Неодолимое желание близости - Вишневский Януш Леон 2 стр.


В мои обязанности входит перевод с русского на английский и наоборот писем, причем нередко с интимными подробностями.

В последнее время, правда, я ничего не перевожу. Пишу письма сама — от начала и до конца. Потому что женщин, которые к нам приходят, чувства уже не интересуют. Они хотят одного: выйти замуж и уехать отсюда как можно дальше. Но об этом нельзя писать сразу, вы же понимаете…

Сначала хоть немного сентиментальной чепухи, например, о «полном одиночестве и «неодолимом желании близости». Я говорю им об этом. И тогда женщины рассказывают свои истории, а я должна вжиться в них и почувствовать своими. И, изящно лукавя, все описать. Еще ни разу не было так, чтобы, слушая их, я не переживала то же, что пережили эти женщины.

С того момента, как пишу первое письмо от лица какой-нибудь из них, я начинаю жить ее жизнью. Начальник утверждает, что у меня «прекрасное сердце», и выдает мне самые большие премии. Но поверьте, я делаю это вовсе не ради премий!

He ради денег я беру их имена, вникаю в изуродованные судьбы, превращаюсь в дочь их родителей, сестру их братьев, а также обладательницу полуобнаженной груди и открытых ног на фотографиях, прикрепленных к письму. Порой я становлюсь матерью ребенка, который родился в браке — «к счастью, в прошлом», или вне брака — «как-то так, по глупости».

О детях они не умалчивают. Как правило. Но прежде всего я рассказываю о заветных мечтах, которых у них нет, а если даже есть, они не хотят или не умеют о них рассказать. Некоторые даже не хотят читать письма, написанные от их имени. Единственное, чего они хотят, — это прийти в один прекрасный день к нам в офис и узнать, что «он наконец созрел и прилетает в Санкт-Петербург или Москву».

Тогда они выбегают из офиса переполненные счастьем, начинают морить себя голодом, чтобы похудеть за несколько оставшихся до встречи с женихом дней или недель, покупают в книжных магазинах разговорники и учебники английского, копят деньги на парикмахера, косметолога, а в последнее время — даже на пластическую операцию.

Как ни пытаюсь им объяснить, до них не доходит, что первое свидание еще ничего не значит. Мужчины — в большинстве своем немолодые, примерно вашего возраста — обычно прилетают в Москву или Санкт-Петербург на уикенд, рассчитывая просто на секс с молодой девушкой.

Оставляют ей маленький сувенир и большие надежды — и улетают. Навсегда. Чаще всего так поступают испанцы, итальянцы и немцы — я говорю так, потому что от них потом писем больше не приходит. Зато приходят от японцев, швейцарцев и… поляков. Но больше всего — от японцев.

Вы будете правы, если скажете, что эти женщины чересчур наивны. Но их наивность — от отчаяния. Вы ведь еще не видели настоящей России. Она начинается километрах в двадцати от того места, где жители Санкт-Петербурга и Москвы строят себе дачи. Там вы никогда не бывали, правда?

В настоящей России мало надежды на любовь и ту жизнь, какую вы описываете в своих книгах. Зато есть много водки, дни похожи один на другой, а смысл жизни и перспективы хоть каких-то перемен полностью отсутствуют. У этих женщин есть только их молодость, красота и мечты, позаимствованные у героинь телесериалов.

Нет, беру свои слова обратно! Эти женщины вовсе не наивны. Они верят в судьбу и настроены очень решительно. Если у мужчины с фотографии, прикрепленной к письму, есть ноги и руки, чего еще надо? Вы видели когда-нибудь японца старше шестидесяти с косоглазием? Я видела…

Мне хотелось бы уметь писать так, как вы. Чтобы издавать книги, делиться с миром историями, что вертятся у меня в голове. Знаете, человеческая память — странная вещь. Она упрямо хранит то, что хочется как можно скорее забыть. А я ничего не могу забыть. К тому же у меня «прекрасное сердце».

