Свежий порыв ветра принес из степи стайку легких одуванчиков. Волчий хвост, выхватив саблю из ножен, стал сечь воздух. Одуванчики только заколебались и, подхваченные новым порывом, поплыли дальше. Бурчимуха хотел было отнять у Буслая клинок, но Волчий хвост заупрямился и толкнул Бурчимуху так, что он упал. Оба засмеялись.
– Ах, чтоб тебя шлепнуло! – ругнулся пожилой воин и дернул Буслая за ноги.
Тот не устоял, полетел на землю.
– А вот и шлепнуло! – торжествующе заключил Бурчимуха.
– Погоди, погоди, – запыхтел Волчий хвост, – еще неведомо, кто медведь, а кто охотник…
– Не к добру это, други, реготать на ночь, полевика беспокоить, – усовещевал Тороп.
Буслай одолел все-таки Бурчимуху, сел на него верхом:
– Уж не так ли медведь ломает охотника?
– Пусти! Ну тебя к лешему! – рычал Бурчимуха.
– Погоди. Как косолапый задирает ловца?.. У-у-у! У-у-у! Тяжеленька лапа у хозяина, ведающего мед. Никто не знает его имени. Коли шепнешь в мохнатое ухо настоящее имя – отпущу! У-у-у!
– Не шути, Волчий хвост, и впрямь оборотишься медведем! – затрясся от страха Тороп.
Яромир в своем углу приподнимался на локтях, стараясь получше рассмотреть, что происходит, и, кривясь от боли, смеялся.
Из шалаша на середину засеки вышел маленький худой волчонок, зевнул, показывая розовый язычок, потянулся, но вдруг жалобно заскулил, задрав остренькую мордочку.
Буслай не унимался, лез на рожон.
– Ну-ка, старинушка, выходи на игрушку молодецкую, – засучил он рукава.
Бурчимуха поднялся, встал, словно врос в землю кряжистым дубом.
– А вот получи-ка, – изловчился вдруг и хватил Буслая под ложечку. Тот только икнул и сел на землю, ошалело вращая глазами. Последовал дружный хохот.
– Ах ты, сивая борода! – задохнулся яростью Волчий хвост. – Бери топор или я расколю тебя надвое, как полено.
В одну минуту дружеская игра превратилась в поединок не на жизнь, а на смерть. Уже невозможно было разнять храбров. Кровь прилила к глазам, заходили на руках крепкие мускулы – хмель был тому причиной. Схватили из сваленного в груду оружия по боевому топору-секире.
– Эй, брызну водой, – спохватился Тороп, но противники уже разбежались в противоположные концы засеки. Злые и безбоязненные, стояли друг против друга на расстоянии пятидесяти шагов.
– Э-эх! – вскрикнул Тороп, когда секира Буслая просвистела над головой Бурчимухи.
Старый храбр, в свою очередь, ответил броском, но Буслай ловко увернулся.
– Убью!
– Поостерегись, сынок, не так шибко!
Они подняли оружие, сократили расстояние и поспешно метнули – оба сразу. Секиры кувыркнулись в воздухе, падая, скосили траву.
Держа топорище на плече, полный отчаянной решимости, Волчий хвост подошел еще ближе. Так и обдало Бурчимуху острым запахом пота. Старый храбр отступал.
Он не совсем был уверен в себе, руки его дрожали. Наконец Волчий хвост бросил… Тороп пронзительно вскрикнул, закрыв лицо руками, повалился на землю. И когда уже неминуемая смерть заглянула в глаза старому храбру, чей-то красный щит опустился из-за частокола перед самым лицом Бурчимухи. Топор вонзился в щит, расщепив его, упал в лебеду. Через ограду легко перепрыгнул длиннолицый витязь, укутанный в белое, почерневшее от пыли корзно. Дружинники замерли, угрожающе подперев небо копьями.
Буслай стоял, вогнув голову, жесткие волосы поднялись, будто вихорево гнездо – сбитые в кучу и закрученные ветром листья на дереве, – усы топорщились, он вмиг протрезвел.
Витязь подошел, цепкою рукою схватил его за ворот рубахи, рванул к себе:
– Тебя надо предать казни, буян!
Страшным ударом, так, что хрустнули кости Буслая, опрокинул его навзничь.
– Ой, чур меня! – воскликнул Тороп и мысленно причислил безбородого к чернобогам.
Доброгаст подумал о том, что судьба зачем-то второй раз сводит его с витязем.
