– Нет, дедушка, – почесался Потап. – Мне твоя наука не пришлась по сердцу. Лучше уж я солдатом буду, стану служить, как положено, может, ишо и в офицерство иройством выбьюсь!..
Вывели рекрут в компанент – стали учить строю. Экзерцировали изрядно – до осьмого поту. Шаг был гусиный, стрелять велено не целясь. Лупи в белый свет – как в копеечку. Лишь бы грохоту поболее, дабы врага напужать зверски! Тягот в полку фузилерном было немало. Потап слово «залф» – понимал (более понаслышке, конечно). А вот когда офицеры кричали: «…нидерфален!.. поутонг!.. рейс!» – тогда путался.
И его отводили в сторону. Велели ни к чему не касаться и стоять так недвижимо. А потом побьют через профоса и снова в строй гонят. Слава богу, учили – не жалели. Был рот полный зубов, а теперь просвечивало. Убыток, кругом убыток! Но шагал хорошо…
Потом, обучив, зачислили в Выборгский полк фузилерный, – топай, сказали. Выборг – город скушный. И били здесь больнее. С тоски Потап однажды, сильно на профосов обиженный, решил утопиться. Прыгнул он в море, а там мелко. Конфуз один… моря-то Потап никогда не видел. Сказывали люди бывалые, будто глубь страшенная! Побежал далее прочь от берега – от полка, от батогов, от профосов. Бежал, бежал, ногами воду расталкивая, устал бежать. А воды всего по пояс ему хватило.
– Ладно, – сказал Потап, обратно к берегу поворачивая. – Может, оно и не все так… Может, ишо война будет. Так я выслужусь…
Перевели его вскоре в полк Углицкий и погнали сначала в дивизию генерала Виллима Фермора, что стояла под Шлиссельбургом, а оттуда завернули, Петербург минуя, прямо на Ревель – Колывань – городок это не нашенский, жуткий. Шли через Нарву, и было все внове, все любопытно. До этого-то Потап таких городов и не видывал. Даже радостно было шагать. Там петуху голову свернут, там девка тебе улыбнется, там водочкой угостят… Оно и хорошо!
Пришли в Ревель. Мати дорогая! Ну и башни… ну и паненки! Ну и страх… Под бой барабанов, по аппарели, выложенной булыжно, гнали наверх – в гору. Тра-та-та! Та-та! Выше, выше – под самое небо, город внизу остался. Стены высоченные. Кладка старая. Сыро. Фитили в подъездах горят. Вышел к ним усатый черт в скрипучих ботфортах. В руках – дубина, с конца гвоздями обколочена. А за ним – профосы с плетками. Прохвосты они, а не профосы…
– Любить, любить, любить! – гаркнул усатый черт по-русски.
Ласковые слова эти тут же пояснили – толково и дельно:
– Его высокопревосходительство, генерал-аншеф и губернатор земель Эстляндских, граф Оттон Густав Дуглас изволил сейчас сказать вам всем, что вас будут… лупить, лупить и лупить!
Вышел плац-майор с обнаженной шпагой. Встал «пред фрунт»:
– Знамена – за полк! Офицеры – на места! Гобои – раз!
И гугняво запели гобои. Начиналось опять мунстрование.
Потап Сурядов терпеливо шагал, надеясь на лучшее.
…
А в доме Петра Дмитриевича Филатьева, как и прежде, текла сытенькая и смиренная жизнишка. «Господи, не выдай!» – и в угол метались, к иконам припадая. От воровства извечного Ванька сын Осипов раздобрел. Штаны раньше сваливались, а теперь на пузе не сходились. Ремешок лопался! Сначала воровал больше от голода, а теперь – в похвальбу себе да в озорство. Я украду, а вы ищите!..
Вышел однажды на улицу. А мимо проходил человек толковый. И подошвы оторваны: щелк-щелк, щелк-щелк. А рубаха-то –
– Веди! – отвечал Ванька. – Мои фунты всегда при мне!
И отвели его на Лубянку, где размещалась московская контора Тайной розыскных дел канцелярии. Там, по времени позднему, один секретарь сидел – Казаринов, бил он Ваньку дощечкой – ровной-ровной. И по этой же дощечке, к бумаге ее прикладывая, выводил потом ровные линии, по коим в тетрадке допросной писать удобнее.
Но Ванька ему ничего не сказал, секретаря озлобив.
– В баню его! – крикнул Казаринов. – С утра парить станем!
Утром пришел в застенок московский губернатор, сиятельный граф Семен Андреевич Салтыков, и стал ругать Ваньку:
– Чего «слово» орешь? Почто «дела» не сказываешь?
– А потому не сказываю, – отвечал Ванька, – что твой секлетарь Казаринов у моего хозяина Филатьева в гостях бывал, и боюся я, как бы рука руку не помазала…
– О! Ты неглуп, – засмеялся Салтыков, табачок нюхая.
Ванька ноги графа обнял, стал целовать их и рассказывать:
– Барин мой подчивал солдата кнутом деревянным, которым рожь брюжжат. Солдат ногами не встал, так мой барин его завернул в ковры персицкие, в каких соль возят, и башкой вперед – ухнул его в тот сундук, откель воду черпают…
– Коли соврал – убью! – сказал ему Салтыков.
Взяли Ваньку в штыки, пошли в Китай-город. Крюком железным, которым ведра утопшие достают, зацепили со дна колодца нечто тяжелое. Потянули. Вытянули. Обнаружился мертвый солдат полка ланд-милиции.
Тут Ванька своему хозяину закричал голосом нехорошим:
– Эй, барин! Ты меня днем на Саечных рядах пымал, а я тебя прямо в дому твоем спроворил… Мое «слово и дело» верное!
Взяли Филатьева под караул. А граф Салтыков выдал Ваньке сыну Осипову «письмо отпускное». Теперь, когда наговор его оправдался, он – по закону! – получил волю вольную. И более крепостным не был.
Гуляй себе! Ходи где знаешь…
– Каин ты! – кричал Филатьев ему. – Ты –