Я, например, с удовольствием выбросила бы из головы историю Ларисы, которая стала в Москве проституткой. Она поехала туда на свидание с итальянцем, который, кроме писем, регулярно присылал ей букеты цветов через международную сеть цветочных магазинов «Fleurop». Это обошлось ему в несколько десятков евро. Почти что даром. Когда автомобиль со свежими цветами, в том числе зимой, появлялся перед домом Ларисы, соседи обсуждали это неделями. До следующей доставки.

В Москве, после первого же свидания со своим итальянцем, она забеременела. Лариса — обаятельная армянка. Она жила в двухкомнатной квартире с родителями, бабушкой, дедушкой и четырьмя братьями, у двух из которых есть жены. Когда живот у нее округлился, а машины с цветами перестали приезжать, братья объявили, что Лариса им больше не сестра. Убеждения и религиозные взгляды не оставляли им другого выбора.

Иногда Лариса звонит мне из Москвы. Робко спрашивает про итальянца. Я пытаюсь врать, отвечая, что «может, ему нужно время, и он наконец напишет». Хотя знаю: нет, не напишет. Все отправленные ему письма возвращаются с пометкой: «Адресат неизвестен». Но я не хочу убивать в Ларисе надежду. Не имею права. В самом деле, вдруг он все-таки напишет…

Ненавистный рай

Ринея родилась на седьмой волне. Ее мать, когда пришло время, пошла на пляж и села спиной к океану. Считала волны.

Седьмая всегда — самая мощная. Почувствовав спиной силу ее удара, роженица начала тужиться. Женщины, собравшиеся на пляже, смотрели ей между ног.

Как только она вытолкнула плод, старшая из женщин острым краем раковины перерезала пуповину. Муж роженицы отделил от плода послед и вернулся с ним к дому, чтобы закопать под деревом, тем самым, под которым его отец закопал послед своей дочери.

На следующий день, с восходом солнца, он вышел на каноэ далеко в океан и выбросил в глубины вод пуповину, которую принесли ему женщины. Ведь океан огромен, он священен, он… Он — всё… Им всё начинается и всё заканчивается.

Ринея родилась именно так двадцать лет назад, поздним вечером, на пляже острова Хатуту из архипелага Маркизских островов Французской Полинезии. До сей поры она не встречала никого, кто знал бы, где находится Хатуту, поэтому, когда спрашивают, где она родилась, обычно отвечает: «Неподалеку от того места, где рисовал и умер Поль Гоген».

Французам это еще о чем-то говорит. Американцы, в большинстве своем, о Гогене не слышали, впрочем, им неизвестно и слово «архипелаг», в чем они признаются без всякого стеснения. Немцы тоже не имеют об этом ни малейшего понятия, но утвердительно кивают, делая вид, будто на самом деле знают, о чем идет речь. Поляки? Поляков Ринея до сегодняшнего дня не встречала.

— Вы первый поляк, которого я вижу своими глазами, — говорит она и добавляет: — хотя я когда-то видела Шопена на фотографии. Вот только не знаю, поляк он или француз.

Ринея работает в так называемом «libraire», проще говоря, в книжном магазине. Так в совсем маленьком городке Вайтапе на Бора-Бора местные называют лавку, в которой, кроме кока-колы, кремов для загара, досок для серфинга, а также жемчуга, продаются также газеты и несколько путеводителей, гордо именуемых книгами. Но самое главное — жемчуг.

Настоящий черный жемчуг можно встретить только на островах Французской Полинезии. Остальной, по мнению Ринеи, — подделка. Шею Ринеи украшает ожерелье из жемчуга. Эти жемчужины на самом деле не черные. Они голубые, зеленые, со стальным отливом, коричневые. И идеально гармонируют с цветом ее больших, печальных глаз и загорелой кожей.

