Сен-Тропез, 13 апреля.
Утро сегодня выдалось чудесное, и я отправился в Шартрез-де-ла-Верн.
Два воспоминания влекли меня к этим развалинам: незабываемое ощущение полного одиночества и бесконечной грусти, которое я испытал в заброшенном монастыре, и двое стариков, к которым повел меня в прошлом году один приятель, показывавший мне красоты Страны мавров.
Я сел в шарабан, потому что в коляске по этой дороге не проехать, и покатил сначала вдоль берега. По ту сторону бухты виднелся сосновый бор, где Общество строило еще один курорт. Побережье, надо сказать, здесь превосходное, и вся местность изумительно красива. Вскоре я углубился в горы; миновав деревушку, я свернул на разъезженную дорогу, похожую на длинный овраг. Речка, или, вернее, широкий ручей, течет вдоль дороги и через каждую сотню метров пересекает ее, разливается по ней, уходит в сторону, потом возвращается, опять сбивается с пути, покидает свое русло и заливает дорогу, потом спускается в ров, теряется среди камней, потом вдруг, словно угомонившись, несколько минут течет своим путем, но, поддавшись внезапной прихоти, снова выбегает на дорогу, превращая ее в озеро, куда лошадь погружается по грудь, а высокий шарабан — по кузов.
Дома кончились; там и сям мелькает хижина угольщика. Самые бедные из них живут в пещерах. Мыслимо ли, что люди селятся в пещерах, живут там круглый год, рубят дрова и пережигают их на уголь, едят хлеб с луком, пьют воду и спят, как зайцы в норе, на дне тесной ямы, выбитой в скале? Между прочим, в одной из этих неизведанных лощин недавно обнаружили отшельника, настоящего отшельника, который скрывался здесь целых тридцать лет, не ведомый никому, даже лесничим.
Весть об этом дикаре, открытом каким-то чудом, вероятно, дошла до возницы дилижанса, и тот сообщил ее почтмейстеру, а тот рассказал телеграфисту или телеграфистке, а он или она выразили свое удивление редактору какого-нибудь
А вот два отведенных источника, водопой для коров.
Я подхожу к развалинам, и мне уже видны все древние строения; самые ранние относятся к XII веку; в самых поздних живут пастухи со своими семьями.
Миновав первый двор, где следы от копыт на земле говорят о том, что здесь еще теплится жизнь, и пройдя через полуразрушенные залы, какие видишь во всех руинах, попадаешь в длинную низкую галерею с сохранившимися сводами, которая тянется вокруг внутреннего двора, поросшего терновником и высокой травой. Нигде в мире я не чувствовал такой печали, такой тяжести на сердце, как в этой мрачной галерее древнего монастыря. Сама форма сводчатого потолка и пропорция здания наводят смертную тоску, зато изящные архитектурные линии радуют глаз и веселят душу. Зодчий, строивший эту обитель, вероятно, был человек несчастный, иначе он не мог бы создать такой приют уныния и безысходной скорби. В этих стенах хочется плакать, стонать, хочется терзать свое сердце, бередить незажившие раны, до бесконечности усугубляя и приумножая все горести, которые мы можем вместить.
Я вылез наружу через брешь в стене, окинул взором окрестности и понял все: вокруг не было ничего, кроме смерти. Позади скала, устремленная к небу, вокруг каштановый лес, впереди долина, за ней еще долины — сосны, сосны, океан сосен, а вдали, на самом горизонте, опять сосны на вершине гор.
И я ушел оттуда.
Потом я пересек рощу пробковых деревьев, где в прошлом году испытал острое, волнующее ощущение.
То был пасмурный день в октябре месяце, когда с этих деревьев срывают кору, из которой делают пробки. Кору снимают от подножия до первых ветвей, и обнаженный ствол становится красным, как кровь, словно живое тело, с которого содрали кожу. Обезображенные деревья похожи на страшных калек, на корчащихся эпилептиков, и внезапно мне показалось, что я очутился в лесу истязуемых, в кровавом аду, где у грешников корни вместо ног, а изувеченные тела похожи на деревья, где в вечных муках жизнь неустанно сочится из кровоточащих ран, и я почувствовал стеснение в груди и внезапную слабость, которую вызывает в нервных людях зрелище человека, раздавленного колесами или свалившегося с крыши. И это впечатление было столь живо, столь остро, что мне чудились стоны, душераздирающие крики, далекие, неумолчные, и когда я, чтобы успокоиться, дотронулся до ствола дерева, мне привиделось — я увидел, что ладонь у меня красная от крови.
Теперь пробковые деревья оправились, они здоровы — до будущей осени.
Наконец я выхожу на дорогу, которая идет мимо фермы, служившей убежищем долголетнему супружескому счастью гусарского вахмистра и дочери полковника.
Я уже издали увидел старика, — он прогуливался по своим виноградникам. Тем лучше: я застану старуху одну.
Служанка стирает на крыльце.
— Хозяйка дома? — спрашиваю я.
Она как-то странно смотрит на меня и говорит нерешительно, с южным акцентом:
— Нет, сударь, она уж полгода как померла.
— Померла?
— Да, сударь
— А от чего?
Она мнется, потом говорит, понизив голос:
— Да вот, померла.
— Но от чего?
— Упала.
— Упала? Где?
— Да из окна.
Я протягиваю ей монету.
— Расскажите, — говорю я.
Должно быть, ей очень хотелось рассказать, и, должно быть, она уже не раз повторяла свой рассказ за последние полгода, ибо она говорила долго, обстоятельно, словно отвечая затверженный урок.
Я узнал, что вот уже тридцать лет, как этот глухой восьмидесятилетний старик завел себе любовницу в соседней деревне, и что жена его, внезапно услышав об этом от проезжего возчика, который проговорился нечаянно, не ведая, кто она, в исступлении, с истошным криком взбежала на чердак и выбросилась из окна; вряд ли она успела обдумать свое намерение; должно быть, нестерпимая боль, резанувшая ее по сердцу при этом неожиданном известии, с неодолимой силой, точно удар хлыста, гнала ее вперед. Она взбежала на лестницу, переступила порог и очертя голову, в неудержимом порыве кинулась к окошку и прыгнула в пустоту. А он — он ничего не узнал, не знает и теперь и не узнает никогда, потому что он глухой. Жена его умерла, вот и все. Все когда-нибудь умрут.
Я посмотрел в его сторону — он знаками отдавал распоряжение работникам.
Но тут я увидел коляску, которая поджидала меня на дороге под деревом, и поехал обратно в Сен-Тропез.
14 апреля.
Вчера вечером, когда я уже собирался лечь, хотя еще не было и девяти часов, мне принесли телеграмму.
Один из моих друзей — из настоящих — писал: «Я в Монте-Карло, пробуду четыре дня, посылаю телеграммы во все порты побережья. Приезжай».
И вот желание повидаться с ним, желание поговорить, посмеяться, потолковать о свете, о жизни, о людях, позлословить, посплетничать, посудачить, почесать языки, поболтать пожаром вспыхнуло во мне. Еще утром этот призыв взбесил бы меня, а сейчас, вечером, я несказанно ему обрадовался; мне не терпелось очутиться там, в большой переполненной зале казино, и слышать выкрики крупье, покрывающие многоголосый гул, как возглас «