Куплю входную дверь - Григорий Булыкин 4 стр.


– Я достану тебе оправу, – машинально обещаю я и компьютер памяти автоматически срабатывает: «Тел. 126-36…»

– Спасибо. Вообще-то я злой человечек, да? – Юра смотрит на меня, как интеллигент с картины какого-то прогрессивного художника прошлого века.

Но Юра не интеллигент. Он лишь соответствует тому пошлому стереотипу интеллигента, который создавался наивными режиссерами в довоенном кинематографе, – этакий чудак, не способный вбить гвоздь или довольствующийся лишь наличием великолепной библиотеки да парой калош. Во веки веков не был Юра интеллигентом. Скорее наоборот, ибо интеллигент лишен какого-либо чувства иждивенчества. Юра же – при всем том, что человек он добрый и по своему несчастный, – обладает удивительной способностью требовать. Сколько я помню, люблю его той болезненной любовью, возникшей в раннем детстве, которая оправдывает все, столько не перестаю удивляться его способности требовать. И это его «плохо» – совершенно иного рода. Это – от невозможности функционировать в привычной обстановке обмена. То, что Рыльцев до последнего дня преуспевал на этом поприще, а Юре до конца жизни «обдумывать роман» – дело случая. Но в том-то и суть, что Юра мне дорог, Рыльцев – антипатичен. А оба они – за одним барьером…

* * *

…И все же я не выдержал, вот он, листок с номером телефона.

– Можно от тебя позвонить?

– Валяй, соседей нет, а то бы не больше трех минут… – он выходит в коридор.

– От Бакреева? Ах, это по поводу инспектора Пусева? Я в курсе. Алло! Алло! Вас не слышно, перезвоните…

Я кладу трубку – не хватает духа или же что-то другое заставляет меня оборвать разговор? Меня удивляет та готовность, с которой некто идет на контакт со мной, совершенно анонимным для него до срока человеком, вся ценность и степень надежности которого определена лишь «от Бакреева». И меня просто-таки пугает самоуверенность, с какой некто берется помочь в деле о краже.

Но через минуту я снова набираю номер.

– Извините, нас прервали. Это директор завода… Да, я от Бакреева.

– Ах, это вы… Что ж, я сведу вас прямо с инспектором, лады? Я понимаю, что «в лоб» вам неудобно… вы не волнуйтесь. Запишите наш адрес. Понедельник вас устроит? Прекрасно. Итак, у меня еще сутки в запасе…

* * *

– Ты где это был – второй час ночи, что-нибудь случилось? – Жена проводит ладонью по моей шее. Я замираю, словно прирученный к такой же ласке наш кот Мефодий. И лишь часть моего сознания не парализована этой лаской – я изо всех сил пытаюсь удержаться, но…

– Нина, я не буду помогать Рыльцеву.

Рука резко покидает мою шею. Не надо было мне так прямолинейно…

– Ты должен его спасти. Как я буду смотреть ему в глаза… потом… ведь он знает, что ты можешь его спасти!

Что ж, и тут кодекс чести. Ты гордился своим кодексом, почему же лишаешь ее права придерживаться своего. Да, в том-то и дело, что в частной жизни Рыльцев и моя жена и наверняка элегантнейший паркетчик Севастьяныч придерживаются вполне приемлемых норм человеческой морали. Но только лишь вступают в силу «сверхличностные» связи – контакт с государством, как возникает иной нравственный критерий. Точнее – критерий нравственности просто исчезает! Государство – это не верная подруга Нина. Тут просто некого стыдиться. Тут некому изменять. Некого предавать. Применима ли нравственность как понятие, скажем, к асфальту, по которому вы шагаете на работу.

Абсурд! Вот и Рыльцев: топчет себе пространство суши и правил движения не соблюдает – он их вырабатывает сам. Более того, повсеместно насаждает их. Деловой человек Рыльцев процветает в том пространстве, которое ограничено спросом и предложением, уровнем потребления моей Нины…

