Трускиновская Далия
Далия Трускиновская
пьеса
Действующие лица:
Аксинья Петрова
Андрей Федорович Петров - ее муж, полковник, певчий придворной церкви
Прасковья - домоправительница у Петровых
граф Энский - вельможа сперва елизаветинского, затем петровского и, наконец, екатерининского двора
Отец Василий
Анета
Лизета - театральные танцовщицы
Дуня - горничная Анеты
ангел-хранитель раба Андрея
ангел-хранитель рабы Ксении
Действие первое
Пролог
Панорама старого Санкт-Петербурга, крупная гравюра. Как и почти все питерские панорамы, она являет собой вид на город с реки. И на вполне реальный берег этой нарисованной реки, с обкатанными водой кусками дерева, досками, камнями, выходит непонятное существо - хрупкое, в поношенном и ободранном зеленом кафтане, в обвисшей треуголке, в огромных башмаках с пряжками на босу ногу, сразу не понять - мужчина или женщина. Но, раз уж этот человек зовет себя Андреем Федоровичем, будем и мы его так называть.
Андрей Федорович опускается на колени и, запрокинув голову, звучно произносит молитву.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Помяни, Господи, душу рабы твоей Ксении, и прости ей все прегрешения, вольные и невольные, и даруй ей царствие Твое небесное!
Некоторое время он с надеждой глядит в небо. И повторяет молитву несколько громче, даже какой-то скрытой угрозой в голосе.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Помяни, Господи, душу рабы твоей Ксении, и прости ей все прегрешения, вольные и невольные, и даруй ей царствие Твое небесное!
Не дождавшись ответа, Андрей Федорович вздыхает и садится на пятки. Сколько хватает рук, он собирает речной мусор, складывает его в горку, тщательно пистраивая всякий кусочек. Вдруг резко оборачивается.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Ну, что ты ко мне пристала? Господь питает птиц небесных, а я не хуже птицы. И меня прокормит.
Выходит крупная, повязанная платком женщина - Прасковья, молча становится в стороне, достойно сложив руки под передником. Андрей Федорович отворачивается от нее и обращается к временно пустому месту.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. О чем вы мне все толкуете? Похоронил я свою Аксиньюшку, мне больше ничего не нужно. Аксиньюшка моя почивает на кладбище, а я, грешный, весь тут, остался молиться за нее.
Там, куда смотрел Андрей Федорович, появляются вельможа в богатом кафтане и священник в сверкающеи одеянии, садятся за неведомо откуда взявшийся шахматный столик, наяинают молча двигать фигуры.
Андрей Федорович отворачивается от этой пары.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Ну, какое вам дело до покойницы Ксении! Она вам ничего худого не сделала! Что вы ее всуе поминаете!
Схватив палку, он грозит безмолвным и незримым пока людям. Выходят танцовщицы, Анета с Лизетой и горничная Дуня. Взявшись за руки, танцовщицы проделывают первые движения экзерсиса так, как если бы танцевали менуэт, Дуня стоит рядом с подносом, на котором стаканы с брусничной водой.
Андрей Федорович срывается на крик.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Не зовите меня больше Аксиньей! Зовите меня Андреем Федоровичем! Померла моя Аксиньюшка без покаяния, и ее уж схоронили, а я один после нее остался! Весь я здесь! Помяни, Господи, душу рабы твоей Ксении, и прости ей все прегрешения, вольные и невольные, и даруй ей царствие Твое небесное!
Встав с колен, Андрей Федорович забирается на сложенную им горку высотой с табурет и, еле удерживаясь, кричит в голос.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Помяни, Господи! Помяни!
Словно бы в ответ ему звучит простенькая мелодия, и не мелодия даже тема расхожей застольной песни, сочиненной господином Сумароковым и исполнявшейся по всему Санкт-Петербургу.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. И вели им всем звать меня Андреем Федоровичем!
Где-то в непостижимой вышине стоят рядом, взявшись за руки, чуть повернувшись друг к другу, двое - мужчина и женщина. Оба - в ниспадающих белых одеяниях, таких, что скрывают все тело и оставляют доступными взору только лица.
Звучит колокольный радостный трезвон. И его перекрывает густой голос незримого иерея:
- Венчается раб Божий Андрей рабе Божьей Ксении! Венчается раба Божия Ксения рабу Божию Андрею!