— Их вырастил мой отец, — говорит она, — еще на Маркизских островах. — Он подарил мне это ожерелье на восемнадцатилетие. После того как мама родила на пляже моего братика, мы перебрались на Таити. Мама больше не хотела рожать детей на пляже. Поэтому самый младший родился, как и вы, в больнице, в Папеэте на Таити. Но отец был там несчастлив. Слишком много людей, машины, каменные дома, шум, да и пляж далеко. И никакой седьмой волны. Он увез нас на Бора-Бора. Здесь тоже есть машины, но меньше. К тому же тут он может спокойно вырезать свои «тики». И продавать. А если ничего не продаст, всегда может порыбачить. Тики — это языческие божки. Лучше всего, когда они вырезаны из вулканической породы. Самые большие тики находятся на острове Пасхи. Когда я родилась, отец вырезал из камня своего первого тики. У него большие глаза, и он смотрит на океан. У всех тики большие глаза, а еще, уж не знаю почему, — пенисы. Это довольно странно, потому что у полинезийцев, как правило, очень маленькие пенисы. Когда душа умершего переселяется в тики, его глаза увеличиваются, и статуя видит больше и дальше, чем видел человек. Когда я умру, моя душа тоже переселится в тики. И я буду вечно смотреть на океан глазами, которые будут больше, чем у моих бабушки и матери. Насчет того, что глаза станут больше, мне кажется, это ерунда. Но мой отец в это верит. Я — нет. Больше того, я вообще не хочу смотреть на океан, когда умру. Тем более целую вечность. Я уже насмотрелась на него при жизни. Это он отделяет меня от настоящего мира. Я не хочу провести всю жизнь на шестнадцатой параллели, у экватора, на острове, где нормальные люди проводят только медовый месяц. Сколько времени может длиться медовый месяц?! Две, три недели? Сколько раз можно приходить в восторг от разнообразных оттенков синевы океана и яркой окраски рифовых рыб? Если дать этим рыбам имена, через неделю можно проверять их присутствие по списку. Каждый день одно и то же. И вскоре уже хочется вернуться домой, в свою постель, в родной город, где настоящие книжные магазины, театры, кино, университеты, а зимой идет снег и ждешь прихода весны. Здесь нет ни весны, ни зимы. Здесь всегда только лето. До тошноты. Это неправда, что дети, зачатые на Бора-Бора, счастливее других, потому что начали жизнь в раю. Не только зачатые, но и рожденные на Бора-Бора ничем не счастливее детей из вашего Франкфурта. Нет! Никакой это не рай. Я ненавижу синеву океана со всеми ее оттенками! Я сыта по горло жизнью на красочной открытке с потрясающими видами. Я завидую каждому самолету, который отсюда улетает. Мне хочется провести медовый месяц в каком-нибудь огромном, переполненном людьми мегаполисе со множеством высотных домов, где никто никого не знает, вода прозрачная и течет из крана, и можно слушать радио, стоя в пробке, а вечером надеть красивое платье и туфли и пойти в оперу. Здесь, кроме туристов, мало кто знает, что такое опера, а кожаные туфли надевают только на свадьбу и на покойника, когда кладут его в гроб. О том, что бывают автомобильные пробки, тут узнают из телевизора. В свой медовый месяц я хочу каждый вечер помогать мужу снимать костюм. Глаза б мои не глядели на мужчин во влажных бермудах и застиранных футболках. А скажите, поляки носят костюмы?

Мачеха

Это будет второе Рождество, которое он проведет в доме отца.

То есть второе с тех пор, как он познакомился с мачехой и единокровной сестрой.

Сложнее всего ему приходится, когда наступает время преломить облатку  [1].

