Михаил Веллер
Мы с миленком целовались
От утра и до утра,
А картошку убирали
Из Москвы профессора! —
со старательным чувством орали мы, поддавая удали на матерных строках.
Мы обнимались и хотели все быть трактористами, а Васька убеждал, чтоб ноги здесь никого не было.
Из последней бутылки наливали какой-то девице, она тянулась к Васькиному плечу и бесконечно канючила:
– Ва-а-ся-а, ну возьми меня на блядки!
– Уйди, дура!
– Ва-а-ся-а, ну пожалуйста-а, возьми на блядки разо-о-очек!..
Негодяй-Васька выставил пятую бутыль огненной воды. «Охотничья» была рыжей; как его чуб. Она таилась за ремнем на спине. Мы поняли, что смерть настала. Выпили и осознали смысл жизни в том, чтобы покататься на тракторе.
Мы разогнали его бегом, втроем вспрыгнули за руль, и через двадцать метров легли в кювет. Мы хохотали на всю ночную округу. Подошел Васька, отбрыкиваясь уже от двух девиц. Он пользовался успехом.
Я заблудился. Я чеканил строевой шаг туда и обратно по отрезку дороги, который вел из ниоткуда в никуда. Для поддержания сознания я орал строевые песни. Посередине моего маршрута плескалась лужа. Пересекая лужу, я опускался на колени и умывал лицо холодной водой. Последняя неубитая извилина в мозгу проводила реанимационные мероприятия.
Ночью я проснулся на нарах от жажды. Переполз в кухонную пристройку. Там наши уже кипятили чай на жестяной печурке. С такими лицами выползают из газовой камеры.
– Все муки ада!.. – сказал Серега.
– Долбаный колхоз!.. – сказал Вовка.
– Даже краденое пропить толком не могут!.. – сказал я.
До утра мы икали, рыгали, стонали и поздравляли друг друга с чудесным спасением.
Назавтра нас определили дергать турнепс. Бледный корнеплод упирался в земле, как противотанковая мина, и вылетал с бутылочным чмоком. Менее всего он напоминал что-либо съедобное. Им хотелось дубасить по голове ботаника, который его изобрел.
– Страшный сон, – сказал Серега.
– Хоть кормят досыта, – сказал Вовка.
А потом похолодало, мы ссыпа́ли картошку в бурты и укрывали соломой, и если зимой ее не съели кабаны, и до весны она не померзла и не сгнила, то это ее, картошкино, счастье.
Яростный стройотряд
Колонна
А это неплохо смотрелось. Возникало гордое гвардейское чувство.
Каре на Дворцовой площади размыкалось. Четырехтысячная колонна вытягивалась по середине Невского. Серая форма отблескивала серебряными пуговицами на погонах и карманных клапанах. Тельняшки и ремни придавали шествию настроение колониальной морской пехоты. Шевроны на рукавах пестрели геральдикой.
Оркестр в голове гремел маршевой медью. Милицейское оцепление держало тротуары. Ура, и в воздух чепчики бросали!
На Московском вокзале эшелоны стояли под парами. Комсомольские боссы рубили речи с переносных трибун. Опергруппы с красными повязками рассекали массу, сдвигая строй. Отряды ровнялись перед вагонами.
– …авангард коммунистической молодежи!..
– …всегда в самых трудных местах…
– …наш труд Родине!..
С детства эти призывы успели нам надоесть. Но сейчас в них вновь ощущалась какая-то правда, и эта правда была наша. Слова переставали звучать пустыми и наполнялись смыслом предстоящих дел. Такие дела.
На юг, на север и на восток отстукивали составы тысячи километров. Это была наша страна, и в нее ложился наш труд. Приходила проверка: мы были нужны, мы были хозяева, и мы тянули эту пахоту. Рубль, заработанный потом и мозолями, надежней золотого.
