Сигналы - Быков Дмитрий Львович 4 стр.


– Ну нормально, – сказал Тихонов, выслушав соображения насчет фольклориста. – Ты, я, Окунев, Дубняк и этот твой парень.

– С Дубняком я сам поговорю, – предложил Савельев.

– Да ради бога. Я с ним однажды неделю говорил, мне хватило.

Дубняк, против ожиданий, согласился легко. Савельев опасался, что у него найдется тьма экстремальных дел, а может, он опять набрал свою секцию славянского туризма и два раза в неделю преподает в спортзале ближайшей школы, обучая неофитов вязанию тройных узлов и лазанию по канату с нагрузкой, – но он горячо ухватился за идею таежного поиска.

– Читал я, – сказал он еще до всяких объяснений. – Чушь, конечно, но проверить надо.

Савельев долго, несколько занудно рассказывал ему, почему не чушь, но Дубняк не вслушивался. Незадолго перед тем он в очередной раз поссорился с бывшей ученицей, с которой пытался создать семью, потому что никак не желал признать безнадежность этих попыток. Дубняку нужна была невозможная жена, обладательница взаимоисключающих качеств: покорная, гордая, суровая, всегда готовая к походам и к заботе о нем, исчезающая по одному его намеку и появляющаяся при первой необходимости, еще до зова. Ему нужен был, вообще говоря, дух, обретающий плоть лишь при особой необходимости, – но ни одна ученица (он сожительствовал только с ученицами) не могла угадать, когда исчезать и появляться. Дубняк ненавидел комфорт – но мечтал о ежедневной заботе; не переносил одиночества – и не терпел общества. Видимо, поэтому оптимальной средой для него был поход, где все терпели друг друга по необходимости: вне тайги около него не мог удержаться никто. Сейчас ему надо было срочно отвлечься от новой домашней драмы, и он с радостью ухватился за идею Савельева.

Благотворитель, блогер и волонтер Окунев, успевший засветиться и в Камске, и на лесных пожарах 2010 года, и на всех наводнениях в родной области, сначала вдруг заартачился. Ему не хотелось спасать иросовцев, его не волновала судьба самолета, он не любил осеннюю тайгу, да и в другие времена года она его не вдохновляла, – но у него как раз сорвался вылет в Африку, куда он совсем было собрался в составе международного волонтерского отряда: гражданская война в Танзании внезапно обострилась до того, что туда перестали пускать наблюдателей. Тайга – плохая замена Африке, но делать Окуневу было нечего, и он согласился. Тихонов соблазнил его всероссийской славой.

Что до Вали Песенко, его и уговаривать не пришлось: по его представлениям, дядя отправлялся в те самые края, где в 1958 году при необъяснимых обстоятельствах погибла группа Скороходова. Семерых нашли, двоих сверхъестественная сила порвала так, что не осталось и клочьев. Что это было – внезапный приступ коллективного безумия, лавина, встреча с беглыми зэками или иностранным диверсионным отрядом, – спорили до сих пор; детали не желали складываться в общую картину. От руководителя группы остался хоть блокнот, выброшенный почему-то под кедром. Его ближайший друг лежал под тем же кедром – судя по характеру травм, он упал с большой высоты. Прочие участники лыжного перехода в честь запуска очередного спутника Земли лежали кто где, кто с пулей в голове, кто со следами долгой борьбы с неопределимым противником, кто безо всяких внешних повреждений, один со снятым скальпом, другой со сломанными ребрами, и отчего-то ужасней всего была мысль о Шухмине, исчезнувшем бесследно: то ли он сам все это с ними проделал (но как? не скальпы же он снимал с них, единственный медик среди восьми строителей?!), то ли предполагавшийся многими взрыв вакуумной бомбы испепелил его на месте. Валя не терял надежды отсортировать артефакты, оставленные поисковиками, от личных вещей группы Скороходова и бесконечно изучал открытые ныне тома засекреченного на полвека уголовного дела; он знал, что рано или поздно попадет на Тур-гору, на склоне которой погибла скороходовская группа, и немедленно почует благодаря врожденной эмпатии, что тут, собственно, приключилось сорок пять лет назад.