Справа и слева от пары возникают два ангела в облачениях, какие мы привыкли видеть их на образах. Белые одеяния, на груди перекрещенные двумя золотыми перевязями, как будто нет другого способа закрепить на плечах крылья, и сами крылья - похожие на трепещущие пучки света.
Ангел-хранитель раба Андрея возносит венец над его головой, ангел-хранитель рабы Ксении возносит венец над ее головой. Свершилось! И гаснет свет, и тают силуэты, и растворяется в небесах колокольный трезвон...
Сцена первая
Сдается мне, что если уж выбирать предметы, свойственные восемнадцатому веку, то один из самых занятных - карета. Та, что стоит на видном месте посреди сценического пространства, возможно, даже не совсем карета, разломана, разорена. Однако огромное заднее колесо с золочеными спицами, и часть разрисованной галантными сценами дверцы с бронзовыми накладными завитками, и спинка сиденья, обтянутая бархатом, и толстые золотые кисти на витых шнурах, и квадратное, переплетом забранное окошечко в задней стенке создают образ роскошного экипажа. А более и ни к чему...
Пейзаж в этом пространстве не обязателен - скорее всего, это классическая перспектива восемнадцатого века с мелкими деталями вдали и большим небом. Однако этот пейзаж каким-то образом проникает в человеческое жилище - или же полосатый диван на кривых ножках, круглый столик, зеркало в резной раме и прочее, необходимое по ходу событий, возникают и исчезают, возникают и исчезают...
Вот и сейчас - угол комнаты образовался. Красный угол - тот, где образа. И край стола, за которым занимается шитьем Прасковья - большая громоздкая женщина с большим неподвижным лицом, повязанная белым платком. Хотя на вид ей малость за тридцать, но всякий скажет - замужем не была и не возьмут, больно дика и сурова. А порой так взглянет - как если бы не в своем уме...
Тут же - подоконник, на который присела Аксинья - молодая, нарядная, в кружевном чепчике, в фишбейном платье - большими букетами по светлому полю.
АКСИНЬЯ. Да что ж это? Ему давно пора домой быть, а все нейдет! Обед давно поспел!
ПРАСКОВЬЯ. Спевка у них. Сам с утра говорил.
АКСИНЬЯ. Спевке и закончиться бы давно пора.
ПРАСКОВЬЯ. Еще говорил, что в концерт его звали, песни господина Сумарокова петь. Должно, сидит у Сумарокова, сговаривается.
АКСИНЬЯ. У Сумарокова? С театральными девками? С танцорками?
ПРАСКОВЬЯ. Да будет тебе, Аксинья Григорьевна. На что ему театральные девки? У него, слава Богу, жена есть...
АКСИНЬЯ. Когда ж это он про концерт говорил? А, Прасковьюшка? Это что-то новое - ты помнишь, а я не помню!
ПРАСКОВЬЯ. Да как я кофей с кухни принесла. Ты, сударыня, с утра все спросонья ворон считаешь. А Андрей Федорович твой все прямо за завтраком обсказал - что в церкви спевка, что сама государыня слушать придет, и с вельможами своими вместе, что потом о концерте сговариваться будут...
АКСИНЬЯ. Да? Вот странно...
ПРАСКОВЬЯ. И меньше бы ты беспокоилась. Твой Андрей Федорович на виду среди всех певчих наилучший, сама государыня его полковничьим чином пожаловала. Ему такая служба от Бога положена - перед самой государыней в ее собственной церкви петь. И ноты им, сказывали, дают переплетенные в серебряные доски - с серебра, значит, поют! А тебе дай волю - ты его к
юбкам своим пришпилишь да и будешь на него денно и нощно глядеть.
АКСИНЬЯ. И вовеки бы не нагляделась! .. И не наслушалась! ..
ПРАСКОВЬЯ. Да уж, ангельский у него голос... Ты куда, сударыня моя, собралась?
АКСИНЬЯ. Наверх, в спальню пойду. Оттуда улицу дальше видать. Там ждать сяду.
Аксинья ушла, и откуда-то сверху раздался ее звонкий голосок:
Успокой смятенный дух
И, крушась, не сгорай!
Не тревожь меня, пастух,
И в свирель не играй!
Мысли все мои к тебе
Всеминутно хотят;
Сердце отнял ты себе,
Очи к сердцу летят!
Прасковья встала из-за стола и подошла к образам. Широко перекрестилась и тяжко вздохнула.
