– Ну, как, вам понравились мои стихи?
Иван хотел ответить, что ее стихи были лучшими из всего, что он сегодня услышал, что сама Ксения – лучшая из всех девушек на свете, что она для него и есть это непостижимое и неуловимое счастье, которое живет за линией горизонта и которое единицам из людей все же удается на какие-то мгновения поймать, но у него не доставало слов. Или не хватило духу для столь откровенного признания, и он просто ответил:
– Да, понравились. И даже очень…
– Правда? – засветилась лицом Ксения.
– Правда.
– А Валерий Яковлевич говорит, что они сыроваты…
– Кто это Валерий Яковлевич? И что он понимает в стихах! – всерьез возмутился Гаврилов. – Сыроваты ему стихи, видишь ли… А сам он сумеет написать такое?
– Валерий Яковлевич – это Брюсов, – слегка улыбнулась девушка. – Это тот самый, что стихи про Адама и Еву сочинил… Он в стихах все преотлично понимает, можете мне поверить… – потупив глаза, добавила она. – А как вам тема, которую он затронул в своих стихах?
– Тема-то? – Гаврилову не удавалось поймать взгляд Ксении. – А что, – он невольно кашлянул, – вполне жизненная тема… Такое случается…
А потом она проводила его до дома. Сама изъявила желание. Захотела посмотреть, где он проживает. Они шли под ручку, и описать то состояние, каковое в тот момент испытывал Иван, не достало бы слов у самого сочинителя злободневных романов господина Боборыкина. Или даже у его сиятельства графа Салиаса. И то ли почудилось, то ли взаправду коснулось счастье своим крылом Ивана, но на данный момент было именно так…
Их встречи не стали регулярными, но от этого были лишь более значимыми для Ивана.
То, что творилось с Гавриловым, было ясно и звалось емким словом «любовь». А вот что испытывала к нему Ксения? Он не раз задавал себе подобный вопрос, а однажды решился задать его Ксении, правда, в завуалированной форме. Говорили о стихах, о чувствах, которые они вызывают, и Иван, выждав момент, сказал:
– Стихи, конечно, стихами и красиво, и душу бередят, и все такое прочее… Но мне душу бередите вы, Ксения Викентьевна. И я не знаю, как мне жить дальше…
Ксения взглянула на Ивана и замолчала. Не нужно, наверное, было этого ему говорить, поскольку после того, как были произнесены эти слова, их встречи стали происходить все реже и реже. А потом она сказала, что между ними ничего быть не может. Сама сказала. Словно отвечая на тот вопрос Ивана. Откровенно, честно и очень больно…
– Но почему?! – едва не взвыл от горя Иван.
Вопрос, который в подобной ситуации задавал едва ли не каждый мужчина, не всегда находил понимание и откровенный ответ со стороны обожаемой женщины. Не нашлось слов и для раненого сердца Ивана. Ксения промолчала, только как-то странно посмотрела ему в глаза, ну, примерно так, как смотрят взрослые на детей, и передернула плечами…
Настанет день, и ты меня поймешь,
Но, признаюсь, сейчас мне горько очень.
Надолго этот день, наверное, отсрочен,
Из откровенности пока выходит ложь.
А знаешь, из окна мне виден горизонт за пашней,
Видны заката алые тона,
И тает день, как таял день вчерашний…
Дорога серая видна.
Какая тишина лежит в объятьях сада,
Как вечер тающий безгласен и хорош!
Я у него учусь молчанью. Так и надо.
Из откровенности выходит только ложь.
Эти стихи были вложены в почтовый конверт, который принес в один из воскресных дней шустрый мальчишка:
– Барышня с Зубовского бульвара вам велели передать… А еще просили более ее не беспокоить.
Больше не было написано ни строчки. Это означало конец счастью, и без того зыбкому и мимолетному.
А однажды он увидел ее и того высоколобого с усищами, который читал стихи про Адама и Еву. Они выходили из кондитерской, той самой, у входа в которую он столкнулся с Ксенией. Высоколобый что-то нежно нашептывал на ушко девушке, а она в ответ счастливо улыбалась. Ей было щекотно от его усов, но она не отстраняла лица…
Потом была яркая вспышка. Так мгновенно загорается ярость, которую уже не потушить и не удержать. Не помня себя, Иван набросился на усатого, повалил его и стал душить. Тот сопротивлялся, что более усиливало ярость Ивана. Он не слышал свистка полицейского, не чувствовал, что кто-то с силой тянет его назад за плечи, и только почувствовав удар, обернулся. Это полицейский огрел его своим кулаком по затылку. Иван с детства был приучен давать сдачу и ответил полицианту «от всей души». Да так, что своротил ему набок челюсть и повредил глаз. Потом прибежали еще двое служителей порядка и благочиния, так же худо пришлось и им. А затем его повязали и повезли сначала в полицейский участок, а оттуда – в следственную тюрьму. На суде, принимая во внимание его состояние ажитации, ему дали три с половиной года и упрятали в исправительное арестантское отделение. А ведь могло быть и гораздо хуже.
После этого Иван озлился на весь мир. И то, что творилось у него на душе, не всегда было понятно и ему самому. Куда уж до нее посторонним, пусть даже и судебным следователям по наиважнейшим делам…
Первым, кого Воловцов вызвал в свой кабинет после того, как ему поручили расследовать дело о двойном убийстве, был Гаврилов. Кое-что из личной жизни подозреваемого Ивану Федоровичу было уже известно, а потому он полагал значительно продвинуться в расследовании. Посадив Гаврилова напротив себя на большой деревянный табурет, заговорил:
– Я бы хотел, чтобы вы вспомнили весь день пятнадцатого декабря прошлого года. Как вы его провели, что делали, с кем виделись.