Дубняк три дня составлял список необходимого оборудования и закупал недостающее на свои и савельевские средства; как Савельев ни торопил – ничто не заставило бы его вый-ти в осеннюю тайгу без пятидесяти килограммов снаряжения. Добираться до колхоза имени Шестидесятилетия Октября предстояло сначала поездом, затем автобусом, а потом пешком, три километра по проселочной дороге, пришедшей, должно быть, в полную негодность. Выход они наметили на двадцать восьмое. В ночь накануне старта Савельеву не спалось, и он снова вышел в эфир, скользя по частотам в напрасной надежде вновь услышать что-нибудь путеводное. На частоте 147,26 внятный и сиплый мужской голос неожиданно сказал:

– Никогда вы не придете, никогда не найдете. Ах, тьма, тьма, какая судьба.

Савельев долго еще вслушивался и сквозь шорох разобрал женское, такое же безнадежное:

– Чтоб ты проклят был, гад, и я, дура, с тобою.

Глава вторая

Купчая крепость

1

Русский человек собирается в путь неохотно и медленно. Не путь пугает его, а миг перехода от состояния оседлости к состоянию странствия. Отчасти это связано с погодой, которая редко бывает хороша, а отчасти – с изначальной инерционностью: русский человек по преимуществу домосед, а странствовать он выходит, когда жизнь выгоняет. Уходить из дома – ничего хорошего.

Зато когда инерционность преодолена и пошел он по маршруту, его уже не остановить. Русского человека вообще остановить трудно. Вот они идут, русские люди, надев рюкзаки, неся две палатки – двухместную и трехместную, посуду, термомешки, горелку с топливом, запас лапши на трое суток и четыре банки тушняка; у одного из них охотничье ружье и два ножа, у другого переносной пеленгатор личной сборки, состоящий из антенного блока, процессора диаграмм, блока усреднения и кое-чего еще, о чем непрофессионалу незачем знать. Савельев уверял Дубняка, что брать палатки не нужно, должно же в колхозе быть жилье, но Дубняк исповедовал славянский туризм, а это целая философия. По мысли Дубняка, славяне изначально были туристами, а не унылыми домоседами, странствовали, останавливались в хороших местах, а когда надоедало – шли дальше. В славянском туризме главное – предусмотрительность: все надо носить с собой, потому что жизнь в этих краях состоит из крайних случаев. Дубняк считал, что таскать на себе палатку и термомешки в любом случае благотворно. Он был гением этого дела. Никто лучше его не уложил бы сотню угловатых предметов в единственно возможном порядке, чтобы все застегнулось и ничто не терло спину; никто быстрей его не развел бы костер и не снарядил бы, если потребуется, капкан из подручных материалов. В то, что колхоз имени шестидесятилетия еще обитаем, Дубняк не верил. Как-никак он много ходил по окрестностям Перова.

Погода благоприятствовала, по перовским меркам осень была почти золотая – плюс десять и мутноватое солнце на бледно-сером небе. Они легко прошли пешком три километра от Черноярья до Храпова, сразу за которым, если верить карте, начинались колхозные владения. Никто не встретился им на разбитом проселке, но местность отнюдь не выглядела запущенной: Валя Песенко предполагал, что сразу за Храповом начнется тайга, та уральская редкая болотистая тайга, по которой не пройдет никакая техника, – но хоть колхоз и значился ликвидированным с 1961 года, по сторонам дороги виднелись распаханные поля, скошенные луга, а через час пути наконец появились и люди. Десяток колхозников в одинаковых темно-коричневых куртках, почти сливаясь с местностью, собирали картошку на подходе к деревне Каргинское, где в оны времена размещалось правление. Савельев на всякий случай засек время: первый контакт с местными жителями состоялся в 15.43, и люди в темно-коричневом были им не рады.

– Граждане! – крикнул Дубняк. – Мы поисковики из Перова, ищем упавший самолет! С него пришли сигналы, что он где-то у вас!

Колхозники молчали, странно переглядываясь. Наконец навстречу экспедиции шагнула иссохшая женщина неопределенного возраста и медленно, словно с трудом припоминая, произнесла стихотворное приветствие:

– Кто к нам пришел, тому мы рады, войди ты, если добрый гость, а кто не добрый гость, не надо, свою сюда не надо злость.

Валя Песенко, собиратель фольклора, был потрясен. Тихонов насторожился, ему все это сразу не понравилось.

