Куча - Горенштейн Фридрих Наумович 6 стр.


При любой смерти одинаково сильно стучит сердце в бессильном своем желании противостоять разрушению. Даже будучи вырванной из тела, сердечная мышца, в отличие от мышцы скелетной, продолжает сокращаться-протестовать. Так, очевидно, вело себя сердце женщины, вырванное из груди "иксом" во время Французской революции. Так вело оно себя в зубах отравленного больным словом революционного каннибала. Так оживает оно во время медицинского опыта в физиологическом растворе, полное несбыточных надежд, ища по соседству с собой легочную артерию и аорту, родную среду, грудь родного человека, но находя лишь страшное стекло пробирки, стеклянной своей ямы. И тогда оно начинает из последних сил стучать, задыхаясь, скользя культяпками вен по стеклу, как по мокрой глине. Стучать, стучать, стучать и, чувствуя внезапное облегчение, став легким, невесомым, взлетает из стеклянной ямы-пробирки в воздух.

Простуженный нос Аркадия Лукьяновича внезапно освободился от слизи, облегчил дыхание и вызвал ощущение полета в воздухе. Аркадий Лукьянович проснулся. Рядом с оплывающей свечой лежало переписанное письмо. Ворчали в мыльном рассветном тумане разбуженные стуком старики Подворотовы. Это участковый Токарь стучал в окно.

"Какой дикий сон, подумал Аркадий Лукьянович, сердце в медицинской пробирке... Сколько же я спал?"

Спал он не более пятиндесяти минут.

- Как выспались? -спросил Токарь, профессионально угадав мысли, и, не дожидаясь ответа, видно, прочитав его на осунувшемся лице Аркадия Лукьяновича, добавил: -Конечно, с покалеченной ногой спать затруднительно. Я вам костылек принес. Не очень-то новый, стоптанный костылек, но все-таки. Вы как решили, в местную больницу добираться, в Нижние Котлецы, или в Москву?

- Постараюсь в Москву.

- Тогда собирайтесь. С утра можно на шоссе такси найти прямо до Москвы. Правда, до шоссе километра два, дойдете?

- Постараюсь, сказал Аркадий Лукьянович, вдохновленный и обрадованный такой перспективой добраться быстро и комфортабельно в свою обеспеченную жизнь из нынешнего бедственного положения.

- С хозяйкой расплатились? -спросил Токарь.

- Нет, я денег не возьму, сказала Софья Трофимовна, придерживая руку Аркадия Лукьяновича, полезшего в бумажник.

- Ну хоть подарок, сказал Аркадий Лукьянович и вынул из портфеля сохранившиеся невредимыми три плитки шоколада "Дорожный" и два апельсина.

- Это другое дело, сказала Софья Трофимовна, это к чаю. Она завернула шоколад и апельсины в какую-то тряпицу. А то дед сразу сожрет, сказала она, понизив голос, он любит сладкое. Сахар ложками ест.

На улице подсохло и даже несколько подморозило. Сухой воздух плеснул в лицо, словно умыл его. Но идти было тяжело. Костыль надо было освоить. Он выскакивал из-под руки, и Аркадий Лукьянович несколько раз оступался на больную ногу, от чего знакомый уже фейерверк остро ударял в затылок.

Токарь придерживал Аркадия Лукьяновича под руку, в другой руке у него был какой-то мешок.

- Нет, сказал Токарь, так мы к полудню к шоссе доберемся. А у меня дел на сегодня выше головы. Вот ребятишки кости старые обнаружили, скелет человеческий. Наводнением склон размыло. Любой скелет полагается на судебную экспертизу. Собрал я кости в мешок, а следователь ругается. Это верно, костяные остатки трупа следует по инструкции упаковывать, иначе экспертиза не примет. Да где я возьму в местных условиях коробку с прокладками из ваты? Кости, конечно, старые, хрупкие, но что поделаешь...

Так за беседой миновали Сорокопут и Токарь переезд, бараки, траншею, очевидно, начало той самой, в которую свалился Аркадий Лукьянович, и сохнущую на веревках целую роту мужских кальсон. Пахло мазутом. Это была уже местность фабрично-железнодорожная.

- Далеко Михелево? -спросил Аркадий Лукьянович, который изрядно устал, передвигаясь на одной ноге.

- А мы к Михелево не идем, ответил Токарь, мы к шоссе. Устали, да?

