Апокрифы Чеченской войны - Садулаев Герман Умаралиевич 7 стр.


Вторая новелла была короткой. В ней рассказывалось о том, как ранним утром из потайной пещеры выходит пионерский отряд и под барабанный бой проходит по провинциальному советскому городку. Отряд поет: “Взвейтесь кострами, синие ночи!..” После их ухода пламя обрушивается с небес. Новелла называлась “Альраунск, сожженный заново”.

Каждый по-своему, мы все видели это, чувствовали кожей, памятью будущего провидели пламя с небес. Оно уже струилось на нас незримо, но осязаемо, когда поляны еще были полны земляники. Вкусная, крупная земляника росла на лесных полянах под Сержень-Юртом. Сержень-Юрт был уничтожен два раза. В первую войну он был стерт с лица земли ковровыми бомбардировками, системами залпового огня, тяжелой артиллерией. Удивительные люди. В короткий промежуток между войнами они снова построили здесь дома — красивые каменные и кирпичные дома, такие, в которых можно жить веками. На этой прекрасной земле, где растет крупная земляника, где вода в реках хрустально чиста, где воздух предгорий кружит голову свежестью. На этой проклятой земле, по которой проходит дорога на Ведено. В горный оплот Сопротивления. Дорога, которую одни хотят захватить, а другие удержать любой ценой. Вдоль этой дороги стоял Сержень-Юрт. Раньше, когда было такое селение — Сержень-Юрт. Во вторую войну он был заново стерт с лица земли ковровыми бомбардировками, системами залпового огня, тяжелой артиллерией.

Альраун — арабское название растения мандрагора. В Средние века мандрагоре приписывали колдовскую силу, сделанный из ее корня порошок входил в состав магических смесей. Корень мандрагоры по форме напоминает человеческую фигурку. По преданию, она растет на месте убийства. Когда вырываешь мандрагору из земли, она издает человеческий стон. Тот, кто вырывает мандрагору, непременно умрет. Поэтому, чтобы извлечь ее из земли, растение привязывали к хвосту собаки. Обреченной на смерть.

И теперь земляника растет на этих полянах. Кажется, даже еще больше, чем раньше. Сладкая, пьянящая земляника. Ее никто не собирает. Мины. Мины ставили все. И федералы, и боевики. Никто не знает схем, карт. Оторванные ноги солдатиков. Разорванные в клочья дети. Земляника хорошо растет на полянах, поливаемых густой, жирной человеческой кровью. Но, может, это не земляника уже. Мандрагора растет на лесных полянах под Сержень-Юртом. Мандрагора несет смерть, стонет и рвется минами под ногами любого, кто ступает по этой райской земле, по этой адской земле.

Когда я допишу эту повесть, я тоже смогу спокойно умереть. Все уже умерли. Что я делаю здесь один, в этой пустоте, в этой тишине? Я знал, что должен составить одну книгу. Я ждал мудрости, приходящей с годами, ждал седины висков и отрешенности ума. Вчера я начал. Мне чувствуется, что осталось не так много. А седина? Мои виски уже седы. Мне еще нет тридцати. Но наше поколение попало в зону огня. Все уже умерли. Когда я допишу эту повесть, я тоже смогу спокойно умереть.

Мы дружили семьями. У нас было много общего. Их маму звали так же, как мою. Наши отцы покупали одинаковые автомобили. Выходные, пикники на природе, Новый год, дни рождения — вместе. В пустом холодном доме остался альбом с фотографиями; много фотографий, где мы в лесу, на берегу речки — родители играют в карты, мы бегаем по полянке, гоняем мяч, перекидываемся воланчиком. Их единственный сын был примерно моего возраста. И у меня, и у него было по две родных сестры. Никогда я не встречал позже такого водителя, как Алик. Страшновато было сидеть в автомобиле, когда он гнал по ночной дороге. Хотя в аварию он ни разу не попадал. Алик был очень высокий, красивый. Его любили женщины. Он был отчаянно смелым. После армии он остался в Москве. Присылал родителям деньги. Отправлял автомобили для перепродажи. Пришел день, и он вернулся сам. Навсегда. Его высокий открытый лоб был аккуратно прострелен. Война начиналась там. Хороший чеченец — мертвый чеченец. Алик стал хорошим чеченцем и вернулся домой. Его высокий открытый лоб был аккуратно прострелен. С тех пор я часто вижу его и разговариваю с ним. Мы разговариваем обо всем. И он всегда улыбается. А отверстие с красной запекшейся кровью посередине лба — я привык не обращать на него внимания. И все же это тяжелые сны.