Первым делом — с отцом. Это как раз не требует особых усилий. Он молча обнимает отца, который стоит со слезами на глазах и тоже не может выдавить из себя ни слова. Затем мягко отстраняется, отламывает кусочек его облатки, вначале глотает слезы, потом облатку и снова прижимает отца к себе. И снова плачет, и снова молчит. Его отец всегда плакал молча…

Он прекрасно помнит тот последний раз, когда мама кричала на отца. Она сидела на диване, курила, пила вино и все говорила, говорила, часто срываясь на крик. Посредине комнаты, на заляпанном ковре, стоял черный чемодан. Мать повернулась к отцу спиной, а ему велела уйти в свою комнату. Он вышел, закрыл дверь и стал подслушивать. Мама кричала долго. Утром она отвезла его в школу, а через несколько дней они вдвоем улетели в Ирландию. В аэропорту он до последней минуты искал глазами отца, но так и не нашел.

Новый папа, Брайан, отвозил его в новую школу в Дублине, а по вечерам учил английскому. Потом родилась Кася, и он уже сам ездил в школу и возвращался вечером домой. На автобусе, с пересадкой. Для Брайана он перестал существовать. Совсем. И через несколько месяцев к этому привык. А английский выучил уже самостоятельно.

Однажды, случайно, он наткнулся у дома на почтальона. На конверте увидел свои имя и фамилию. Прочел письмо от отца. Первое за четыре года, хотя отец писал ему каждую неделю. В тот день он не пошел в школу. А вечером, за ужином, сказал матери по-английски, чтобы слышал Брайан:

— Сегодня среда. В субботу я улетаю в Польшу. Отец пригласил меня на рождественские праздники. Мой отец. Ты его помнишь, мама? Я — помню. Отдай мне его письма.

Потом он пошел к телефону и позвонил в Гданьск. Через два дня курьер передал ему распечатку электронного авиабилета в Польшу. А вечером мать пришла к нему в комнату:

— Твой отец любил только себя. Свои проекты, свою фирму и свою карьеру, которую, впрочем, так и не сделал. Только когда родился ты, он вдруг обнаружил, что у него есть семья. Но было уже поздно. Когда-нибудь ты все поймешь, — сказала она, положив рядом с компьютером стопку писем, перетянутых красной резинкой. Он не стал их читать.

В аэропорту Гданьска его встретил отец.

Полный мужчина в очках, в слишком тесном пиджаке и грязных ботинках стоял, высоко подняв над головой руки, и держал картонную табличку, на которой были написаны имя и фамилия.

Он подошел к отцу не сразу, сначала попытался вызвать в памяти его образ четырехлетней давности. Поэтому немного потоптался в сторонке, у турникета, за дверью, ведущей в зал прилета.

Отец хотел его обнять. Ему этого не хотелось, и они пожали друг другу руки. Поехали на такси по направлению к унылому микрорайону. В машине молчали. Потом на вонючем лифте поднялись наверх.

Дом он помнил смутно, а вот эту вонь в лифте вспомнил моментально. На десятом этаже, у двери, их ждала молодая женщина. Рядом, ухватившись ручонками за ее юбку, стояла девочка с голубыми, распахнутыми от любопытства глазами. Девочку звали Кася. Еще одна единокровная сестра по имени Кася…

Ему отвели отремонтированную к его приезду комнату сестры, а малышку отец с Моникой приютили у себя в спальне.

Моника делала все, чтобы ему было хорошо. Как будто хотела доказать, что может быть ему хорошей матерью. Но чем больше она старалась, тем больше он это игнорировал.

Ему казалось, что любая благодарность, любой жест симпатии в адрес Моники будет предательством по отношению к матери.

Утром они сидели с отцом на кухне, вдыхая аромат макового пирога, пили чай и разговаривали. В какой-то момент отец спросил о матери. Как ему показалось, сухо, из вежливости, словно «для галочки». Такое равнодушие его задело. Ведь мать была для него самым близким человеком.

— Зачем спрашиваешь, если тебя это совершенно не интересует?! — выкрикнул он.

Тогда к нему подошла Моника и тихо спросила:

— Ты вообще знаешь, как твоя мать обошлась с отцом?