ПРАСКОВЬЯ. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь. Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе. Царю небесный, Утешителю, Душе истины, иже везде сый и все исполняяй, Сокровище благих и жизни подателю, прииди и вселися в ны и очисти ны от всякой скверны, и спаси, Блаже, души наша...
Но молитва из ее уст делалась все тише, тише, и вдруг непонятно где возник иной голос Прасковьи - не глуховатый, маловыразительный, а живой, звонкий, исполненный подлинной мольбы. Он перекрыл гаснущие слова из молитвослова и даже более того - он затмил собой все, что имелось в этот час вокруг женщины, весь ее мирок и даже образа.
ГОЛОС ПРАСКОВЬИ. Матушка Богородица, да что же это за любовь такая? Смилуйся над ними, Матушка Богородица! Коли любить друг друга меньше будут - может, у них дитя и зародится? Уж как бы я за их младенчиком ходила! С рук бы его не спускала, светика моего! Мне-то уж замуж не собираться, кому я такая нужна... Матушка Богородица, дай хоть их дитя понянчить... А как Андрей Федорович сыночка хочет - сама знаешь, Матушка, и Аксиньюшка бы угомонилась... Пошли им младенчика, Матушка! Что за семья без детей?.. И я бы при деле была. А то соседки уж дурное говорят - будто бы я по хозяину сохну... потому и служу и Петровых за гроши... Одно у них, у дурищ, на уме. Да ты же все видишь, Матушка! .. Ты-то все видишь... За что мне это, Матушка?.. За что?..
И снова набрали силу слова, произносимые Прасковьей на веками устоявшийся лад.
ПРАСКОВЬЯ. ... Господи, поминуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради причистыя Твоея Матери, преподобных и богоносных отец наших и всех святых Твоих помилуй нас! Аминь.
Сцена вторая
В карете ехали, приятно беседуя, четверо - молодой, богато одетый вельможа - граф Энский, полковник Андрей Федорович Петров и две театральные танцовщицы - Анета и Лизета.
Граф был не слишком хорош собой, однако знал светское обхождение и одет нарядно. Полковник Петров, напротив, очарователен настолько насколько может быть мил сердцу стройный, большеглазый и румяный порывистый кавалер с выразительным, серебряного тембра голосом. Граф - в палевого цвета кафтане, камзоле мелкими цветочками, в белых кюлотах и чулках, в башмаках бронзового цвета, при шпаге, через грудь у него широкая лента. Полковник Петров - на военный лад, в зеленом кафтане, алом камзоле и штанах, тоже при шпаге. Оба, как галантные кавалеры, устроились на менее удобном переднем сидении, предоставив дамам заднее.
Анета и Лизета в вырезных платьях с кружевными, в четыре яруса, воланами на рукавах, с большими бантами и маленькими, искусно из шелка сделанными розами на корсажах, с высоко подобранными удивительной белизны волосами и в пышных юбках, которые с трудом поместились в карете, из-за чего обе танцорки очень беспокоились и поминутно затевали возню с охорашиванием.
ГРАФ. А что Сумарокову на ум взошло! Ввек не догадаешься!
ПЕТРОВ. Оду новую, поди, затеял? Зря он это. Его песни лучше од. Вон и Анета с Лизетой подтвердят.
АНЕТА. Нам до од мало дела. Вот коли бы он мне в балетном представлении роль сочинил - это бы лучше всего! У нас "Суд Париса" нынче ставить решили. Так мне опять амурчика танцевать выпало - а нас, амурчиков, там дюжина!
ГРАФ. Да как же сочинять-то? Ногам слов не полагается! А какие тебе антраша отбивать - это пускай мусью Фузано придумывает, на то его из Италии выписали.
ЛИЗЕТА. Этот придумает! Такую прыготню развел и вертеж непрестанный! Суета бестолковая, а прежней тонности в танце уж и нет.
ГРАФ. Тебе бы все в менуэтах плыть, как при покойной государыне. Да и на что они, танцы, с твоей-то пышностью? Петь выучилась - ну так и пой.
Лизета, обидевшись, отвернулась, и обе они с Анетой укрылись за веерами, беззвучно перешептываясь.
ПЕТРОВ. Так что Сумароков?
ГРАФ. Ты Лукиановы беседы читал? Так он то же самое задумал на русский лад написать.