Мы знали без лозунгов, где пойдет хлеб, нефть и урановая руда по нашим дорогам. Каждая шпала, каждый кирпич и вынутая лопата грунта шли в общий зачет дела, которому мы служим.
Лица примеряли суровые выражения первопроходцев и работяг.
Никогда потом мы уже не были такими взрослыми, как в девятнадцать лет.
Гравий
Состав гравия был ссыпан километрах в пятнадцати, его весь уже подобрали на подъемку и в бетон. Понадобились замесы на очередной мостик через сухое весеннее русло. Из мехколонны выбили семитонный «КрАЗ», и после завтрака мы с Жекой поехали искать гравий. Говорили, что километрах в сорока выше по насыпи застряли брошенные остатки.
Обычный трехтонный зиловский самосвал мы вдвоем накидывали за сорок минут. Этот «КрАЗ» мы грузили часа три, с оттяжкой посылая лопату в гору. Только рессоры проседали.
– Уж доехали, так привезем побольше, – приговаривал Жека.
– Пустыня ровная, дорога твердая, – соглашался шофер.
Шофер нас уважал. По дороге мы угостили его термоядерной кубинской «Партагас» из сигарного табака. Он затянулся, выпучил глаза, перестал дышать и вильнул в сторону.
– Ни хрена студенты курят, – прокашлял он, стерев слезы.
Когда мы перевели дух и бросили наверх лопаты, а шофер оценил, что столько еще не везено, тонн десять нашарили, – солнце перевалило полдень. Мы обтекали и сохли в разводах соли. Хотелось пить – не то слово.
– Я еще подумал – чего они воды не взяли, – пожал плечом шофер. Он провел время, подремывая в тени под машиной, там протягивает воздух и прохладно.
– Да думали, чего там, одна машина… это быстро.
«КрАЗ» стронулся медленно и тяжко, плавно набирая инерцию. Так разгоняется гора на колесах. Рессоры стукали, просаживаясь и плющась.
Я узнал вкус жажды. Язык немного распух, и ему было неловко во рту. Скудная вязкая слюна несла тухлым сыром. Желание пить приобрело ощущение горчичника в груди и горле.
– Скоро дома будем, – ободрил шофер, срезая радиус колеи напрямик и въезжая в такыр. Перегруженный «КрАЗ» мягко продавливал корку все глубже, замедлял ход и опустился на дифер.
– Твою мать, – смекнул шофер. – Сели.
Мангышлакская пустыня поката, как стол. Такыры, пересохшие летом соляные озерца, созданы для гоночных рекордов. Растрескавшаяся белая корка держит сцепление лучше асфальта. Этот – недосох. Пятисантиметровый панцирь проломился, и колеса месили тугую бурую грязь, вязкую, как крем.
Мы обошли кругом место крушения и матом помогли шоферу газовать. Потом закурили и решили ловить помощь. Место проезжее.
И через четверть часа прикатил «зилок» с гравием! Он шел в лагерь лэтишников.
Мы продели ему трос дважды вокруг буфера, «ЗиЛ» врубил заднюю и стал газовать и тужиться.
– Давай! – орал наш из воющего в такыре монстра.
«ЗиЛ» взревел, уперся и дернул. Он обрел странный вид. Он стал голый, как женщина без юбки.
Мы упали от хохота. Уж очень дикий облик! «ЗиЛ» сдернул себе весь передок. Капот с буфером и крыльями, держась за наш трос, лежал на земле. А самосвал, с голым двигателем на голой раме при голых колесах, отскочил взад метров на десять.
– Хороший трос какой, – цинично оценил наш шофер.
– Вот такого я не видел… – отреагировал их шофер, заново знакомясь со своим аппаратом.
– Давай за раму заведем, – предложил наш.
– А себе за яйца заводить не пробовал? – поинтересовался тот.
– Оторвутся, земляк.
– Что и требовалось доказать!