Я никогда не был в горах. Никто из нас никогда не был в горах. Мы жили в Шали. Это название переводится как “равнинное место”. Шали — древнее селение, сердце Ичкерии. В советское время это было село, но одно из самых больших в мире. Более тридцати тысяч жителей. Больше было только где-то в Африке. Мы гордились этим. Потом Шали стало городом. Обыкновенным маленьким провинциальным городом, каких много на окраинах России.

А в горах я никогда не был. Правда, иногда мы видели горы. В хорошую безоблачную погоду Большой Кавказский хребет как чудесное видение вставал над южной кромкой горизонта. И было странно видеть снежные шапки вершин в жаркие южные дни. Ущелья, ледники — все было видно четко, в деталях. Утром мы выходили в школу, и дорога вела прямо к горизонту, туда, где сказочные синие горы с сияющими белыми вершинами.

Были еще холмы. Лесистые холмы в предгорьях, у Сержень-Юрта. И странные безлесые высоты в полях. В Индии говорят, что раньше горы умели летать. Но царь небес, бог войны Индра молнией отсек их крылья. И они упали на землю. Я видел эти горы, когда ехал на поезде в окрестностях Курукшетры. Это так странно — ни хребтов, ни предгорий. Просто поле и холм на нем, как будто упавший с неба. Я верю. Теперь я верю. Я знаю, многое может упасть, когда никто не держит небо. И горы. Горы тоже падают с небес.

Такой холм стоит к западу от Шали. В ровном, чистом поле — высокий безлесый холм. Лысая гора. Считается, что такие горы — сборище нечистой силы. На самом деле — это воспоминания о языческих святилищах, располагавшихся на вершинах таких холмов. Наши предки приносили здесь жертвы, возжигали священный огонь. Потому что здесь — ближе к небу, обиталищу богов. Я думаю, в старые времена на той горе тоже было святилище. Ведь это самое близкое к небу место рядом с древним селением.

Нас влекло к холму. Мальчишками, играя, мы видели его. И однажды собрались в поход. Долго шли, тропами по лесополосе, через заросли кустарника, по краю золотых пшеничных полей, по чистой равнине с заброшенными нефтяными качалками. Долго взбирались вверх по крутому склону. И мы дошли. На плоской вершине холма стояли две огромные емкости для нефти, давно пустые и ржавые. Мы взобрались на самый верх. Все село было как на ладони. Серебряной ленточкой вился Басс. Зеленели лески за селом, желтели совхозные поля. И небо. Небо было так близко.

На ржавых боках цистерн огромными буквами мы — я и мой лучший друг Димка — выцарапали имена наших возлюбленных. Я написал имя “Лариса”. Лариса училась со мной в 7-м “В” классе школы № 8. Она была дочерью председателя районного КГБ. Рыжая, с милым веснушчатым лицом и легким, веселым характером. Я думаю, она жива до сих пор. Потому что они уехали, давно. После 8-го класса Лариса попрощалась с нами. Отца перевели в другое место, и они уезжали. Она с грустью смотрела на меня в тот наш последний день, теплый, солнечный, майский. Потом я получил письмо, одно письмо. Я думаю, она жива. Потому что они уехали давно, задолго до того, как упало небо. И еще — потому что я ни разу не видел ее во сне. Ни разу не видел ее в городе мертвых.

По нему можно было проверять часы. Каждый день, очевидно, после обеда он появлялся в небе. Каждый день дракон прилетал за новыми жертвами. Он сбрасывал полные комплекты бомб на село, на тихие мирные дома. И дома полыхали, и рвались запрещенные международными конвенциями шариковые бомбы и неизвестные международным конвенциям игольчатые бомбы. И каждый раз, закончив бомбометание, дракон начинал издеваться. Он знал, что никаких ПВО нет. Да и вообще, нет никаких серьезных вооруженных формирований. Только отряд самообороны — ополченцы с купленным на рынке разномастным стрелковым оружием да охотничьими двустволками. Он заходил на низкой высоте, на бреющем полете и в упор, для развлечения, расстреливал из пулеметов бегущих по улице, спасающихся из горящих домов женщин, детей, стариков. Пока не заканчивался боекомплект. Потом дракон улетал. А на следующий день возвращался снова.

