам – на – сам, и коли призовет час, то за твою милость, батько, снесет еще с полкопы ворожьих голов.

– Продли ему, Боже, век! – отозвался Богун.

– На счастье нам и Украйне, – заключил Дорошенко.

– Мой панотец шлет твоей ясной милости, – заговорила Марианна, – и привет, и всякие пожелания, чтоб исполнились, справдились твои думки, а вместе с тем, он шлет тебе листы и от себя, и от нашего гетмана, Многогрешного.

– От Многогрешного? – оторопел даже гетман, так показалось ему невозможным это сообщение.

– Да, от Многогрешного! Отец мой, по просьбе ясновельможного, был у него два раза и много говорил о тебе, о твоих думках и о судьбе нашей несчастной отчизны. Гетман наш, передавал отец, сочувствует стремлениям твоей милости и сам любит отчизну, но открыто станет на твою, батько, сторону лишь тогда, когда будет уверен вполне в твоих намерениях. Для того и нужно будет отправить к нему посла.

– Господи! Да этого разве мало? – воскликнул взволнованный Дорошенко. – За минуту я ломал себе голову, как бы войти в соглашение с Многогрешным, а тут мой дальний друг исполнил мои желания и достиг того, о чем и мечтать я не смел. Теперь уже посол Мазепа уладит нам все. Да не десница ли Божья послала мне вас, голубята?

– Значит, Бог не отвратил еще от нас лица своего, – произнес Богун, и все облегченно вздохнули.

– Но где же эти листы? – засуетился гетман.

– А вот, передай их, пане Андрию.

Хорунжий почтительно передал гетману большой свиток, запечатанный висящей восковой печатью.

– Я попрошу прощения, – обратился с легким поклоном гетман ко всем, – и оставлю вас в приятной беседе за келыхами, а сам пойду прочесть письма, – и он встал и направился торопливыми шагами в свою рабочую светлицу.

VII

По уходе гетмана Богун завел с Андреем тихую беседу о положении дел на Левобережной Украйне, о настроении умов, а главное, о голоте, судьба которой и там, и здесь была равно безотрадной. Саня, под предлогом хозяйственных распоряжений, увела своего мужа к себе во флигель, оберегая его ревниво от молодой приехавшей гостьи.

Марианна подошла к Мазепе. Долго они смотрели друг на друга с нескрываемою радостью.

– Давно с тобой не видался, – прервал наконец молчание Мазепа, – и так мне радостно, словно на свет народился, – закончил он тихо, подавив непрошеный вздох.

– Как давно? И полгода нет! – заметила ласково панна.

– Ой, как давно! Мне кажется, целая вечность легла между тем временем и сегодняшним днем… Ведь разлука не считается сухим разумом, а считается сердцем.

– Значит, у пана сердце – плохой счетчик. Я ведь тоже соскучилась о своих друзьях; но время у меня незаметно прошло, словно вчера со всеми вами рассталась. Правда, у меня было столько дела и всяких забот, что некогда было ни по пальцам, ни по сердцу считать уходивших дней, – улыбнулась Марианна.

– Это большое счастье, если есть такое дело, в которое можно окунуться с думами, с воспоминаниями, с сердечными ранами, но горе, если себя не сможешь забыть… Тогда все прошлое, словно сегодняшний день, станет перед глазами с ужасом, с болью…

– Ах, прости, друг мой, – остановила его речь жестом Марианна и побледнела. – Я дотронулась до старой раны…

– Рука друга не растравляет ран, а врачует…

– Но есть такие, которых никто и никогда не залечит, никакая дружба, какой бы она ни была щирой…

– Кроме смерти, – произнес загадочно Мазепа и замолчал, погружаясь в какую-то тоскливую думу, а потом, подавивши вздох, продолжал: – Да, ночь беспросветную может рассеять лишь солнце; мне такой ночью и казалось все это время…

– Да, ты прав, Иване, я забыла, – проговорила грустно Марианна, побледнев незаметно. – Моя жизнь текла беспечально… так и несправедлива к другим… конечно, есть раны, о которых и вспоминать больно…

Марианна взглянула на Мазепу, но глаза его были опущены.

– Да, у нас было много забот и тревог в это время, – переменил он сразу тему, – разные неудачи угнетали гетмана, нужно было бороться с событиями, поддерживать его желания, придумывать меры: ведь здесь, во всей окружающей его старшине, нет ни одного человека, который бы подошел к его взглядам.

– Кроме Ивана Мазепы, – поправила Марианна и добавила: – Да, ты один лишь можешь быть здесь порадником и пособником, это я знаю и этому верю, – она взглянула искоса на сидевших в другом конце стола собеседников и закончила тихо: – И убеждена еще в том, что ты нелицемерно предан отчизне.