ПЕТРОВ. Римские разговоры - на русский лад?
ГРАФ. Ну, не совсем на русский. Для нашей словесности, да и для меня самого разговоры мертвых...
АНЕТА. Я от тебя падаю! Вот ты уж и в разговоры с мертвецами пустился!
ГРАФ. Не я, душенька, - Сумароков! А до него - римлянин Лукиан! Вот представь - померли господин со слугой, на том свете очнулись, а еще того не разумеют, что они...
ПЕТРОВ. В раю, что ли?
АНЕТА. В аду! У них, у сочинителей, все господа нехороши. Куда же господину, как не в ад? А слуга - за ним.
ГРАФ. Да то-то и оно, что у Лукиана не рай и не ад, а Елисейские поля. Там, поди, иного дела душам нет, кроме как беседовать. Или вот читал он мне, как там медик со стихотворцем встречаются, один другого краше...
ПЕТРОВ. Таким, как он, в народе говорят - ври, да не завирайся. Нам, поди, Елисейских полей не полагается.
ГРАФ. Да будет тебе проповедовать! Никто у нас нашей православной веры не отнимает, и сочинительство ее не поколеблет. Вон ты про Амура и про Венеру поешь - так что же, это - грех? А наутро ты уж в храме Божьем на литургии поешь - так и то ведь не подвиг! Тебе за твое церковное пение деньги платят. И государыня всегда отмечает.
Полковник Петров внезапно откинулся на спинку каретного сиденья и взялся рукой за лоб.
АНЕТА. Что это с тобой, монкьор? Вертижи приключились?
ЛИЗЕТА. Перекрести его скорее, друг Анета, оно и пройдет!
ПЕТРОВ. Уж и прошло... С утра сегодня сам не свой. Как только спевку продержался?
ГРАФ. Ты доктора-немца вели позвать, коли у вас на Васильевском сыщется.
Теперь по Петербургу новое поветрие ходит - в одночасье может человека скрутить. И на Елисейские поля!
АНЕТА. Спаси и сохрани!
Она меленько перекрестилась.
ПЕТРОВ. Да будет вам меня хоронить! Коли его сиятельство меня до дому довезти изволит - брусничной водой отопьюсь.
АНЕТА. Брусничная вода и поближе найдется.
И вновь обе танцорки, укрывшись за веерами, стали перешептываться. Одновременно и граф сделал мановение руки, повелевающее полковнику Петрову приблизиться к нему на расстояние шепота.
ГРАФ. Дурак будешь, коли упустишь...
ПЕТРОВ. О чем вы, ваше сиятельство?
ГРАФ. Анетку упустишь. А она за тобой так и машет...
ПЕТРОВ. Да Бог с ней, на что мне?..
ГРАФ. Доподлинно дурак.
ЛИЗЕТА. Коли Андрею Федоровичу нездоровится, так ему бы на заднее сиденье лучше пересесть, на переднем и точно голова как не своя. А я бы к вашему сиятельству села. Пусти-ка, друг Анета! А ты, монкьор, сюда пропихивайся!
ГРАФ. Ручку позволь, сударыня!
Лизета, не удержавшись, упала прямо ему на колени.
ГРАФ. Вот для чего все это затевалось!
И стал шептать на ухо Лизете такое, что она расхохоталась.
ЛИЗЕТА. Куда как ты славен, монкьор! Да ты уморил меня!
Теперь Лизета принялась нашептывать графу на ухо.
АНЕТА. А что ты, сударь, к концерту готовишь? Сказывали - Сумароков новую песню сочинил да тебе и отдал. А ты ни с кем и не поделишься!
ПЕТРОВ. Да что делиться - для мужского голоса.
ГРАФ. Драгунская, что ли?
И он запевает, дирижируя сжатым кулаком, но фальшивя немилосердно:
Прости, моя любезная, мой свет, прости,
Мне велено назавтрее в поход идти!
Полковник Петров в комическом ужасе схватился за уши, а Лизета, очевидно, любившая хорошее пение, замахала на исполнителя сложенным веером, дорогим, французским, из слоновой кости и шелка, с блестками и кисточкой.
ПЕТРОВ. Ну уж нет! Сначала, сначала, а вы подхватывайте!
И он запел, тоже дирижируя, и после первых двух строк к нему присоединилась Лизета:
Прости, моя любезная, мой свет, прости,