– Нешто я могу помнить, что было без малого год назад? Вы, однако, шутник, господин следователь, – иронично проговорил Гаврилов и прямо посмотрел в глаза Воловцову. – Вот вы, к примеру, сможете припомнить,
– Ознакомился, – ответил Воловцов. – Но допрос этот снимал не я, и потом, бумага – далеко не живой человек, мне хотелось бы самолично все услышать от вас.
– Ну, а мне к протоколу добавить нечего… – буркнул Гаврилов.
– Это мы еще поглядим, – заметил Иван Федорович и вдруг резко спросил: – Кто может подтвердить, что в половине девятого вечера, плюс-минус четверть часа, вы находились дома?
– Я уже вам сказал, что добавить к протоколу мне нечего…
– А я еще раз спрашиваю, – Иван Федорович начинал уже злиться. – Кто может подтвердить?
– Груня может подтвердить! – почти выкрикнул Иван.
– Эта ваша работница?
– Да!
– Вы сожительствуете с нею? – поднял на допрашиваемого взор Иван Федорович.
– Что?!
– Я спрашиваю, вы сожительствуете с нею? – Воловцов свел брови к переносице, напустив на себя (как ему самому казалось) непримиримую строгость.
– Нет, – ответил Иван. И… соврал. Груня уже не была девственницей. С той самой поры, как Иван вернулся из арестантского отделения. Он не был наполнен радостью освобождения, что обычно происходит с сидельцами, отбывшими немалый срок в заключении. Не вздыхал полной грудью воздух свободы. Не бросился в загул с приятелями, вином и девками, чтобы хоть немного компенсировать потерянное время и удовольствия. Ничего такого не было и в помине! Иван вернулся из арестантских рот злой. С ненавистью, кипящей у него внутри, как строительный вар в чугунном котле.
Что он сделал, выйдя на свободу?
Пришел домой.
Поел сваренную по случаю его возвращения куриную лапшу.
Выпил стопку водки, поднесенную Груней. И молча завалил ее тут же, в столовой, на некрашеный дощатый пол. Все остальное он тоже проделывал молча, изредка скрипя зубами. Молчала и Груня, тараща на него глаза с белесыми ресницами.
Имел он ее жестко, без ласки, по-звериному. Как бы мстя в ее лице всем женщинам мира, от коих мужикам все беды. И в первую очередь, мстил Ксении…
– …ее показания для следствия весомого значения не имеют, поскольку она целиком и полностью зависит от вас, – донесся до слуха Гаврилова голос судебного следователя по наиважнейшим делам. – Вспомните, может, еще кто-то вас видел? Или мог видеть?
– Да никто меня больше не видел, кроме еще моего пса, – отмахнулся от следователя как от назойливой мухи Иван. – Можете поспрошать у него… Вам это надо, вот вы и заботьтесь. А мне – не надо. Я никого не убивал…
– Хорошо, мы будем искать, – заверил его Воловцов. – А вы знаете Александра Кару? Сына и брата убиенных женщин. Знакомы с ним, доводилось видеться? – неожиданно спросил Иван Федорович.
– Ну так… немного знаком, – слегка оторопел от неожиданного вопроса Иван. – Живем мы недалеко… Да, виделись несколько раз…
– Виделись, это хорошо, – Воловцов что-то черкнул в своей памятной книжке. – И что вы можете о нем сказать?
– Я? – снова опешил Гаврилов.
– Вы, – утвердительно произнес Иван Федорович и огляделся: – А что, кроме нас с вами, здесь еще кто-либо есть?
Иван был сбит с толку. Пыл его как-то незаметно улетучился, злость на время поутихла, верно тоже удивляясь такому повороту событий в допросной беседе.
– Что я могу сказать… – задумчиво пробормотал он. – Ну что, парень как парень. Культурный. Улыбчивый такой. Здоровается всегда при встрече первый…
– А еще что? – вопросительно посмотрел на него Воловцов. – Вы же человек, скажем так, опытный, характер другого человека можете определить с ходу… – немного польстил он бывшему арестанту, уже понимая, что сбил спесь с Гаврилова и какой-никакой, но общий язык с ним удалось наладить.
– Не-е, – протянул Иван. – С ходу сказать про характер человека, с коим не шибко знаком, я не могу.
– И все же, Иван Степанович, постарайтесь пусть поверхностно, но как-то охарактеризовать Александра Кару, – скорее попросил, нежели настоял Воловцов.
– Мутный он какой-то, – после некоторого раздумья произнес Гаврилов, слегка поморщившись. – Вроде бы веселый, девок любит, разговорчивый, а что-то в нем есть такое… внутри… Как вам и сказать-то, не знаю… Вот, к примеру, говорит он с вами, а думает всегда о чем-то своем, а совсем не о том, что говорит… Нет, больше ничего не могу сказать. Одно слово: чужая душа – потемки.
– Известное дело, что потемки, – согласился Иван Федорович, еще совсем недавно думающий про чужие души именно так, как этот крестьянин Гаврилов. Вот и про Ивана он думал, что у него черная душа. Ан нет, вроде не черная. Ну, или – не совсем… Белые пятна проступили. А может, все-таки серые? – А вот ты насчет девок обмолвился. Это ты его невесту Смирнову имел в виду?
– А у него уже новая невеста есть? – удивился Иван. – Не ведал…
Услышав про