– Мы добрые гости, – с широкой волонтерской улыбкой сказал Окунев, но чувствовалось, что и ему не по себе. Как всякий истинный волонтер, он плохо думал о людях и сразу заподозрил тут поселение монстров. – Это колхоз Шестидесятилетия Октября?

Поселяне опять переглянулись.

– Вот председатель приедет, он скажет, – пообещал со смутной угрозой мужик в тюбетейке. Гастарбайтер, догадался Окунев, неужели и здесь гастарбайтер?

– Когда приедет? – спросил Тихонов. Подойти к колхозникам поближе он не решался.

– Он вечером приедет, – сказала женщина лет тридцати и попыталась даже улыбнуться. – Вечером. Спектаколь будет.

– Спектакль? – переспросил Тихонов, ничего не понимая.

– Представление, – подтвердила колхозница. – Я буду представлять.

Прочие посмотрели на нее с осуждением, и она умолкла.

В уме Окунева мелькнула догадка столь парадоксальная, что он не стал ею делиться, а напрасно.

– Тут самолет не падал у вас? – спросил Савельев.

– У нас не падал, – ответил рослый, квадратного сложения парень, все это время рассматривавший гостей с крайним недоброжелательством. – У других пусть падает, у нас никогда не падает. Ходят, проверяют. У нас ничего тут не бывает.

– А можно нам хоть в правление пройти? – впервые заговорил Дубняк. Все это время он пристально изучал колхозников издали, поскольку лицо одного из них – плотного дяди, по самые глаза заросшего бородой, – показалось ему знакомо, но в такие совпадения он не верил.

На этот раз темно-коричневые переглядывались особенно долго, но наконец старик в тюбетейке подошел к экспедиции.

– Я поведу, – сказал он Дубняку, угадав в нем старшего. – Но вы паспорта сдайте.

Все нехотя достали документы. Тихонов буркнул под нос «С какой стати?» – но сдал паспорт, как все. Не просматривая их, старик сунул все пять паспортов во внутренний карман куртки и пошел во главе поисковиков. Прочие колхозники постояли, глядя им вслед, и вернулись к работе. Работали они удивительно вяло, неумело, словно после долгой спячки – эта мысль явилась оглянувшемуся Окуневу. Студенты на картошке, и те собирают бойчее. Впрочем, откуда у колхозников бодрость? Идиотский подневольный труд, как его ни зови.

– Так это колхоз имени шестидесятилетия? – спросил Савельев.

– Это Иерусалим, то есть Имени Евгения Ратманова Усадьба Счастья Лишенных Имени, – с нехорошей серьезностью сказал старик в тюбетейке, и четверо из пяти подумали, что они сошли с ума, зато Окунев, чьими глазами мы станем глядеть на эту первую остановку, понял, что догадка его верна и что надо бы им поворачивать, да поздно.

2

Леша Окунев от природы не верил в государство, он родился таким, что всякая внешняя воля, хотя бы и самая благодетельная, была для него нестерпима, а поскольку детство его пришлось на девяностые годы, все вокруг подтверждало его детские предположения. Государство не собиралось защищать граждан, ничем их не обеспечивало, а полноценно передушить, чтоб не мучились, уже не могло. Оно висело на них, как ржавые кандалы. Силу Окунев еще мог уважать, а гниения не переносил. В десятом классе он вступил в партию УРА (Уральских радикал-анархистов), но покинул ее ввиду полной электоральной бесперспективности. Кроме того, он мало верил, что лидер партии Евгений Антонов, остроголовый человек в пенсне, способен будет самораспуститься и сдать все посты после, допустим уж немыслимое, прихода к власти. Окунев закончил уральский истфак, поучился в аспирантуре, ушел оттуда – поскольку узнал про Россию все, что его интересовало, – и принялся менять работы.