Дракон прилетал с запада, оттуда, где по вечерам погребальным костром полыхает заходящее солнце. Пройдя над селом он разворачивался и заходил снова. Он разворачивался над лысой горой.

Его сбили одиночным выстрелом, зажигательным патроном из обычного АКМ, когда дракон делал маневр для нового захода. Низко, никого не боясь, на бреющем. Он знал, что ПВО нет. И стингеров нет. Если бы они были, стингеры! Но стингеров не было. Поэтому его сбили из обычного АКМ. Двое ополченцев засели на лысой горе, под пустыми цистернами, на плоской вершине лысой горы, там, где было древнее святилище предков. Потому что ближе к небу, в котором живут боги. И драконы.

Пуля попала в топливный бак, самолет загорелся. Пилот пытался вывести горящую машину. Но раздался взрыв. Самолет упал на ровное широкое поле, где раньше, когда не было драконов, росла пшеница. Сработала катапульта и пилота вытолкнуло в небо, раскрылся белый зонт парашюта. Там, где он коснулся земли, его ждали два ополченца. Я не знаю, был ли он уже мертв или просто без сознания, когда коснулся земли. Один из ополченцев достал из-за сапога длинный нож и широким разрезом от уха до уха вскрыл горло пилота.

Его возили по улицам на самодельной тележке, добротной самодельной тележке, той, на которой раньше возили мусор. У него было азиатское лицо, которое уже ничего не выражало. Голова, держащаяся на шейном позвонке, волочилась по пыльной дороге. Из каждого дома выходили женщины и плевали в его лицо, произнося самые древние и самые страшные проклятия душе дракона и всему его роду в любом колене и ответвлении. Не было улицы, не было семьи, в которую бы он не принес смерть. Теперь он ехал по селу на тележке для мусора, и женщины плевали ему в лицо. Кровь уже не текла из перерезанного горла. Да и была ли у него кровь, такая, как кровь человека? Может быть, у него была кровь, но другая, темно-зеленая, кровь дракона, и холодное, змеиное сердце.

Зачем я пишу эту книгу? Для кого? Зачем я встал со своей постели откинув два одеяла? Холодно. Эта зима в Петербурге очень холодная. В старом доме большие окна, и никакие батареи не могут обогреть комнату. Но мне тепло, под двумя одеялами. Я лежу и смотрю в белые плиты подвесного потолка. Нескольких плит не хватает. Я часами смотрю вверх и автоматически переставляю в уме плиты, представляя, какие геометрические фигуры возникнут от сочетания пустот. И думаю. Нет, впрочем, не думаю. Думать — в этом есть какая-то динамика. Мое сознание статично. Я просто помню. Я помню все.

Для кого я пишу эту книгу? Никто не будет ее читать, никто не сможет ее понять. Никто не примет ее. Ни по ту, ни по другую сторону огня. Никому не нужна такая книга, она не органична ни одной из систем пропаганды. Ни одно из имен героев книги не обладает шумной известностью, ведь никто и не знал этих людей, когда они были живы, они были простые люди. В этой книге даже нет постмодернизма для продвинутой молодежи.

Зачем я встал со своей постели, откинув два одеяла? Для кого я пишу эту книгу?

Для них. Никто и не знал этих людей, когда они были живы, они были простые люди. Теперь ничего не осталось и кажется, что их не было. Но они были. Это мой город — город мертвых, — и я должен выгравировать мемориальную табличку для каждого дома. Это книга мертвых, и в ней должна быть строчка о каждом из них. Это мой долг. Для этого я оставлен среди живых. Пока оставлен.

Моя книга не нужна живым. Она нужна мертвым. Я знаю это. Я помню это, когда представляю геометрические фигуры, возникающие от сочетания пустот.

В тот приезд я не сразу узнал в высокой стройной девушке с большими глазами Анжелу. Это неудивительно. В последний раз я видел ее еще совсем ребенком, лет семи-восьми. Она была смешная, лопоухая. Теперь при взгляде на нее меньше всего хотелось смеяться. Выше меня, а я сам далеко не низок, если не сутулиться. Красивое, правильное лицо. Яркие, пронзительно синие глаза. Невеста. Сама Анжела смеялась, говорила, что здесь нет парней, на которых она не смотрела бы свысока, имея в виду свой рост. Но это от девичьей стыдливости. На самом деле она была помолвлена.