* * *

– Старик, если государство не способно снабдить абстрактного гражданина Н. кроссовками «Адидас», а я – способен, значит, я объективно полезен обществу, ибо я несу на своих плечах ту часть бытовых проблем, для которых на плечах государства места пока нет. Стало быть, я полезен и собственно государству. – Рыльцев отхлебывает кофе. – То же самое обстоит в любой области человеческой жизнедеятельности: левак быстрее и качественнее наладит тебе паркет, машину, деловой человек из-под земли достанет тебе джинсы к дню рождения дочери, автомобиль другу с Кавказа… Ты говоришь – воровство? Но ведь он не выбрасывает гвоздь, унесенный со стройки, на помойку, верно? Он в дело идет! Просто кратчайшим путем до потребителя доходит. Я даже разгружаю государство от ряда мелких операций! Иначе бы – я имею в виду, если бы я объективно был вреден, а не необходим, меня бы в бараний рог скрутили…

* * *

Будто магнитофонную ленту крутанули назад. Я слышу сладкое прихлебывание Рыльцева, его тихий, но твердый басок. Со странным чувством, близким к стыдливости, неловкости, слышу свой собственный голос. Я, конечно, опровергаю Владислава Ефимовича. Но этак холодновато, академически, словно беседуем мы на совершенно абстрактные темы. А речь-то о завуалированном преступлении. И преступник – передо мной! Я что-то объясняю ему, словно ребенку в переходном возрасте рассказываю откуда берутся дети. А все как раз наоборот – это Рыльцев держкт меня за наивного мальчика, испугавшегося вдруг мелькнувшей в завесе иллюзий реальности.

В тот день Рыльцев «уступил» Нине дубленку. Почему же я считал, что преступление завуалировано? Оно уже тогда было очевидно. Так отчего же я тогда не побежал в милицию, прокуратуру, народный контроль? Потому, что не было улик, доказательств? Не в этом дело. Так в чем же?

XIV.

Утром я еду к своей первой жене. Мы коротко обмениваемся дежурными фразами, и она оставляет меня наедине с дочерью.

– Прости, что я не поздравил тебя с днем рождения. – Дочь кивает, мол, прощаю и все такое. Натягивает привезенный мной свитер (конечно же, не отечественного, а импортного производства. Кажется итальянский). Я вижу – это так неожиданно и немного страшновато! – как она выросла. Похудела – острые локти, кажется, вот-вот рассекут рукава свитера. Красивая девочка. Это тоже несколько неожиданное открытие, поскольку особенной породистостью ни я, ни моя первая жена не отличаемся.

Я смотрю, «как дочь изгибается, глядя в зеркало, как она идет ко мне. Сейчас скажет: „Класс, папка“, – и скользнет губами по моей щеке, которую я по этому случаю скоблил самыми острыми на свете жилеттовскими лезвиями.

– Класс, папка, – но не целует.

Честное слово, я люблю дочь больше всех в этом мире. Она даже не подозревает об этом. Судьба мира, отечества, волнующие меня, – это судьба моей дочери. Наверное, это нормально, когда судьба будущего сливается в твоем представлении с судьбой твоего ребенка. Я имею в виду не профессию, которую изберет моя дочь, или мужа, которого она выберет – признаться, это пока меня не волнует. А вот сознание того, что за мои сорок лет мирного неба ей вдруг придется заплатить испытанием войны… Или за то, что я без оглядки брал от жизни, от природы (пляж, сосновую рощу, глоток воды из студеного ручья, не тревожась, что кладовая эта скудеет), дочь будет обречена на асфальтово-бензиновую среду…

Черт-те что лезет в голову!

А дочь все вертится у зеркала, и легкая ноша пятнадцати лет совсем не гнет ей плечи. То, что для меня вновь возникшие жизненные проблемы, нравственные сложности – для нее норма. Она не знает иного мира. Интересно, какие проблемы встанут перед ней в моем возрасте?

…Однажды мы с ней оказались свидетелями крохотной житейской драмы. Продавщица обвесила какого-то старика. Он уличил ее в этом мелком воровстве, вытребовал заведующего, который достал несчастные двадцать копеек и сунул их старику в карман. Тот, удовлетворенный, ушел. Мы стояли и понимали, что дело не в двадцати копейках. Мы – это очередь. Мы знали, что эта продавщица вот уже лет шесть обвешивает каждого из нас. Но мы молчали. Мы – стесн ялись. Или это называется по-иному? И только дочка неожиданно сказала: «Пойдем, папа, я у этой покупать не буду…»

Дочь смотрит, как я веду машину (колеса одолжил у соседа). Делаю вид, что не замечаю этого, но ее испытующий взгляд, скользящий с моей поредевшей макушки вдоль профиля и вниз к рукам, сжимающим руль, меня тревожит. Я знаю, что дочь «ставит мне оценку». Ну и как? Вроде бы ничего – ни снисхождения, ни потаенной жалости в ее взгляде.