Мазепа не успел и поблагодарить своего друга за доброе о себе мнение, как дверь в покой отворилась, и в нее поспешно вошел озабоченный гетман в сопровождении Кочубея.

– Панове! – заговорил гетман взволнованно, опускаясь в свое кресло. – Я получил сейчас чрезмерно важные вести: одни благоприятны и тешат сердце надеждой, а другие тревожны и заставляют нас немедленно принять против них меры.

– Что? Что такое? Какая беда? – заговорили все возбужденно.

– Пан Гострый, друзья мои, – продолжал с одушевлением гетман, – предуготовил союз нам с Многогрешным и в главных пунктах примирил наши желания. Теперь мы не одни, гонимые со всех сторон и врагами, и братьями, теперь мы через Днепр подали брат брату руки и сывый дид Славута стал обоим нам снова родной рекой! – Гетман простер вверх руки и произнес глубоко тронутым, дрогнувшим от слез голосом: – Господи, сниди с небес и посети виноград сей, его же насади десница Твоя!

– Аминь! – произнес торжественно Богун, и все, охваченные приливом религиозного экстаза, набожно встали.

– Да, – произнес после небольшой паузы гетман, – Господь это внедряет в сердца братьев любовь… Только и враг человеческий не спит и на Божьей ниве вырывает добрые зерна, а вместо их сеет плевелы… Полковник и гетман пишут мне про Ханенка.

– Про Ханенка, – перебил Богун, – этого Каина?

– Он и несчастного Юрася Хмельницкого завлек в свои сети, – заметил Кочубей, – и безумец угодил в константинопольскую тюрьму «Эдикуль»…

– Да мы его два раза разбили наголову, и он едва удрал на Запорожье, – заговорил Мазепа, пропустив без внимания сообщение о Юрасе, – да и там, верно, не поздоровилось, потому что оттуда махнул в Крым… и неужели опять вынырнул?

– Видишь ли, пане Иване, – заговорил снова гетман, и в голосе его послышались ноты упрека, – когда тревога пошла, что Ханенко в Умани, мы стянули все войска и двинулись ему навстречу, но в Умани его не оказалось… Ты вот и начал меня уверять, что слух о Ханенко был ложным, марным, что пущена была брехня, ты говорил, что этой змее уже не подняться: Запорожье его не примет, так как он слыгался с татарами, а татар он больше не поймает на удочку, потому что не похвалит Высокая Порта… Мало того, ты находил лишним оставлять на рубеже сторожевые полки, и я только сам настоял… а вот теперь этот Ханенко ожил, да еще какие затевает каверзы!

– Я не думал, чтобы он был так безумен, и в этом ошибся, – ответил почтительно, но с достоинством Мазепа, – но что он может затевать, на что он может опереться? И прежние его затеи на песке строились, а новые вилами по воде писать станет?

– О, новые, коварные! – воскликнул гетман, ударивши энергично рукой по столу. – Он подыгрывается к московскому царю, бьет челом ему в подданство и Правобережной Украйной, а для борьбы с врагами предлагает татар, которых будто он уже договорил для Москвы.

– Это хитро, лукаво, – протянул уныло Мазепа, – хотя Москва и открещивается от нас, боясь втянуться с Польшей в войну. Имея за собой силу татар, можно отважиться, – а кусок соблазнительный… Однако везде костью в горле стоят татаре: если никто, даже сам падишах, не укротит их разбойничьих потягов (стремлений), то тогда… – Мазепа сразу умолк, поймав укоризненный взгляд Дорошенко.

– А он еще, этот аспид, – прервал раздражительно гетман, – пускает слух везде, а особенно среди черни, что мы будто поддались совсем туркам, побасурманились…

– Да, – вмешалась в разговор и Марианна, – этот слух упорен и с каждым днем больше и больше растет, народ смущается, ропщет, видя в этом незамолимый грех… даже отца моего потревожили эти слухи, хотя он им и не верит.

– А Ханенко распускает слухи, – отозвался Андрей, – и они прививаются… Он даже доносы посылает и про то московскому царю.

– А как же! – воодушевлялась Марианна. – На той неделе поймали у нас двух послов его… отец задержал и отправил с бумагами их к Многогрешному… У них было еще воззвание ко всем христианам против нарождающегося антихриста, то есть – против твоей милости…

– Да мне Остап говорил, – прибавил вдруг Кочубей, – что и у нас по корчмам говорят вслух и о побасурманеньи, и об антихристе.

