Пашка молодец, не раскис, каким весельчаком был, таким и остался.
Никто, ни одна живая душа не слышала Пашкиных жалоб и стонов. Но ведь я-то врач, я-то знаю! И где болит, и как, все знаю. И ослепительная улыбка при расширенных до предела зрачках меня не обманет, так-то вот…
А главное, я целый — он калека, и не дает мне покоя этот «твардовский» комплекс. Помните? Ну, там, где «все же, все же, все же».
Словом, надрались мы с Пашкой так, что и от воскресной рыбалки пришлось отказаться. И проснулся поздно, и с такой похмелюги садиться на мотоцикл…
С похмелья меня почему-то тянет на стихи. Да-да, не удивляйтесь, прямо прет из меня какая-то рифмованная дребедень, неудержимая, как блевотина:
Ничего не случилось,
просто слякоть и дождь,
Нас окутала всех промозглая осень,
Это сырость и плесень,
И холодная дрожь,
Это боль
От мучительно ясных вопросов.
Ничего не случилось…
Может, в том и беда?
Почему этот мир,
Погрустневший, как осень,
Не взорвался в отчаянье,
А молчит, как всегда,
Когда наших убитых
В самолеты уносят?
И в расползшейся глине
Вязнет мокрый сапог,
Вязнут мысли и чувства,
Вязнут лучшие годы.
Почему среди тысяч
Цветущих дорог
Нам досталось вот это
Гнилое болото?
Где-то валялся кусочек мускатного ореха — или я сжевал его когда-то раньше? Через три часа на дежурство, а от меня, надо полагать, за версту несет перегаром. Но если уж все равно разит, стоит ли мучиться, не позволять себе опохмелки? Есть ведь аварийный запас. И, в конце концов, я не знаю, что хуже: отупевший, мало что соображающий от головной боли доктор или чуточку, самую малость поддатый, зато уверенный в себе, в своих знаниях и уменье? Врачу, исцелися сам, наказывал умница Гиппократ, так почему я должен игнорировать завет великого лекаря?
Оно так, но… закон: на дежурстве, как за рулем, ни грамма. Холера им в пуп, законодателям чертовым!
Отсырела гитара,
Отсырели слова,
Отсыревшею спичкой
Не зажечь сигарету,
И в холодной печурке
Сырые дрова
Все шипят и шипят:
«Наша песенка спета!».
Не ищи ты причины
И себя не тревожь,
Ведь останется боль,
Не исчезнут вопросы.
Ничего не случилось,
Просто слякоть и дождь,
Нас насквозь пропитала
Промозглая осень.
А черт с ним! От доброй половины моих пациентов несет таким амбрэ, что моего и не учуют. И вообще запах перегара у нас — родной.
С богом! Как говаривал мой афганский комбриг Саша Король, нехай сдохнут! За то, наверно, и Героя получил. Где-то он теперь? В академии, знаю, не удержался и сигналов не подает.
И к дьволу все афганские ассоциации! Это все Пашка. Моя женушка тоже удрала, не дожидаясь, правда, пока меня убьют или покалечат. Забрала детей — и к маменьке под крылышко. Потом вернулась, где-то через год после моего возвращения из Афгана. Ненадолго. Пожила в гарнизоне, пока меня не загнали в Чернобыль. Она ведь шибко образованная, испугалась: слабак приедет. И быстренько смылась…
Ну-с, вот я и в форме. Пожую сухого чайку и двину помалу. А по дороге вспомню одну историйку — а все Пашка, Пашка!
Значит, так. Получили вызов: мужчина, пятьдесят четыре года, плохо с сердцем. Едем. Двухэтажный домик. На втором этаже приоткрытая дверь. Характерный дух холостяцкого жилья — еще не входя, знаю: женщины здесь нет. Тут уж, поверьте, я никогда не ошибаюсь.
В комнате кровать, два стула, полка с книгами — почти сплошь мемуары об Отечественной, книга о войне, об армии. Наш брат, офицер. На самом верху полки коллекция пустых бутылок. Судя по ним, наибольшими симпатиями хозяина пользуется спирт «Royal» — паршивое, между прочим, пойло.