– Папа, у тебя какие-то неприятности?

– Черт его знает… Вроде бы нет, а вроде бы и да. – И я очень подробно пересказываю ей все события этих дней,

– Ну и что? Если можешь, помоги ему… Да и себе самому. Не можешь, не берись. Так ты меня когда-то учил…

– Видишь ли, тут речь о другом… – Не очень-то весело, когда дочь дает тебе такие советы. Хотя, впрочем, совет разумный. Можешь пересилить себя, пересиль. Не можешь… Речь о том, что приходит время, когда привычное, обыденное приобретает форму ловушки. В данном случае мое привычное неприязненное отношение к Рыльцеву маскировало, в сущности, простую истину: мы с ним враги. И он постоянно одерживал победу, а я терпел поражение. Его существование противно моему существованию, если я, конечно, что-то значу. Понимаешь, девочка, наше государство научилось бороться, например, с бандитизмом, оно победило разруху, голод, а вот Рыльцева ему одолеть пока не удалось, ибо борьбе с ним нужно учиться.

– Почему «нужно»? Ты же в прошлый раз говорил мне, что если исчезнет дефицит, то исчезнут спекулянты, дельцы, ну и прочие там…

– В том-то и дело, что дефицит никогда не исчезнет, пока есть Рыльцев! – Я сам испугался этой простой мысли.

Получалось, что круг смыкается.

– Вот у вас в школе, помнишь ты рассказывала, что химичка поставила мальчику четверку за коробку шоколадных конфет? А ведь эти конфеты не такой уж дефицит, но послужили своего рода взяткой; стало быть, дух рыльцевых, химичек этих самых существует и помимо дефицита, он лишь процветает в его условиях. Вот тебе задачка на сообразительность: плох ли мальчик, давший вашей химичке коробку конфет?

Дочь пожимает плечами. И я сам отвечаю за нее – про себя отвечаю: «Он, этот мальчик, не плох и не хорош. Он нормален в том мире, где существует и процветает Рыльцев».

А почему, собственно говоря, процветает? Он же арестован и сидит!

Я выруливаю на Профсоюзную и торможу у ресторана. Это входит в священный ритуал моих свиданий с дочерью. Мы получаем по порции обыкновенного борща и бифштексы, за которыми необязательно было ехать в ресторан. Но – ритуал есть ритуал.

– Мама выходит замуж. – Дочь ковырнула вилкой сочный, надо сказать, бифштекс, отодвинула тарелку. – За Щелгунова.

Новость! Чувство облегчения и грусти, понятное тому, кто от встречи и до встречи виноватит себя в том, что испортил, сломал человеку жизнь. Впрочем, грусть проистекает даже не от этого, а от того, что избранник – Щелгунов, гений с Самотечной. Хоть в сорок пять он добился своего… – Ты не можешь снимать для меня комнату? Самую маленькую…

Стыд и только: за всеми своими проблемами я умудрился не разглядеть ту напряженную скованность, которая владела моей девочкой. Теперь понятно стало, почему она не поцеловала меня утром.

– А почему тебе не переехать к нам… Я имею в виду ко мне???

– Папа… – Дочь так посмотрела на меня, что я чуть не подавился. – Что ты, папа…

– А школа? Ведь комнату надо снять неподалеку от школы, верно?

– А денег у тебя хватит!

– Наскребу как-нибудь…

– Значит, договорились?

Я кивнул, но в душе ужаснулся – если выйдет именно так, то ко всем моим нравственным сложностям добавится и эта. Девочка пятнадцати лет при живых родителях снимает себе комнату. Чертовщина! Но я знал свою дочь. Она, откажи я ей в помощи, попытается найти выход сама – и, понятное дело, далеко не лучший выход.

– Ладно, что-нибудь придумаем… Но не сегодня или завтра. Ведь Юрий Семенович еще не переехал к вам?

– Не переехал. Но он… Он ходит к нам! Папа! – Она так сжала вилку, что кулачок ее побелел. «Господи, как же я был слеп!»

В сантиметре от беды удалось мне взять дочь за руку. И бедой это не назовешь – ну выходит мать замуж, что с того? Но я чувствовал: опоздай я хоть на день – два, в девочке бы что-то кардинально изменилось; обломился бы в ней хрупкий стерженек юности, который до срока обламывать нельзя.