Тот, наступив каблуком на упругую грудь Буслая, вытащил из-за пояса боевой нож…
– Пощады! – грохнули сзади всадники.
Витязь выпрямился, мимолетная досада скользнула по его лицу, но оно тотчас же стало по-прежнему невозмутимым. Он направился к шалашу, у входа сказал негромко:
– На роздых!
Волчонок бросился от него со всех ног, забился в угол и, ощетинившись, поблескивал оттуда глазами-изумрудинками.
Зазвякали сбруи, всадники, расправляя затекшие члены, повели лошадей на водопой.
Доброгаст уже перестал удивляться – столько необычного случилось в этот день, он так устал и изголодался, что ни о чем не мог думать. Отяжелевшая голова склонилась на грудь, глаза слиплись, он повалился в траву. На миг мелькнули перед ним: широкая степная дорога, печенеги на злобных лошадках. «Вот если бы лук был…» Проплыло лицо витязя. «… Кто он? И что ему печенеги?» Затем все смешалось, словно теплая волна увлекла Доброгаста.
Над розовой гладью Десны стала роиться мошкара, у берега зашептался камыш, ловя порхающих мотыльков. Сквозь него проглянула полная луна.
Молчаливые воины вернулись с реки, подсели к костру, выжимая мокрые волосы. Один из меченых подошел к храбрам.
– Что с ним? – кивнул он в сторону Яромира.
– Ранен в схватке с печенегами, хоть крепок и силы необыкновенной… правда, Улеб наш – посильнее будет. Улеб колеса с повозок ломает, как калачи, – расхвастался Тороп. – Да… с двадцатью схватился Яромир – мы на заставе были у Черной могилы. А он едва доехал до ворот, даже пота не вытер – свалился. Вот и лежит.
– Часто здесь появляются степняки? – спросил меченый.
– В последнее время почти каждый день… отряды небольшие, правда, – ответил Бурчимуха.
– Через Десну переправлялись?
– А мы-то на что! Пока ни один печенег не ступил с низины на правобережье я не ступит!
Злобно передернулось лицо меченого.
В эту минуту чей-то громоподобный голос заставил всех вздрогнуть:
– Эге-ей! Что за люди? Кто такие? Откуда пожаловали?
От этого голоса над затененной рекой поднялась пара диких уток и понеслась прочь, цепляя прибрежные камыши. Доброгаст очнулся от дремы.
Над частоколом маячил огромного роста всадник, закованный в тяжелую броню. Вороной распаренный конь под ним крутил мощною шеей, шуршала его тяжелая грива.
– Вот он, Улеб, – обрадовался Тороп, – детище наше нескладное!
– Кто такие, спрашиваю? – несся здоровенный голос.
Из шалаша вышел молодой витязь:
– Не шуми там!
– А с чего бы мне не шуметь? – откликнулся Улеб. Конь его тянулся схватить зеленые побеги проросшего частокола.
– Перед тобою – кмет!
– А мне чихать на твое кметство! Мы здесь сами по себе – вольные медведи! Замри ты, неуемный! Тпрру! Накось, кмет, получай.
Улеб размахнулся и бросил к ногам витязя мертвую печенежскую голову.
Вздрогнул безбородый витязь, нагнулся, поднял ее за волосы, вгляделся в искаженные смертью черты.
– Двое ушли, кмет, – сказал Улеб и перемахнул с конем частокол. – Что-то важное степь замышляет, как волки у пастбища, рыщут по окраинам печенеги. Откуда взялись, леший их ведает.
Витязь отшвырнул мертвую голову, поправил обруч на лбу. Глаза его стали пустыми, холодными.
– Шапки у степняков косматые… теплые… – говорил великан, не замечая того, что все смотрят на него, даже ложки побросали. – Слушай, Бурчимуха, что-то, неладное деется. Надо бы дать знать в Ольжичи.
Меченые внимательно рассматривали Улеба, его статную фигуру, бритое лицо с мясистым носом, с редкими, почти детскими бровями и рыжеватыми усами, растущими во все стороны.
– Кто ты? – спросил его витязь.
Улеб, не замечая необычности в поведении окружающих, спокойно ответил:
– Я – старший на засеке… третий год здесь… Много товарищей перебыло – все улеглись по степи, до сих пор косточки желтеют в репейниках, а я все живой… Теперь новые товарищи у меня.
– А это кто? – кивнул витязь в сторону Доброгаста.
Тот невольно вздрогнул, на мгновение встретился взглядом с витязем.