Гетман взглянул на него и помертвел от ужаса: неужели кругом уже кричит и восстает народ, а он ничего не знает? И как еще он, антихрист, жив? Как не нашлось благочестивых? А может быть, уже… И заметив, что его растерянность замечена всеми, заговорил как-то неловко, обратясь к Марианне.

– Мне, кроме того, пишет отец твой, что и на Многогрешного был сделан донос, и кому же – патриарху! И тот отлучил гетмана от церкви. Это так расстроило Многогрешного, что он даже слег в постель.

– И это дело Ханенковых рук! – вскрикнул Богун. – Бей меня сила Божья, коли не так… Подлизывается, пес, к Москве, манит ее татарами, а по дороге брешет на обоих гетманов, чтобы их смести и самому захватить обе булавы.

– Совершенно правдоподобно, – подтвердил Мазепа. – Но эти все обстоятельства настолько тревожны, что требуют немедленно противодействия… Tempus brevis est, – нужно обдумать все, выяснить и решиться открыто пойти к намеченной цели.

– Да, обдумаем, обсудим все, друзья мои, – промолвил упавшим голосом гетман, словно придавленный запутанною сетью невзгод. В последнее время энергия у него стала иногда пошатываться, и он сразу поддавался временному бессилию, переходившему иногда в уныние, а иногда в раздражение; к счастью, впрочем, такое настроение у него длилось недолго и при первой нравственной поддержке проходило.

– Да, одному тяжело, не под силу, – вздохнул он опечаленно, – одолели и враги, и напасти.

В это время отворилась дверь, и молоденький джура доложил звонким голосом:

– Ясновельможный гетмане! Найпревелебнейший владыка прислал своего келейника оповестить твою милость, что святый отец прибыл из Канева.

– Владыка, наставник и руководитель мой здесь? – сразу оживился гетман. – Это доброе знамение! Я сейчас к нему и упрошу прибыть ко мне. А вы, друзья, оставайтесь и ждите. Вместе со святителем составим раду и примем от него благословение на благой и нерушимый почин…

Полночь. Весь замок Чигиринский погружен в мрак и покой; не видно нигде ни угрюмых сердюков с алебардами, ни вертлявых суетящихся джур, ни прислуги… Все спит, все покои пусты и закрыты, за исключением лишь угловой, отдаленной светлицы, в которой гетман запирается иногда для отписки бумаг или тайных переговоров с послами; но и в этой укромной светлице дверь тщательно закрыта, а на окна, притворенные извне ставнями, спущены еще тяжелые, в виде драпировок, ковры; кроме окон, вся эта светлица – и пол, и двери, и стены – разубрана тоже коврами, и звуки говора тонут в их пушистом ворсе, не проникая наружу; всякое любопытное ухо напрасно бы здесь приникало к стене или к дверям, – не выдали бы они ему никакой тайны. Теперь в этой светлице, освещенной тремя свечницами, каждая в пять восковых свечей, было торжественное собрание самых близких и преданных гетману друзей; обсуждались на этой раде важнейшие вопросы тогдашней политики, – решались судьбы Украйны. Все собравшиеся понимали высокое значение этой минуты, и потому в выражениях их лиц отражалась какая-то торжественность, а в речах слышались сдержанность, вдумчивость и глубокое самообладание. Ни фляг, ни сулей, ни ковшей не видно было на обрусе (скатерть), покрывавшем длинный стол, а вокруг него стояли лишь с высокими прямыми спинками кресла с мягкими подушками, положенными на сиденья; на них и разместились советчики – радцы. Кроме знакомых нам лиц: Дорошенко, Богуна, Мазепы, Кочубея и Марианны, допущенной к раде по особому уважению к ее заслугам, – теперь на первом почетном месте восседал вновь прибывший превелебнейший митрополит Иосиф Тукальский. Бледное, худое, с запавшими щеками лицо его было обрамлено серебристой бородой, лежавшей пушистым веером у него на груди и достигавшей до панагии; вся тщедушная фигура владыки навевала мысль, – что жизнь уже отошла от старца далеко, что чужды стали ему суета и тщета мирских треволнений, что преддверие загробной жизни уже осенило его крылом; но странно всему этому противоречили его глаза: темные, блестящие, прикрытые резкими дугами черных еще бровей, они горели умом и жизненной силой, способной воспламенять людские сердца. Митрополит был облачен в белую, с радужными поперечными полосами длинную мантию, на голове у него была белая же бархатная остроконечная скуфейка с бриллиантовым, на верхушке, крестом; от скуфьи спадало волнистыми складками на плечи и на спину длинное белоснежное покрывало.

Назад Дальше