На столе пепельница — гильза от 120-миллиметрового снаряда — «На 120 000 тысяч окурков», как говаривал комбат Саша Король. Старенькая магнитола «Эльфа».
На кровати в одних лишь плавках — обрубок рослого когда-то мужика. Обе ноги ампутированы на уровне средней трети бедра. Грудь в сплошных ожоговывх рубцах, а лицо чистое. Ему пятьдесят четыре — на Отечественной, следовательно, не был, а для Афгана староват.
— Что случилось?
— Сердце, док, сердце. Давит, спасу нет. С утра.
— Понял. А вчера, — я кивнул на бутылки. — Так?
— Было маленько. Однополчане приехали, повспоминали, то да сё. Вобще же я не злоупотребляю. А сердце давит.
Пока разговоры, Аня, умница, наладила электрокардиограф, ленту пишет.
— А ноги где потеряли? Горели-то где — в танке?
— В самолете… в Эфиопии, Я, док, полковником был. Это сейчас я так, пьянь безногая. Я ведь летчик и больше ничего не умею, только летать. Сын сейчас летает. А жена летось померла, не выдержала перегрузки. Муж вроде меня — это ведь перегрузка, минимум девять жэ. Вот и остался один…
— Владим Михалыч, готово!
Смотрю ЭКГ — ничего особенного, слава богу, обычная стенокардийка. Ну, это мы сейчас купируем, парочку уколов и порядок.
— Недавно протезы сделали и неудачно — культи до крови растер! сволочье халтурное! А дом у нас старый, «удобствия» во дворе, ни воды, ни канализации, ни отопления. Вот и летаю со второго этажа во двор, в сортир. Ребята вот электрокамин привезли, тем и греюсь…
Ясно. Хочет мужик в больницу. Там тепло, еда и уход. Конечно, и то, и другое, и третье хреновые. В нашей нищей медицине — нищие и условия. Но для него и это рай. А показаний для госпитализации нет. Никаких.
Кроме этих глаз с невыразимой душевной мукой.
А в больнице мест нет, в коридорах лежат.
Но для него найдут. Будут клясть меня последними словами, но найдут, не выбросят. Держись, полковник, я тебя не выдам.
— Анечка, пиши направление в больницу. Диагноз — инфаркт миокарда.
— Шеф, а ЭКГ? — недоуменно подняла брови Аня.
— Кардиограф неисправен, — отрубил я. — Выбрось эту ЭКГ на помойку. Все ясно?
— Как божий день, — засмеялась она. — Уже пишу.
И славно. Пока они там в больнице разберутся, меня уж нет. Пусть себе ругаются, а обратно не повезут — не на чем. Они, конечно, правы, но они ведь не видели этой вонючей конуры, и глаз этих не видели. И потом — они ведь не были на войне. А мы с ним были.
И снова: Лешка Смоляк, и тот подполковник из Кабула, Афган. А вот этот летун из Эфиопии выжил. Прав ты был, подполковник, в одном: не дай бог видеть, как живут одинокие инвалиды. Но ведь живут же! И не верю я, что ты способен был своему другу помочь умереть, избавиться от такого будущего. Не верю! Ты все же хороший был мужик, коль знал и не боялся говорить об этом. Тогда.
И душит меня ненависть ко всей этой блядской жизни. Какая мне в конце концов разница, кто победит: Ельцин, Хасбулатов, Стерлигов или этот, как его, с иезуитской бородкой? Никто из них, ни один нас не видит! Правильно говорил Райкин: «Сверху человека не видно — только движение народных масс». Они видят движение народных масс, а мы на «скорой» — как умирают одинокие человеки. И нам с ними, верхними, никогда не понять друг друга. Будь она проклята, эта страна или система, сначала пославшая нас воевать на край света, а потом кинувшая кость в виде холодной конуры и нищенской пенсии!
Но… это моя страна, мой больной, и никуда мне от этого не деться.
«В своей стране я точно иностранец», — в отчаянье рыдал Есенин.
А на телеэкранах только и мелькают какие-то лица в больших погонах. Ничему этот народ не научился, если хочет, чтобы им командовали генералы.
— Тройка, где вы?
— Тройка свободна.
— Угловая, четыре. Отравление спиртом, просили срочно.
— Понял. Погнали.