– Пристал к нам холоп, добрый гость… – начал было Тороп и осекся под взглядом Буслая. – Да он вовсе не беглый…
– Кусь, кусь, кусь, – позвал Улеб выбежавшего из шалаша волчонка. Потрепал его за ухо, расцеловал, подтолкнул ногой мертвую голову:
– Ну-ка, щен, проказник этакий, поиграй черепком…
Храбр не договорил, повалился на траву и отошел ко сну.
Тлеющие поленья еще долго отсвечивали в глазах витязя. Он молча сидел, подперев рукою голову. Потом костер погас, пустив сизые струйки дыма, и в небе яснее проступили крупные, словно бы влажные, звезды.
Наступила теплая, упоенная цветочным духом, совсем летняя ночь. Луна, как червленый щит, повисла над Русской землей, будто хотела отгородить ее от темной печенежской степи.
Доброгаст проснулся перед самым восходом, но лежал, не двигаясь, истома растекалась по всему телу. Смутная надежда зародилась в груди, отчего, он и сам не знал. То ли оттого, что сон какой видел, то ли оттого, что глаза его с радостью останавливались на каждом предмете, подмечали каждый пустяк: стройные колонки полынка, щупальца репейника из мягкой, будто пуховой, травы, возвышающиеся надо всем острые бутоны одуванчиков – далекие киевские терема…
Всадники совсем уже были готовы к походу, когда Бурчимуха, взяв под уздцы буланого жеребца, поклонился кмету:
– Благодарствую, витязь.
Тот даже головой не кивнул, взор его уперся в дальние холмы, где Десна встречалась со своим братом, могучим Словутичем.
– Прими этого щенка, – протянул Бурчимуха своему спасителю волчонка.
Волчонок озлобленно вырывался, пытаясь укусить. Меченые посадили его в пустой колчан, он и там тявкал и царапался.
Хмурый Буслай, с набрякшими за ночь глазами и безжизненно повисшими усами, зашел с другой стороны, стал на одно колено, склонил голову перед всадниками.
Витязь поднял руку, вздыбился его буланый конь, захрапел. Распахнулось на груди безбородого белое корзно, взвилось за спиной, и блеснул на кафтане золотой кметский знак – дубовый лист. Отдохнувшие кони охотно пустились в путь.
– Да проснись же ты, дохлая свинья, колода дубовая! – колотил Тороп по спине Улеба. – Яромир, очнись! У нас был Златолист! Каково?
Доброгаст поднялся и пристально смотрел вслед удаляющемуся отряду.
СТОЛЬНЫЙ ГРАД
Будьте навеки прокляты, духи, обитающие в степи, в каждом пыльном кусте, в каждом древнем кургане, на каждой бесконечно длинной дороге…
Доброгаст изнемогал от усталости. Много дней уже он брел по степи, стараясь не приближаться к селениям, оставляя в стороне безлюдные дороги, по которым, посвечивая красными нагрудными петлицами, рыскали княжеские мечники. Он почти ничего не ел. Только яйца дрофы, найденные в зарослях дикой вишни, немного подкрепили его. Яйца были большие, темные с желтоватыми пятнами, очень вкусные и после них захотелось пить. Будто раскаленные угли жгли горло, но воды поблизости не было. Казалось, все – и гулкое небо, и земля, населенная звенящим, стрекочущим миром, – замерло в ожидании благодатного освежающего ливня. Только дорога пылила сухим прахом.
Доброгаст рвал траву, ту, которая пониже, попрохладней, жевал ее, чтобы обмануть себя, но это мало помогало. Он сплевывал зеленую слюну, рвал другую траву и упрямо продолжал шагать по бугристому бездорожью.
Впереди был стольный град, славный, вольный город Киев. Исхудавший, опаленный солнцем, одуревший от пронзительного свиста жаворонков, Доброгаст шагал и шагал; тень его то укорачивалась и толкалась под ногами, то протягивалась по степи к дальним холмам. Когда последний солнечный луч догорал в небе, оставляя легкий серебристый пепел облаков, Доброгаст в изнеможении опускался на землю там, где придется, и засыпал, видя тяжелые сны, похожие на небывальщины: выходил таракан из угла, удивлялся тому, что в лодке гребцы гребут не веслами, а ложками; луна становилась круглой хлебиной и ее терзали голодные волки… Никто из близких не являлся во сне: ни Любава, ни Шуба.
