Орлеан - Юрий Арабов 3 стр.


– При чем тут потенция? – не поняла парикмахерша. – Вы куда клоните? Мне это сейчас совсем не нужно.

– А если б вы были мужчиной? – пробормотал незнакомец. – Если бы тестостерона оказалось больше, чем эстрогена, как бы вы тогда запели?

– Вы что, из Горэнерго? – предположила почему-то Лидка. – Да вы не шумите. Как выйду из больницы, так сразу все погашу.

– Да нет, – ответил ей на это гражданин. – Ваши долги так быстро не погасишь.

Не дожидаясь разрешения, он пододвинул к кровати железный стул с деревянным сиденьем и сел на него, внимательно глядя Лидке в глаза.

Она отметила, что от гражданина несет нездешней сладостью. Если бы был на свете гигантский леденец на двух ногах, которого обсосали и выплюнули, то он стал бы как раз этим гражданином с набриолиненными маслянистыми усами, глазками миндалевидной формы, источавшими патоку, волосами пусть редкими, но серьезными – в смысле прически и представительности. А щечки, щечки… Ну ведь кого-то они напоминали, эти круглые щечки, в которые можно было впиться безумным поцелуем, а можно было просто отшлепать их, как задницу, а потом зализать влажным благодарным языком.

И Лидка неожиданно струхнула. Пусть гражданин оделся неброско, словно учитель средних классов или какой-то потертый перезрелый Чехов, которого она не читала, но представляла именно таким: со шляпой в руке, любовью в сердце и невнятной мыслью в голове… Да нет, не Чехов это, а, скорее, любовник, фантастический в своем цинизме, который уходит, не обернувшись, и тушит стреляющие окурки о твои же голые ноги… И костюмчик у него хоть потертый, но очень и очень дорогой. Но кто же он, кто?..

– Вот оно как, Лидия Павловна, – вздохнул гость. – Вот оно как… Да. Обидно. В самом деле обидно.

– Чего? – окрысилась Лидка, все более изумляясь. – Чего обидно? Зачем?

– Это я про погоду. Обещано одно, а сделано другое, – он указал рукой на трепетавшие от ветра потертые шторы. – Так и вся жизнь наша. Мы ждем одного – богатства, славы, удачи, – а награждают нас холмиком земли и невнятной надписью на надгробии. Еще и собака пописает. Отобьется от своей стаи и все обмочит: и дату смерти, и фотографию вашу, взятую из общегражданского паспорта, и саму память о вас.

– Я умирать не собираюсь, – отрезала на всякий случай Лидка.

– Ну, я вижу, у вас личное, – сказала соседка. – Я лучше в коридоре подожду. Вы хоть его знаете?

Она спросила об этом Лидку, будто бы сладкого, как леденец, гражданина и не было в палате.

– По-моему, я его стригла однажды, – предположила Лидка. – А может, и не стригла…

– Стригли, стригли… Все волосы мне вынули, – и гражданин с мягкой улыбкой потрогал свою притертую кремом прическу.

– Ну и вы хотите права качать? – потребовала уточнений Лидка.

– Да нет… Что вы… Только поговорить. По душам. С глазу на глаз.

– Если я крикну, вызывай милицию, – приказала сопалатнице Лида. – А теперь вали отсюда.

И девочка вышла за дверь.

– Ну и что? Какие у вас ко мне претензии? – парикмахерша, набравшись смелости, поглядела ему прямо в глаза своими, раскосыми, синими, о которых можно было сказать только одно: «Да, скифы мы, да, азиаты мы…»

Гражданин не ответил. В лице его внезапно возникла собачья тоска, словно солнце зашло за облако и сделалось черным. Он уткнулся взором в бугристый потолок и начал внимательно рассматривать штукатурку.

– Тут раньше была мужская палата, – сказал он после паузы.

– Почему это?

– Вот эти пятна на потолке, видите? Это от окурков. Больные стреляли ими в потолок. Это игра такая. Можно стрелять еще зажженными спичками. У кого прилипнет к штукатурке, тот и выиграл.

– Мне ничего про это не известно, – отрезала Лидия на всякий случай.

– А я вам точно говорю. Здесь были подростки. А мальчика, который лежал на этой кровати, – и он показал на незастеленную пустую сетку, где не было даже матраца, – зачем-то намазали гуталином, пока он отходил от общего наркоза.

– Нельзя ли поближе к делу, – напомнила ему Лидия Павловна. – А то мы с вами все ля-ля, ля-ля… А жизнь-то проходит.

– Можно. Конечно, можно… – гость на минуту задумался, а потом продолжил: – Я хочу загадать вам простую загадку… Две птицы, неразлучные навек, спустились на одно и то же дерево. Одна из них ест сладкие плоды, другая ничего не ест, подозревая, что плоды ядовиты. Какая из этих птиц дальновиднее?

– А что это за птицы? Вороны, галки?

– Вы уходите от ответа, – мягко заметил сладкий гражданин.