Пацан лет семнадцати, бледный, тощий, лежит чуть не поперек кровати, свесив голову наад тазом. Левой рукой судорожно вцепился в табурет, тело содрогается от очередного позыва на рвоту, но рвать уже нечем, желудок пуст.
На руке свежая татуировка: «Умру — легавым не сдамся». Сопляк с уголовной романтикой, кандидат в зэки.
— И много он выпил?
— Говорил, бутылку спирта на троих. Литр.
В переводе на водку, значит, граммов семьсот-восемьсот. На каждого. Коли не соврал.
От же чертов щенок! Без сознания, значит, сам пить воду не сможет, придется промывать зондом.
— Анечка, давление?
— Девяносто пять на шестьдесят.
— Терпимо. Давай зонд Жанэ, промоем ребенка.
Процедура малоприятная. Зонд, правда, запихнули без приключений, но лить в этого дурака восемь-девять литров воды — туда и обратно, туда и обратно… Господи, за что караешь? А за то, что назвался врачом «скорой». Но я еще рыцарь по отношению к Ане, гадостью этой занимаюсь сам, пока она ставит ему капельницы на обе руки.
— Все. Петя, берись, погнали в реанимацию.
— В реанимацию? — хватается за сердце мать. — В реа…
— Будет жить, гарантирую, — кивает ей Аня. — А в реанимацию потому, что с отравлением положено туда.
Этот-то будет жив, еще в дороге придет в себя. А бывает же, что и не приходят, так и умирают. Но пьют остервенело, беспробудно, лет с пятнадцати-шестнадцати начинают. А сейчас еще этот «Royal» в свободной продаже, этикетка такая красивая, ну как не купить? Моя бы воля, я бы на те этикетки в обязательном порядке череп и две берцовых крест-накрест — скромненько и со вкусом.
И все это уже было, было — словно, разменяв пятый десяток, прогоняю второй дубль своей жизни.
…Мы сидим на аэродролме в Кундузе, в длинном бараке медроты, и режемся в преферанс. Барак сами же и слепили из саманной глины не так давно.
Два часа назад вернулся с «войнушки» третий батальон, с ним ходил наш хирург Саша Карацуп, сегодня был его черед. Пришел Саша грязный, мрачный, в пыли, бросил на койку автомат, сумку и сразу — к аптекарю.
— Налей!
— Сколько?
— Сто пятьдесят.
Проглотил сто пятьдесят граммов спирта, закусил витаминной таблеткой и ушел в соседнюю комнату спать.
А мы играем, никто и головы не повернул в его сторону. Не принято у нас расспрашивать. Потом сам расскажет.
Вот и вирши подходящие вспомнились — когда-то по пьяни вылезли и забылись, а вдруг вспомнились:
Играют офицеры в преферанс,
Во сне чуть слышно движется планета.
Как тихо ночью умирает лето,
Кружа листками свой последний вальс.
Там что-то еще было про вселенский бардак в мире, про Господа, которого зачем-то нужно снова распять, чтоб человек смог вернуться в человеческое состояние, и еще что-то. А концовка запомнилась:
На выжженной сковороде Востока,
Где все так грязно, пышно и жестоко,
Играют офицеры в преферанс…
И пришел ко мне почти чистый мизер, всего лишь одна ловленая, но авось и на мою долю выпадет осколочек счастья — удачный расклад! И я объявляю…
Бах! Бах! Бах! — три пули просвистели над головой.
Мы бросились на пол, поползли к стоящим в углу автоматам.
Раньше «духи» на аэродром не лезли — неужто охрана проспала?
Бах! Бах!
Черт, кто же это садит? Правда, все над головой, значит, мы не видны.
Еще пять.
Одиночные, из винтовки. И нигде в стороне стрельбы не слышно.
Выскакиваем наружу — россыпью, готовые немедля палить в ответ.
Никого.
К медроте уже бегут люди.
— А где Карацуп? — вспомнил кто-то. — Живой?
В два прыжка — там.
Ударом сапога — дверь.
На столе бутылка спирта, вода, огрызок хлеба, луковица, стакан. И Стас Карацуп, упершись локтями в стол, с трофейной винтовкой «бур» в руках. На противоположной стене, смежной с нами, самодельная бумажная мишень — углем намазанная рожа в чалме. И Стас садит в нее пулю за пулей.