И я звоню своей старенькой-старенькой бабушке, которой почти сто лет, но эти сто лет не мешают ей р аб о т а т ь вахтершей в каком-то НИИ. Бабушка живет в другом городе у моря, одна…

– Это какая же правнучка, а? – голос у бабушки еле различимый, надтреснутый, хотя слышимость отличная, я слышу даже голос диктора по телевизору, читающего сводку погоды – того самого диктора, который читает ту же самую сводку и в моем доме.

– Присылай. Как у нее с бельишком, игрушками?

– Какие игрушки, она уже в школу ходит, бабушка. В восьмой класс. Ей пятнадцать, – кричу я.

– А у нас – плюс двадцать три. Но дожди, дожди, распроклятые. Опять бахчевые не вызреют. В прошлом году купила дыню: разрезала, а она зеленая…

Господи, куда я посылаю девочку?

XV.

В сущности, чего я хотел от каждой из этих встреч? Что я получил от них? Ведь я с самого начала знал, что право решать останется только за мной, что все встречи не облегчат тяжести этого – личного – права…

Дома меня ждала «телефонограмма» от Переходчикова. Лежала она на самом видном месте, рядом с будильником, который, как жена прекрасно знала, я обязательно заведу на семь утра.

«Как появишься, срочно позвони, срочно и в любое время. Я не сплю».

Набираю номер Переходчикова.

– Нет, не разбудил. Пишу в номер. Идет подписка. Деду нужен жареный кусок на последнюю полосу. Детективчик с хэппи эндом. И знаешь, кто главный герой, угадай? Пусев, старина. Ах да, я тебе уже говорил. Он блестяще раскрутил одно дело по хищению мясных продуктов. По объемам – мелочь. Но в духе времени… Значит, вот что. Ты от Бакреева туда звонил? Ну и… Ладно, понял. Завтра, как и говорили, жди гостей. Так вот – я кое-что ему уже поведал. Ну, не в лоб, конечно… Теперь дело, как говорится, за содержимым сосуда. Да, кстати, я уже говорил, что и у него к тебе интерес? Племянница в твоем проектном бюро. Все. Пока.

…Над диваном у меня маска, привезенная из Анголы. Я пробыл там с год, строил новое и ломал старое – старое ломать тоже можно лишь с инженерной подготовкой… Маска смотрит на меня с жутким высокомерием. Я закрываю глаза, но через минуту снова открываю их. Маска буквально гипнотизирует меня. Высокомерие и презрение таятся и в уголках чудовищно толстых губ, и в разрезе скошенных глаз, и даже в самом отсутствии зрачков. Невольно вспоминаю, как мы работали там, в Африке. До седьмого пота работали. И тот же вечный отгульщик Скляров, и сонный Ермаков, которых я взял с собой. Странно (даже страшно): но там они работали неистово. Честь государства понимали как следует! Почему же здесь, дома – Скляров неуловим, Ермаков вял и неинициативен? Я размышляю об этой метаморфозе, но никак не могу уловить ее природу, ее суть. Где-то она рядом. Но по-прежнему невидима мною.

XVI.

Итак, понедельник. Планерка. И я приезжаю пораньше, чтобы вникнуть в бумаги, уяснить оперативную обстановку в цехах и на объектах и еще для того, чтобы собраться. Моя личная жизнь и волнующие меня вопросы не должны мешать мне – профессионалу.

«Профессионализм, дружок, – это еще и профессиональный образ жизни», – слышу я голос Переходчикова.

«У меня это перестало получаться, – отвечаю я, – моя частная жизнь начинает диктовать моей профессиональной жизни».

«Тогда займись лишь частной жизнью. Или… или…»

А ведь я люблю жену. Люблю свою частную жизнь. И что, собственно, случилось. Формально ведь я чист. Это случай…

«Ну, а я о чем?», – это уже голос Игоря Лимонова.

«Но я действительно просил у тебя совета и помощи».

«Мог бы не ездить. Для этого достаточно было подсчетов Петра – предостаточно. Ты все прекрасно понимаешь. Все! Но есть одна коварная штука – инерция. Ты давно уже сделал свой выбор. И, может быть, все это испытание – не испытание вовсе, а банальная точка. У тебя нет силы ставить ее. Но нет сил и на то, чтобы не ставить».

Назад Дальше