– Не знаю и знать не хочу! – вспылила Лидка. – Если не известно, что это за птицы, то как я могу судить?

– Дальновиднее третья, спустившаяся на каменистую почву. Ей нечего выбирать и не о чем беспокоиться.

Гость со значением посмотрел на бедную женщину, которая начинала выходить из себя, как выходит из кастрюли закипевшее молоко. Лидка даже слегка побледнела, не оттого, что хочет сказать гадость, а оттого, что не может это сделать сразу и в лоб.

– К чему это? Не пойму, куда клоните…

– А к тому, что от иных действий в своей жизни лучше бы уклониться. Тогда выбор не будет столь трагичен.

– Это намек? – всё более накаляясь гневом, пробормотала парикмахерша.

– Не намек, а аллегория… Сейчас, сейчас… Вы всё поймете.

Он остановился взглядом на детективе, лежащем на ее тумбочке. Цветная обложка изображала труп мужчины с перерезанным горлом, он лежал на полу ничком, а в спину его воткнула острый каблук неизвестная дама, от которой видны были лишь длинные ноги в ажурных чулках.

– Как вы думаете, она делает депиляцию?

– Наверняка, – ответила парикмахерша.

– Она очень его любила, я чувствую. Это ведь женская проза?

– Допустим, – глухо подтвердила Лидка, по-прежнему борясь внутри себя с желанием брякнуть гадость.

– Всю женскую прозу пишут мужчины.

– Вот уж нет. Там на обложке – автор, и он сфотографирован в юбке.

– Ну точно мужчина, – довольно цинично заметил гость. – Если бы он был женщиной, то сфотографировался бы в брюках. И он, наверное, изменял ей?

– Кто?

– Покойник с обложки.

– Не изменял, а развел на деньги.

– Но остался ей верен?

– Конечно. Иначе бы она вообще его расчленила.

– Можно я закурю? – вздохнул печально незнакомец. – Я не сильно вас обеспокою?

– Не обеспокоишь. Я сама закурить могу, – пообещала Лидия Павловна.

Он виновато улыбнулся. Достал из кармана пиджака похожую на подводную лодку сигару, по-видимому, очень дорогую, специальными щипчиками обрезал ее с обеих сторон и начал раскуривать от зажигалки, причмокивая, как вурдалак над счастливой жертвой в ночь полнолуния.

– Так, значит, об аллегории… Сейчас, сейчас… – он нахмурил свой лучезарный лоб с прилизанными височками.

Взял в руки детектив. Лег на незастеленную железную кровать рядом и положил книжку себе на живот. Выпустив в потолок облако сладкого дыма, требовательно спросил:

– Что видите?

– Вижу дурака с моим детективом, – все-таки не сдержалась Лидка.

– Правильно. А как ведет себя книга?

– Лежит неподвижно. А дурак задает ненужные вопросы.

– Теперь давайте попробуем с вами.

Он встал с кровати и положил детектив на живот Лидке.

– А теперь?

– Ну ладно, хватит! – потеряла терпение парикмахерша. Скинула с себя книжку и засунула ее в тумбочку. – Чего тебе надо, гад? Чего привязался, а?

– Я объясню, – мягко сказал ей тот, кого она назвала гадом. – Книга эта совершенно неподвижна и у вас, и у меня. Но если в животе есть плод, то книга начинает шевелиться, даже если она – женская проза. И падает на пол. Почему? Потому что нерожденный младенец в животе уже шевелит своими ножками и ручками. Ему хочется жизни. Не только вам и мне, но и ему, слепому, немому, мокрому, как мочалка. Логично?

– Пошел отсюда! – твердо сказала Лидка. – Ты… псих!.. Полный псих… И опасный идиот. Вон!

– Да, да, сейчас… – засуетился гость, полез в карман и вынул оттуда визитную карточку. – По этому адресу вы меня всегда найдете. Я буду рядом по первому вашему требованию…

Лидка взглянула на кусочек картона, который держала в руках. На нем было выдавлено. –

1

А Рудик в это время резал глупый аппендикс, примитивный, гнойный и никому не нужный, доказывающий лишь то, что и Бог иногда мог ошибаться, придумывая в человеке абсолютно бесполезные, как детали к старой швейной машинке, предметы. В семидесятые годы один ученый парадоксалист предлагал удалять аппендиксы сразу, то есть у новорожденных, не подвергая впоследствии этой унизительной процедуре уже взрослого, состоятельного во всех смыслах мужа, отслужившего в армии, достигшего должности и. о. доцента и ходившего в рестораны по пятницам с любовницей, говоря жене, что до утра работает с документами. Но предложение не прошло, вероятно, из-за суеверного и ничем не обоснованного подозрения, что Бог сможет оказаться хитрее и задумал нечто про человека, чего он сам не может себе вообразить. Рудик в этом вопросе был на стороне похеренного ученого, а не Бога, считая, что чем меньше в человеке всякого рода непонятных деталей, тем лучше, а уж если Бог хочет просто ничем не обоснованного страдания, переходящего в перитонит, то уж извините, здесь мы поспорим и с вами не согласимся.