Серега Каштан, этакий двухметровый шкаф, мастер спорта по десятиборью, с маху бьет Стаса кулаком в лоб. Кулак у него пудовый, Стас беззвучно валится со стула, винтовка с лязгом летит на пол. Я хватаю ее, разряжаю, уношу в нашу комнату.
Стас очухался, с трудом вскарабкался на стул, потянулся к стакану. Рожа красная, в глазах муть.
— Петьку Ковтуна убили, — с трудом разлепил губы, — Сашку Литвина, Муху… Петьке повезло — точно в лоб. А Литвину — в печень. Гора паскудная, вертушке сесть негде. Мы его вниз тащили на двух винтовках. Господи, как он кричал! Я ему три промедола всадил — все без толку. Как он кричал! А когда донесли до вертушки, замолк. И она ему уже на хрен не нужна была.
— А Муху?
— Муху возле вертушки. Шальная пуля — «духов» вроде уже не было, но точно в сердце, ойкнуть не успел.
— Снайпер, — уверенно поставил диагноз комбат-1. — Ладно, Серега, оставь его в покое, пусть пьет, только пистолет забери, еще убьет кого-нибудь по пьяни.
Играть расхотелось, разбрелись по своим саманным апартаментам. Меня зачем-то позвали летуны.
Через полчаса прибегает солдат:
— Товарищ старший лейтенант! Карацуп помирает!
Бегом к нему. Его выворачивает натзнанку, лицо зеленовато-серо-бледное. Ну, как обычно, промыл ему желудок, глюкоза, гемодез, сода — в вену. Откачали. Дышит тяжело, но глаза ясные.
— Дур-рак! Из-под пуль вылез, чтоб от спирта сдохнуть? Героическая смерть — захлебнулся рвотными массами! А жене что писать? Погиб смертью пьяных?
— Ты не слышал, как он кричал!.. До самой смерти этот крик слышать буду!
— Если так пить, завтра уже не услышишь! Ты хоть соображаешь, что чуть концы не отдал?
— Помер так, помер этак, какая разница… А жене пиши, что хочешь… Чеки я ей уже отослал, остальное, по-моему, ей неинтересно.
Как я злился на него! Я еще не знал, как мы будем пить в 1990-м, когда будет рассказана и написана хоть и не вся, но правда об Афгане. Когда Красный Крест выдаст статистику: скольких афганцев мы убили, скольких ранили… Господи, как же они должны нас ненавидеть! А потом во всем обвинили трех покойных старцев из Политбюро. И все, и никто не виноват, не с кого спрашивать.
Только каждый год 15 февраля будут, пока не перемрут, шататься по улицам пьяные «афганцы», с тоскливой злобой в глазах: еще бы не злиться, ведь отняли красивую сказку о «защите южных рубежей», а в ту сказку вложены молодость, здоровье и черт-те сколько жизней. И никому уже они не поверят. Буду с ними шататься и я, и пить буду, и ни одна собака в мире не убедит меня в том, что я еще кому-то что-то должен. Я расплатился сполна. А потом еще восемь месяцев Чернобыля — это уже сверх программы. Только если в Афгане я как медик был необходим, то зачем я торчал в Чернобыле, я не знаю.
Посудите сами: солдаты работают на реакторе, мы, врачи, осматриваем и допускаем к работе. Иногда у них времени нет, и они обходятся и без допуска, в последнее время всё чаще и чаще…У меня, как и у каждого их них, на шее висит счетчик-накопитель, чтоб знать, сколько рентген ты уже схватил. Только счетчики эти закрыты и опечатаны, и после смены, раз в неделю, мы сдаем их в первый отдел, они там снимают показания и вроде бы записывают в карточку каждому. Но сколько ты схватил и что в ту карточку записали, не говорят. Военная тайна. Приходит какое-то время, тебе говорят: стоп, больше нельзя — вот и вся медицинская информация. Тогда зачем я? Даже при отъезде не сказали, сколько. И что мы можем поведать радиационным лекарям, откуда им знать, как надо нас лечить, как прогнозировать наши болячки?