Однажды Доброгаст проснулся от топота множества ног. Вскочил, протирая глаза. Совсем рядом бежало кем-то перепуганное стадо туров. Рогатые головы, крутые бока, задранные хвосты – все это черными тенями промелькнуло и исчезло во мраке. Стало тихо; звучными вздохами перекликалась степь. Доброгаст прилег, слушая, как рождаются отовсюду таинственные звуки: то шелест, то легкий треск, будто упругие стебли прорывают корку земли.
«Что погнало туров, – думал, – куда? Ведь кому, как не им, воля в степи».
Утром все начиналось сначала, только голод настойчивей давал знать себя. Чувства обострились. С каким-то остервенением разрывал Доброгаст норы, вокруг которых видел свежий птичий помет, доставал яйца и пил их. Так он шел от норы к норе. Земля была крепкой, ломал ногти; над ним кружились, кричали серые с белыми подхвостьями птицы, будто проклинали… Однажды гадюка скользнула под рукой, но не ужалила, в другой раз, разрыв нору, нашел в ней двух лягушат и взрослого птенца. Лягушата попрыгали в разные стороны, а птенец низко-низко полетел над травой.
Силы Доброгаста совсем уже истощились, когда неожиданно для себя он вышел на берег реки у перевоза.
Днепр лениво выкатывал на песок янтарные под солнцем волны. Необъятно широкий, он, казалось, гудел, и от этого гула чуть дрожала земля. Киевская гора, возвышающаяся на том берегу, подавила Доброгаста своей величавостью, и он долго не мог собраться с мыслями. Стоял, смотрел.
Над древним градом занимался день. Сначала вспыхнули золоченые шатры великокняжеских хором, потом багрово запылали окна, и из утреннего сумрака выплыли бело-розовые терема боярских палат, крыши из поливной черепицы и купол церкви, бирюзовый от кислой меди, утонувший в яблоневом саду.
Гордо смотрела на Доброгаста высокая каменная стена крепости.
Ночная тень медленно сползала к реке, оставляя на припеке тополя, дубы, мокрые от росы бузиновые кущи. Осветился Подол – запыленный, почерневший, с кривобокими избами, поставленными на пнях или камнях, ветхими полуземлянками и хворостяными сараями. Криво бежали повсюду плетни, изгороди.
Доброгаст почувствовал стеснение в груди.
– Здравствуйте, батюшка Словутич и матушка Киянь, – шептал он, стараясь охватить взором всю громаду города от заросших сорной травою переулков Подола до сверкающей короны детинца.[10] То, о чем раньше лишь смутно мечталось, величественным предстало наяву…
Последние сумеречные тени скользнули в Днепр, морщинистый под ветерком, исходящий теплым радужным туманом. Волны набегали на песчаные отмели, раскачивая рыбацкие однодеревки. Из окрестных лесов летели стаи диких голубей, трепетали над самыми крышами.
– Эй, парень, ворону проглотишь. Пошто рот распахнул? – донеслось снизу.
Доброгаст не ответил, стараясь казаться равнодушным, спустился к реке, стал пить воду, брызгать в лицо. Краем глаза увидел сидящего в лодке рябого человека, откровенно за ним наблюдающего.
– Беглый, небось?
– С чего взял? – приступил к нему Доброгаст. – Смотри ты…
– А с того взял, что нет в Кияни лапотников, – засмеялся человек, – да ладно ужо, садись в лодку – перевезу! Я таких, как ты, даром вожу… беглых-то. Люблю вас – отчаянные вы люди, головы забубенные. – Он снова коротко рассмеялся, ругнулся.
– Прошлой весной пришел ко мне один молодец, тоже, как ты, на Киянь глазел. «Перевези», – говорит. Злой был молодец и смелости необыкновенной. А на реке – ледоход вовсю. «Куда, говорю, в этакую страсть!» – «Перевези, – твердит, – я тебе много денег дам и шапку соболью подарю, не теперь, а потом»… Уговорил… Я попробовал, довез до середины… нет, неможно! Словно клещами хватает лодку льдинами и несет. «Надо возвернуться», – говорю. А он: «Ну, нет…. пропади все пропадом!» Да как сиганет на льдину, потом на другую и поскакал русаком.
Перевозчик с минуту помолчал, пытливо вглядываясь в лицо Доброгаста, и продолжал хитро:
– А потом на Житном торгу ему голову отсекли. Сам положил ее на чурбан, согнал мух и положил. Сохнет теперь она на Кузнецких воротах. Намедни я проходил, хотел было напомнить о собольей шапке, да перемог себя… Ну, иди в лодку!