Он знал эту полостную операцию назубок и потому делал ее, почти засыпая, с трудом борясь с одурманивающей мозги тиной, тряся головой, полузакрыв глаза, как играет опытный пианист, даже не взглянув на постылую и захватанную пальцами клавиатуру.

Сестра-ветеринар, чтобы хирург окончательно не заснул, давала лизать ему мороженое «Забава», которое делалось Барнаульским хладокомбинатом, – двуцветный розово-белый пломбир на палочке, то открывая повязку на лице мастера, то прикрывая ее…

– Не могу, – пробормотал Рудик. – Сама ешь.

Он знал эту «Забаву» с детства и потому не ценил ее качества, например отсутствие сухого молока в рецептуре и всякого рода сомнительных консервантов. Сестра, не сказав своего традиционного «ага», долизала то, что не успел долизать Рудик.

И в это время в операционную влетела Лидка. Влетела со всем, что было при ней, с пирожками вверху туловища и густым тестом внизу, с размазанной косметикой на лице и с глазами, которые источали горьковатый каштановый мед отчаяния.

– Меня убивают! – крикнула она Рудику. – Моя добродетель растоптана грязным сапогом аристократа.

– Погодите, – терпеливо ответил ей хирург Рудольф Валентинович Белецкий. – Не видите, что я режу? Тут дело идет о жизни и смерти, а вы ворвались с какой-то травленной молью добродетелью и еще плюнули мне в лицо своей кислотой.

– Зашивай его, – приказала Лидка. – Чего здесь валандаться?

– Зашивайте, – покорно отдал распоряжение сестре хирург, содрал с себя надоевшую повязку и пропустил Лидку из операционной вперед. – Пойдемте со мной в ординаторскую…

Он вдруг замешкался, затоптался на месте, словно внезапно ослеп, и опять возвратился к больному. Посмотрел с подозрением на его раскрытый живот.

– Чего сопли жуешь? Забыл чего? – ласково проворковала ему Лидка.

– Да так… У меня дурь каждый раз… Будто я скальпель в животе оставляю… Когда учился в институте, мне один товарищ рассказывал… Как скальпель зашили в животе.

– Мне тоже сейчас кое-что рассказали, – пробормотала парикмахерша, не уточнив, что именно. – Услышишь – закачаешься.

И она с силой, ухватившись за рукав халата, загнала Белецкого в ординаторскую, как загоняют безмолвную скотину на убой.

Там Рудик рухнул на продавленный диван, словно метеорит обрушился на безжизненную планету, а Лидка плюхнулась на колени лечащего врача. Он почувствовал на себе ее теплый зад, похожий на две некрепко сшитые друг с другом подушки. У другого бы эти подушки вызвали восторг обладания, другой бы сразу зачитал стихи вслух, заговорил бы о мироздании, о психоэнергии, сансаре, пране и вьяне, другой бы весь мир духовный в себе перевернул – и именно из-за этих жгучих, как грелка, подушек. Но только не Рудик. Скука и раздражение, которые мучили его весь день, вдруг сделались нестерпимыми.

– Мне страшно. Спаси меня! – Лидка обняла его короткую широкую шею и прикоснулась к уху липкими губами, будто измазанными в клее «Момент» – в том смысле, что еще мгновение и их уже не отлепить.

– Отчего тебе страшно? – спросил он, увернувшись и все-таки спихнув ее с колен на диван.

– От человека.

– Ну знаешь ли, милая, от человека всегда страшно, – философически заметил хирург. – Человек может сказать тебе гадость, может ударить напильником по голове, посвятить тебя в свой внутренний мир, попросить взаймы денег… Страх от человека – в порядке вещей.

– Значит, тебе тоже страшно?

– Конечно.

– От кого конкретно?

– От всех людей.

Рудик нетерпеливо поднялся с дивана и посмотрел на улицу. Буря за окном не состоялась. Солнце зевало. Ветер пошел на местную карусель и там задремал в деревянной люльке.

Тогда хирург включил телевизор «Юность» на тумбочке. Как еще работал этот маленький советский реликт, как не взорвался, не возгорел, не вышел дымом, словно старик Хоттабыч, и не показал всей больнице кузькину мать – неведомо. Сквозь морскую рябь черно-белых помех стали видны двое молодцов, которые дубасили кого-то железной палкой, передавая ее из рук в руки.

– В насилии есть своя философия, – пробормотал хирург, озадаченно уставившись на экран. – Фридрих Ницше, если бы дожил до наших дней, был бы безмерно счастлив.

– Какая ниша? Чего ты плетешь?! – постаралась Лидка вернуть его с небес на землю.

– Это я так. Заговариваюсь, – пошел он на попятную.

– Ты не понимаешь. Меня хотят убить.

Лицо парикмахерши пошло пятнами, губы затряслись и разъехались в разные стороны, словно две гусеницы.

– Кто? – терпеливо спросил Белецкий.

Назад Дальше