Она не слышит. Почему же она опустила глаза? Почему покраснели ее щечки? Нет. Я должен ее поздравить.
– Поздравляю тебя, Бузя!
– Спасибо.
И больше ничего. Спросить ее невозможно. Поговорить с нею негде. Не дает отец. Не дает мать. Не дают родственники, вся родня, соседи, которые пришли повидаться со мной. Один уходит, другой приходит. Все стоят вокруг меня. Все оглядывают меня, как медведя, как странного пришельца из другого мира. Все хотят меня видеть и слышать – как я поживаю и что поделываю, – столько лет не видались!
– Расскажи же нам что-нибудь новенькое. Что видал, что слыхал?
И я рассказываю им новости, которые я видел и слышал, и смотрю в это время на Бузю. Я ищу ее глаза и встречаюсь с ее глазами. С ее большими, глубокими, озабоченными, прекрасными голубыми глазами из «Песни песней». Но ее глаза немы, как ее губы, как она сама. Ничего не говорят мне ее глаза. Решительно ничего. И мне приходит на ум, как в былые годы, «Песнь песней», строфа за строфой: «Сад запертый – сестра моя – невеста. Сад запертый, источник запечатанный».
6
И буря разрастается у меня в груди, и огонь пылает в моем сердце, гнев – не против других, а против самого себя. На себя негодую и на те мечты, глупые, детские, золотые мечты, ради которых я покинул отцовский дом. Ради них я забыл о Бузе. Ради них я пожертвовал частью своей жизни, проиграл свое счастье, проиграл, проиграл навеки!
Проиграл? Нет. Не может быть! Не может быть! Ведь вот я приехал. Приехал вовремя… Только бы мне остаться с Бузей наедине. Только бы сказать ей два-три слова. Но где мне сказать Бузе эти два-три слова, когда кругом столько людей? И окружают меня со всех сторон. Все оглядывают меня, как медведя, как пришельца из другого мира. Все хотят меня видеть и слышать, как я поживаю и что я поделываю, – столько лет не видались!
Внимательнее всех слушает меня отец. Он сидит над старым фолиантом, как всегда, морщит свой широкий лоб, как всегда, и смотрит на меня поверх своих серебряных очков, гладит серебряные волосы своей серебряной бороды. Но мне кажется, что он смотрит на меня не так, как всегда. Нет, это не тот взгляд, не тот. Я чувствую это. Он оскорблен. Я восстал против его заветов, не захотел идти по его стопам, пошел своей дорогой.
Мать также стоит возле меня, бросила кухню, предпраздничные хлопоты и слушает меня со слезами на глазах. Кончиком передника она украдкой вытирает слезы, хотя лицо ее улыбается; и она слушает, как я рассказываю, и она смотрит на меня и глотает, глотает каждое мое слово.
Бузя также сидит против меня, сложив руки на груди, и слушает меня, как и все. Как и все, она смотрит на меня. Как и все, она глотает каждое мое слово. Я смотрю на Бузю. Я читаю в ее глазах и ничего не могу вычитать. Ничего.
– Да рассказывай же, чего ты замолчал? – говорит мне отец.
– Оставь ты его в покое! – спохватывается мать. – Мальчик устал, мальчик голоден. А он: рассказывай да рассказывай! Рассказывай да рассказывай!
7
Понемногу народ начинает расходиться, и мы остаемся одни: отец, мать, я и Бузя. Мать уходит в кухню и скоро возвращается с красивой пасхальной тарелкой, знакомой тарелкой, расписанной большими зелеными листьями.
– Ты закусил бы, Шимек! До трапезы еще далеко, – говорит мне мать с любовью и теплой привязанностью.
Бузя подымается, идет своим тихим, спокойным шагом и приносит мой прибор – знакомый пасхальный прибор. Все это мне знакомо. Все здесь осталось по-старому, не изменилось нисколько. Та же тарелка с большими зелеными листьями, та же вилка и нож с белой костяной ручкой. Тот же чудесный запах пасхального гусиного жира. Тот же сладостный вкус пасхальной поджаренной мацы.
Все здесь по-старому. Не изменилось нисколько…
Но тогда, в канун пасхи, мы оба ели, я и Бузя… Из одной тарелки, помнится мне, мы ели. Вот из этой самой пасхальной, красиво разрисованной тарелки, расписанной зелеными листьями. И орехов дала нам мать тогда, помнится мне. Полные карманы орехов. И мы взялись тогда за руки, помнится мне, я и Бузя, и мы полетели, помнится мне, как орлы. Я мчусь – она за мной. Я через колоду – она за мной. Я вверх – она вверх; я вниз – она вниз.