Строго говоря, все это была не работа – которая, по определению Бакунина, есть труд самосознающей души для общественного блага, но более для личного роста, – а приработок. Основным занятием Окунева было вытеснение государства из любых сфер, до которых оно пыталось дотянуться, – прежде всего из образования и медицины; теперь, к двадцати шести годам, он и сам затруднялся перечислить летние школы, православные и католические лагеря, кружки, семинары, клубы, в работе которых он поучаствовал. Он выезжал на все стихийные бедствия, спасал от пожаров и наводнений, два сезона поработал в движении ДеБа (дедушки-бабушки), возглавляемом московской студенткой Викой Кунгурцевой, но ушел из-за моральных разногласий: Кунгурцева разместила в Фейсбуке фотографии голой обгаженной старухи из дома престарелых в поселке Красная Крепь, после чего дом разогнали, директора уволили, а пенсионеров, сдружившихся было, раскидали по домам престарелых всей Тульской области. Окунев считал, что фотографировать и выкладывать на всеобщее обозрение голых старух не следует даже ради благой цели, а расформирование дома в Красной Крепи он благой целью не считал – тут была, по его мнению, классическая ситуация из «Защитника Седова», когда государство ради палаческих целей воспользовалось сигналом снизу. С врачом Тимашук, кстати, была та же история. На «врача Тимашук» Кунгурцева обиделась, а ведь Леша ей годился, она его хотела. Но Леше такие строгие столичные красавицы не нравились – он любил девушек попроще, принципов у самого хватало.

В странствиях по горячим, а точней – тлеющим точкам, по торфяным болотам, дымящим в июле, и поселкам, где трубы рвались при первых заморозках, Окунев открыл для себя совершенно иную Россию – не то чтобы подпольную, а параллельную. Она давно спасала себя, мгновенно координировалась, покрылась сеткой раздаточных пунктов, обзавелась тысячами активистов, делившихся в свою очередь на три категории. Первые были святоши, упоенные собственным подвигом, требовавшие абсолютной справедливости, а на деле – благодарности; эти не уживались даже с родителями. Отчего-то – Окунев боялся говорить вслух, отчего, – их особенно тянуло в медицину, к больным, увечным, обреченным, реже к бомжам, лучше бы тоже больным (здоровых бомжей, впрочем, не бывает). Эти отличались невыносимой экзальтацией и, кажется, тайной некрофилией. Вторые были любители экстрима, использовавшие бедствия как источник адреналина; этой корысти они не скрывали и были, в общем, приличные ребята – Леша причислял себя к ним, хотя, кажется, был к себе слишком суров. Третьи помогали потому, что не могли не помогать, и Окунев про себя называл их «провалившиеся». Живет человек, не делая ни зла, ни добра, что по нынешним временам и так немало, но судьба сводит его с больным ребенком либо брошенным стариком, и человек пропадает, ибо сделать ничего нельзя, а существовать по-прежнему он уже не может. Провалиться может не всякий, но тот, кого ничто не удерживает: все знают про больных детей и одиноких стариков, но всех удерживает семья, профессия, нетленка-эпохалка в компьютере, причем эпохалке грош цена и нужна она только для самооправдания; но есть те, кому зацепиться не за что, и сквозь лед быта, на котором мы все худо-бедно удерживаемся, они проваливаются в ледяное густое зловоние, которое, собственно, и есть жизнь, зачем же от этого прятаться. Благо тому, кто ходит по ее поверхности, словно посуху; нет никакой добродетели в том, чтобы проваливаться в выгребную яму, смрад которой ты никак не развеешь; никого не спасешь, а душу свою погубишь – это и есть то добро, от которого предостерегала одного молодого возлюбленного сама, скажем, Цветаева. Но вернуться обратно и жить, словно ничего не происходит, такой душе не дано, вот они и маялись, кидаясь в самые безнадежные ситуации. На глазах у Леши Окунева одна такая женщина – как обычно бывало, лет тридцати, – ударилась в помощь больным сиротам: мало того что сиротам, так еще и больным; потеряла на этом деле мужа, который сначала не одобрял ее увлечения, а потом стал злиться на бесконечные разъезды, запущенный дом, тоскливую муть в глазах жены, – и с легким сердцем, чувствуя себя глубоко правым, сбежал от нее, как от зачумленной, к ртутноглазой девушке без малейших признаков совести. Брошенная жена этого почти не заметила – она гробилась тогда, выхаживая тринадцатилетнего тяжелого эпилептика, нашла ему американских усыновителей, а когда запретили американское усыновление, эпилептик, к тому времени активно писавший в мордокнигу, громко обрадовался и заявил, что ни на что не променяет Родину; его немедленно обласкало «ЕдРо», а впоследствии усыновил губернатор. В публичном дневнике мальчик громко отрекся от благодетельницы, а ей написал прочувствованное письмо без знаков препинания – «Вы же все понимаете у меня нет другого шанса». И она, разумеется, все поняла.

Назад Дальше