- Устал, сознался Аркадий Лукьянович, отдохнуть бы малость.

Помимо усталости, всю дорогу Аркадия Лукьяновича мучил мешок, отнимая последние силы. Старался не смотреть, да нет-нет и глянет.

"Чудинихи кости, влезло в голову, которую Подворотов платком удушил. За занавеску не поглядел, так хоть бы в мешок..." -нет-нет, да глянет.

И не выдержал, попросил:

- Анатолий Ефремович, можно мне в мешок заглянуть?

- Зачем? -удивился Токарь. Разве скелет никогда не видели?

- Любопытно.

- Ладно, видно, научное любопытство у вас. И приоткрыл мешок.

Это была отполированая временем широкая крестьянская кость, видны были остатки грудной клетки, в которой некогда куковало давно исчезнувшее сердце. Скелет же 97-летнего убийцы был по-прежнему упрятан во все еще жадную к жизни, потребляющую сладости, сахар глиняную плоть.

Холодная испарина оросила лоб и шею Аркадия Лукьяновича, его глаза закатились, живот подобрало.

- Да вам совсем худо, услышал Аркадий Лукьянович очень далекий, слабый голос, который, однако, постепенно начал приближаться и взорвался паровозным звуком, оглушив: -О-о-о-о!

- О-о-о, сознался Аркадий Лукьянович, о-о-о!

- Так, может, в Котлецы? Там больница неплохая.

- Нет, в Москву...

- Вот что, сказал, подумав, Токарь. Я вас пока в котельню посажу, а сам на шоссе. Котельня недалеко, согреетесь.

- Согласен, ответил Аркадий Лукьянович.

"Еще как, еще как согласен", ответил бы он, если б знал заранее, что встретит в котельной человека своих кровей, циника, скептика. Вот чего ему не хватало в продолжение этих страшных суток его "хождения в народ". Вольтеровской веселости перед мертвой ямой, полной страшных вопросов бытия. Перед ямой-убийцей, к которой ведут протоптанные по бездорожью индивидуальной судьбы тропиночки, тропочки мелких неприятностей.

- Офштейн Наум Борисович, морской инженер. Ныне истопник. Точнее, ныне инженер-кочегар.

А в глазах не ясный свет солнца -мудрый свет луны. Вместо золота -не медь, серебро. Отнят день, осталась ночь, брошенная убийцами за ненадобностью из-за официального статуса своего. Осталась катакомба-котельня, чисто прибранная, с гудящей топкой и полками книг.

- Морской инженер?

- Да, со стажем и научной степенью кандидата. К доктору не добрался. Вот-вот, но не добрался.

- Наверно, были неприятности?

- Умеренные. В том смысле, что я был к ним готов. Настоящие неприятности всегда неожиданные, неприятности, в приход которых не веришь. Моя фамилия Офштейн, по-русски переводится -встать! Я всегда чувствовал, что рано или поздно мне скажут: Офштейн -встать! Вот я и встал и вышел...

- А как теперь?

- Я жизнью нынешней доволен. Никогда раньше у меня не было столько свободного времени, никогда раньше я так много не читал, и никогда раньше меня так не ценило начальство. Я ведь в районе единственный непьющий истопник. И с коллегами моими, истопниками, у меня замечательные отношения, что нельзя было сказать о моем прошлом коллективе, включая обоих замов Ивана Ивановича -Рахлина и Рохлина. В общем, очень, очень...

В котельной было тепло, уютно и как-то безопасно. И Аркадию Лукьяновичу подумалось, что университетские, академические и прочие учреждения нынешней интеллигенции представлялись ему теперь по воспоминаниям более хрупкими, неустойчивыми, готовыми в любой момент обрушиться и придавить находящихся там обитателей.

- Значит, вы считаете, что для интеллигенции настало время уходить в пастухи? Образно говоря, пасти стада фараона?

- Ну, так крайне я не думаю. Однако творчество -дух, а не статус. Встречный поток не исключен. Академик-пастух и пастух-академик. Так, впрочем, было в библейские времена. Академики-книжники сверху, пастухи-пророки снизу.