— Не хочу знать! Это вообще не твое дело! И нечего тут лезть из кожи вон. Тебе никогда не стать такой, как она. Никогда!

Он резко вскочил, расплескав чай, хлопнул дверью и вернулся в «свою» комнату.

Вечером, когда они преломили облатку и поздравили друг друга с Рождеством, ему не удалось найти слов, чтобы попросить у мачехи прощения. Хотя очень хотелось. Но Моника, кажется, догадалась об этом, потому что она сжала его руку и молча улыбнулась…

В этом году он прилетел в Польшу на Рождество второй раз. Моника встречала его вместе с отцом, и он ее поцеловал. В комнате Каси его ждал компьютер, а на ночном столике у кровати стояла в рамочке выцветшая фотография матери.

Вечером, за рождественским ужином, он решил: первой, с кем он преломит облатку, будет Моника. И снова не мог выдавить из себя ни слова…

Беременность во время кризиса

В лаконичной заметке, опубликованной на следующий день в бульварной газете, было написано о «беспрецедентном нападении психически больной польки тридцати пяти лет, которая, угрожая пистолетом работнице Центра занятости, требовала…»

В этом тексте не было почти ни слова правды. Нападение не было «беспрецедентным». Уже дважды люди в отчаянии размахивали муляжами пистолетов в этом учреждении.

Прецедент заключался лишь в том, что у этой женщины пистолет был настоящий. Не заряженный, но настоящий. Кроме того, она точно не сумасшедшая.

Она страдает депрессией, которая, по ее мнению, не болезнь, но лишь «перепады настроения». Хотя депрессия длится уже восемнадцать месяцев, психически она не больна. И она не полька. Вернее, она полька и всегда ею будет, но не по паспорту и «документам, которые хранятся в архивах ратуши».

Она была вынуждена отречься от польского гражданства, когда через восемь лет пребывания здесь получила немецкое. К тому времени ее уже достали проверки иммиграционной службы, унизительные тесты на СПИД и необходимость отвечать на идиотские вопросы в анкетах.

Ей не повезло. Она приехала раньше, чем произошло объединение Европы и отменили паспорта. И спьяну подписала отказ от польского гражданства, проплакав после всю ночь.

Корреспондент той газетенки обязан был знать, что уже двенадцать лет она «настоящая немка», у нее есть все необходимые документы и право голосовать на выборах, которым она никогда не пользуется, потому что политика этой страны ее не интересует. Она родом из Кракова и всегда будет краковянкой, и паспорт тут ни при чем. Более того, она не угрожала пистолетом никакой «работнице». Она никогда бы не стала угрожать женщине!

Она угрожала этому жирному надутому индюку за вторым столом от сейфа. Он был тут начальником, и только он имел право открывать этот самый важный сейф на свете, и именно он назвал ее презрительно «банкротшей». Когда она приходила в это учреждение расфуфыренная, в короткой юбке, он обещал ей гораздо больше, чем когда видел ее в брюках и без макияжа. «Банкротша». Из его уст это звучало почти как «уличная проститутка». В определенном смысле, она ею и была…

В банке она анализировала заявления на получение кредита. В самом конце, то есть перед окончательным банкротством, ей казалась, что она не просто лишняя, что ее мнение даже вредит.

Никто не читал ее аналитических записок. Если бы владелец ларька, продающего кебаб, представил бизнес-план большой интернет-лавки, торгующей кебабом, и просил двести тысяч евро, чтобы раскрутить дело, денег дали бы и ему. Достаточно было бы, чтобы она одобрила размер процентов.

Большинство клиентов соглашались на предложение банка, ведь это означало светлое будущее без процентов, правда, только в первом полугодии. А там будет видно. Этот спекулятивный «мыльный пузырь» неминуемо должен был лопнуть. И не надо быть вторым Кейнсом  [2], чтобы это понять.

Назад Дальше