Анжела была младшей сестрой Алика. Алик уже несколько лет как вернулся в родную землю, и глаза родителей, потерявших единственного сына, опустошило горе. Анжела была младшим ребенком. Всю отчаянную, осиротевшую от потери свою любовь родители теперь отдавали ей.

Духи зла, демоны темных пещер, потомки драконов и змей, бескровные чудовища, терзавшие в древние времена землю и населяющих ее людей. Теперь они снова пришли. На них зеленая, как кожа гигантских болотных жаб, одежда, погоны, как шипы на плечах. Тот, у кого шипы крупнее, тот, у кого больше этих шипов, почитается среди чудовищ за главного, и остальные чудовища слушаются его приказаний.

Они все рассчитали правильно. После удара ракетой типа “земля — земля” по самому центру Шали, по скоплению людей, пришедших кто по своим делам, кто поверив слухам, что власти наконец выдадут пенсии и детские пособия, они выждали два часа. Этого времени должно было хватить на то, чтобы родственники унесли по домам сотни мертвых тел, сотни раненых и стали пытаться спасти тех, кто остался жив. Они правильно рассчитали, что раненых унесут в ближайшие дома, недалеко от центра, до окраин села истекающих кровью людей не донести. Через два часа после удара страшной мощи боевой ракеты “земля — земля” по мирному селу и безоружным людям центр и прилегающие улицы были накрыты минометным огнем.

В доме родственников Анжелы недалеко от центра перевязывали мою сестру, подобранную среди остальных раненых.

Несколько мин накрыли дом, двор. Сестру откопали под обломками стены, без сознания, но живую. Анжела и ее двоюродный брат были в машине. Мина попала прямо в автомобиль. Клочья одежды, забрызганной кровью. Как раньше, когда мы детьми лазили в саду — соком спелых вишен.

Двое людей остались на этой земле живыми тенями. Сначала — единственный сын, потом дочь. Рано утром они опять пришли сюда, на кладбище. Куда им еще идти теперь? Ах, как сладко им думать, что скоро и они смогут лечь в эту землю. Вот здесь, рядом… Мы все будем рядом, сыночек, доченька… мы будем вместе… Как раньше, помните, когда мы жили в Сержень-Юрте — селе, которого больше нет, в доме, от которого остался лишь пепел. Помните, мы собирали ягоды на лесных полянах? Где вы теперь? На каких полянах вы собираете ягоды? Кто пригладит ваши растрепанные волосы, кто поцелует ваши белые ручки, кто обнимет вас в стране мертвых, там, где никогда не восходит солнце? Холодно ли вам в земле, скучаете ли вы по солнцу, по небу?.. Не скучайте, потому что солнце сгорело и неба уже нет, оно упало и разбилось и убило всех нас. И это только кажется, что вы там, а мы здесь. Мы тоже там, уже там, где нет солнца и нет неба.

Они пришли утром, рано утром, очень рано. Но не были первыми. На свежей могиле, на холмике земли лежал мальчик. Тряслись его худые плечи, и одно имя бесчисленно вырывалось вместе с рыданиями. Не получилось счастье, такое близкое, — первая и единственная, на всю жизнь любовь, лежит теперь в этой земле. Никогда не будет цвести сирень, не будет светлой весенней радости. Жизнь закончена, нет больше надежды. Ей было шестнадцать лет. За что ее убили? За синий, пронзительно синий цвет глаз? За улыбку, теплом наполнявшую мое сердце? За что ее убили? Земля, возьми меня, я молодой, сильный, возьми мою кровь, мою плоть, выпусти ее, пусть она ходит по травам, пусть вплетает цветы в дивные волосы… не молчи, земля!.. Он встает. Ему должно быть стыдно, он мужчина, он не должен плакать, он умеет терпеть боль. Ему должно быть стыдно, но этого нет. Он уже ничего не чувствует. Ему семнадцать лет. Нет, ему семнадцать раз по тысяче лет, он уже стар, он не умеет чувствовать ничего, кроме боли. Он уходит — по осколкам неба, туда, где он теперь будет жить; в мир, в который не приходит весна, где никогда не восходит солнце.

Назад Дальше