- Ну, библейские времена невозвратимы, сказал Аркадий Лукьянович, кроме того, тогда интеллигенцию еще не приручили. Не только Пифагор, но даже Лейбниц или Ньютон еще существовали в диком, независимом виде. Наука и культура жили все-таки еще в природных условиях. Их еще не посадили на цепь и не заставили бегать по государственному двору, они еще не брали пищу из рук. Конечно, главная мозговая кость манила всегда, но тогда ее бросала сама наука или культура. Вспомним спор между Лейбницем и Ньютоном о приоритете в исчислении бесконечно малых величин. Тщеславный спор о том, кто первым ощутил дыхание Абсолюта, дыхание нуля, оставаясь при этом живым. Возможно ли ныне подобное чистое тщеславие, не заглушено ли оно спором за государственные почести? Цель была еще велика, методы мелки, вплоть до обвинений в адрес Лейбница, будто, переписываясь с Ньютоном, он узнал о его открытиях из частных писем и присвоил эти открытия себе. Впрочем, метод, даже творческий метод, всегда бывает мелок по сравнению с целью. Цель всегда связана с философией, с Божеством, с идеализмом, с культурным целым, метод же -это технология, это материальное.

- Материальное, эхом отозвался Офштейн, цель науки государственным потребностям всегда вредна, методы необходимы. Вот такое противоречие. Так оставим же академикам методы, а цели возьмем с собой как ненужный официальности хлам. Сколько они еще протянут на отсеченных от целей методах? Ну, пятьдесят, ну, сто пятьдесят лет. Уже теперь методы все более и более теряют силы. Они существуют, они приносят пока успех только из-за грандиозных целей, которыми были рождены. Это, извините меня, басня старика Крылова. Жрут методы-желуди и рылом подрывают корни дуба, на котором эти желуди растут... Ха-ха-ха... Ха-ха-ха...

Так они беседовали за закрытыми дверьми, за прочным крюком, который предусмотрительно набросил Офштейн, когда Токарь, оставив Сорокопута в теплой котельной, ушел на холодный ветер, к шоссе, ловить для больного такси.

Библейский человек после катастрофы, после безлюдья рад любому первому встречному человеку. Но второго человека он уже должен искать. Третий же - безразлично, кто будет, если найден второй.

Впрочем, до третьего они еще поговорили в свое удовольствие, и больная левая нога, как бы заключив с бывшим своим хозяином мир, дипломатично их разговору не препятствовала.

- Вот в одной из тех книжек, сказал Офштейн, указав на полку с книгами, в одной из этих книжек, которые я начал читать, став истопником, сказано о прямой линии материальной жизни между обезьяной и лопухом... И один из наивных идеалистов ХХ нашего российского века обрушивается на этих детей Тургенева с такой силой благородного рыцарства и расходует себя дочиста в борьбе с ветряными мельницами настолько, что, когда перед ним и ему подобными встали простые проблемы текущей революционной практики, они внуками Тургенева оказались полностью затоптаны, обнаружив свое бессилие. Так произошло, потому что внуки эти ясно отделили цель от методов, самого Тургенева оставив тоже на другом берегу, среди пугающих птиц и наивных идеалистов ветряных мельниц. Более того, внуки выиграли также и теоретический спор, умело завлекая наивного идеалиста на поле, выгодное себе, между обезьяной и лопухом. А в этом промежутке прав не только Дарвин, но и Фейербах, заявляющий, что его сердце отвергает религиозное утешение. Действительно, какое тут утешение, если начало жизни ха-ха -обезьяна, а конец жизни ха-ха -лопух? К тому же идеалист всегда впечатлителен, поскольку идеал неосязаем. А впечатлительность при чрезмерном напряжении переходит в истеричность. Поэтому некоторая грубость суждений идеалисту не вредна, действуя успокоительно, проясняя взор. И к Дарвину надо бы было по крайней мере отнестись повнимательней. Подумать, отчего же это человек религиозный и от религии не отрекшийся верит одновременно в обезьяну? Может, между моментом создания глиняной основы, придания этой основе формы и одухотворения глины прошли как раз те самые многие миллионы лет эволюции? Вот такие вопросы, будоражащие нервы. И вот как идеалисты запутались в своих нравах-идеалах, как в сетях. А моего деда, аптекаря, послушать не захотели. Мой дед вовремя сказал своему сыну, Борису, моему отцу: "Боря, скоро грянет буря", и он оказался неплохим буревестником революции.

Последнее Офштейн сказал с жаргонным акцентом, очень смешно и засмеялся.

- Ха-ха-ха! -услышал Аркадий Лукьянович и свой вольтеровский смех международного агента-интеллигента, плетущего в подпольной котельной заговор международной интеллигенции.

Назад Дальше