Итого мы с Жекой вскарабкались в кузов, взяли лопаты и принялись сбрасывать свой кровный гравий вниз. Скидав полкузова, сыпанули дорожки под передние колеса, а остальное сгребли под крутящиеся задние. А «ЗиЛ» со своим непристойным голым передом, святой его водила, тащил нас задним ходом, заведя таки трос за раму.
«КрАЗ» облегчился тонн на пять, под колесами схватилась гравийная подушка, и мы вылезли. Помогли «зилку» пристроить облицовку и прикрутить хоть проволокой в дыры срезанных болтов. И поехали в лагерь ЛЭТИ. На ближайший водопой.
Они как раз кончали обедать.
– Чего ж – воды, – стрельнула глазастая-грудастая поваришка и набуровила нам по литровой кружке холодного компота. Райское наслаждение длилось секунду.
– Попить можно? – повторили мы, переминаясь.
Их водяная цистерна была вкопана за окном. Мы вытянули ведро и стали по очереди вливать в себя литровой кружкой. Когда ведро опустело, за окном маячили расширенные глаза. Цирк проездом: человек-конь!
Из чистого понта мы набрали еще ведерко и попили врастяжку. Вода плескалась в ноздрях.
Походкой беременных ковбоев мы переместились в наш «КрАЗ», геройски сделали ручкой и уплыли счастливые.
– Гравия жалко, – ругался я.
– Вернемся и выковыряем? – предложил Жека.
…Норма воды на погрузке гравия определилась эмпирическим путем: один самосвал – один час – один литр. Пол-литра на нос. Нагрузил – выпил. Десять часов – десять машин – пять литров. С чаем утром-вечером и обеденным компотом – семь литров принял и не греши.
Цемент
Самая прелесть – это разгрузка цемента россыпью. Откатываешь дверь вагона – а там дощатый бортик и цемент по пояс. И сразу молочный привкус в глотке. Влезаешь, утопая в сером порошке по колено. И совковой лопатой, предельно медленными аккуратными движениями, пересыпаешь цемент в подогнанный вплотную самосвал.
Очки мгновенно запотевают, делаются серыми и непрозрачными, очки снимаешь. Щуришься, как чукча в пургу: моргаешь почаще.
Марлевый респиратор влажнеет, залипает цементными кляксами, дышать трудно, бросаешь к черту респиратор, стараешься дышать только носом.
Плюс сорок пять в тени, а на солнце у градусника нет делений выше пятидесяти пяти. Одежда мокрая, плотно застегнутый воротник трет шею, ткань под мышками и в паху делается как наждак. Снимаешь все к черту, остаешься в кедах на босу ногу и плавках.
Когда перекуриваем в тени самосвала, наблюдаем струение белесого дымка из дверей вагона. Будто легкий пожар курится. Это движение воздуха снимает и рассеивает мельчайшую взвесь.
Выгружаем только на одну сторону, противоположные двери закрыты от сквозняка, а то все разнесет.
Когда у дверей стекающий цемент выбран до пола, отбиваем доски с дверного проема и помещаемся в две пары с носилками. Один лопатой насыпает, двое несут и осторожно опрокидывают в самосвал. Шофера считают рейсы: сколько еще?
В вагоне шестьдесят тонн цемента, но эта мысль отсутствует. В кураже и браваде сплевываешь цементом, сморкаешься цементом, смаргиваешь цементом, и все скалят серые зубы. Работа нетяжелая. Но дурная. Чего ж приятного.
Вечером долго толкаемся под струей воды из бочки, проковыриваем все места. Мыло по серой коже мылится плохо. Трем друг другу спины.
Если глаза красные – лучше промыть: закапать новокаина, когда щиплет, или альбуцида. В аптечке есть.
А потом – садимся за кухней на дрова, в свитерах и всем теплом, каждый с чайничком горячего чая и кружкой. И пьем с сигареточкой свои три литра обжигающего и сладкого. Пот пробил и льет. Если промокнуть свежим полотенцем – след сероватый.