– Шимек! До каких же пор бежать, Шимек? – говорит мне Бузя. А я отвечаю ей словами «Песни песней»: «Пока не погаснет светило дня и не исчезнут тени с земли…»
8
Это было когда-то, много лет тому назад. Теперь Бузя выросла, стала большая. И я вырос, стал большой. И невестой она стала, Бузя, чьей-то невестой, не моей… Я хочу остаться с Бузей наедине. Только бы сказать ей несколько слов. Хочу услышать ее голос. Словами «Песни песней» хочу я сказать ей: «Покажи мне лицо твое, дай услышать голос твой…» И мне кажется, ее глаза отвечают мне словами «Песни песней»: «Пойдем, дорогой мой, выйдем в поле, не здесь, в поле… в поле… Там я тебе скажу. Там я тебе расскажу. Там мы будем говорить. Там…»
Я выглядываю в окно на улицу. Ах, как хорошо, как чудесно там! Совсем как в «Песни песней»! Жаль только, день уже на исходе. Низко-низко опускается солнце и окрашивает небо в багрянец и золото. Золото отсвечивает в глазах Бузи. Глаза ее купаются в золоте. Скоро и дню конец. Не успею даже словечком перемолвиться с Бузей. Весь день ушел на пустую болтовню с отцом, с матерью, с родней – о том, что я слышал, о том, что я видел… Я встаю, поглядываю в окно на улицу и мимоходом говорю Бузе:
– Не пойти ли нам погулять? Так долго дома не был. Хотелось бы поглядеть на наш двор, посмотреть город…
9
Но что это с Бузей? Лицо ее вспыхнуло, оно горит огнем. Как солнечный шар перед самым закатом, так покраснела она. Она кидает взгляд на отца. Видимо, она хочет знать, что скажет отец? А отец смотрит на мать поверх своих серебряных очков. Он Поглаживает серебряные нити своей серебряной бороды и говорит просто так, не обращаясь ни к кому:
– Солнце садится. Пора уже одеваться, скоро и в синагогу идти. Свечи пора зажигать. Как ты полагаешь? Нет, сегодня, видно, мне не промолвить с Бузей и слова.
Мы идем одеваться. От матери уже пахнет праздником. Она надела свое праздничное шелковое платье. Ее белые руки блестят: ни у кого нет таких белых красивых рук, как у моей матери. Вот скоро она будет зажигать свечи. Своими белыми руками она закроет глаза и будет плакать втихомолку, как когда-то. Последний луч заходящего солнца будет играть на ее красивых, благородных, белых руках. Ни у кого нет таких красивых, благородных, белых рук, как у моей матери.
Но что это с Бузей? Лицо ее погасло, как солнце перед закатом, как уходящий день. Красива она, однако, и прелестна, как никогда. И глубоко печальны ее прекрасные голубые глаза из «Песни песней». И задумчивы ее глаза.
О чем думает теперь Бузя? О милом госте, которого она так долго ждала и который примчался так неожиданно после долгой отлучки в родной дом? Или о своей матери, которая вторично вышла замуж и уехала куда-то далеко и забыла, что у нее есть дочь, которую зовут Бузей? Или о своем женихе думает Бузя, которого отец и мать, конечно, навязали ей против ее воли? Или о свадьбе, которая должна состояться через неделю после швуэса, с человеком, которого она не знает и не ведает, кто он и что он… А может быть, наоборот, может быть я ошибаюсь? Может, она ведет счет дням – от пасхи до швуэса, потому что это ее избранник, потому что он ей мил, он ей дорог? Он поведет ее под венец, и ему подарит она свое сердце и любовь. А мне? Мне она, увы, всего только сестра. Была сестра и осталась сестрой… И мне кажется, она смотрит на меня с состраданием и с досадой и говорит мне, как говорила когда-то, словами «Песни песней»: «О, если бы ты был брат мой! Ах, почему ты не брат мне?!» Что мне ей ответить на это? Я уж знаю, что я ей отвечу. Только бы удалось сказать ей несколько слов. Несколько слов.
Нет. Сегодня мне с Бузей не промолвить ни единого слова, ни полслова. Вот она встает, идет тихими, легкими шагами к шкафу, приносит матери свечи в серебряных подсвечниках. Старые, знакомые высокие серебряные подсвечники. Мы с ними хорошо знакомы и в дружбе сыздавна. Эти серебряные подсвечники занимали когда-то почетное место в моих золотых мечтаниях о заколдованной царевне в хрустальном дворце. Эти золотые мечтания и эти серебряные подсвечники со свечами, и красивые, белые, благородные руки матери, и прекрасные голубые глаза Бузи из «Песни песней», и последние золотые лучи заходящего солнца – разве все это не переплелось крепко-накрепко, не связалось в нечто единое?…
– Ну, – говорит отец мне, выглядывая в окно и намекая на то, что нам пора одеваться и идти в синагогу.
Мы одеваемся, я и отец, и уходим в синагогу.
10
Наша синагога, наша старая-престарая синагога тоже не изменилась, не изменилась нисколько. Только стены чуть почернели. Чуть сгорбился амвон, несколько постарела трибуна для чтения торы, да и притвор со святынями потерял свой былой блеск.
Как маленькое святилище выглядела когда-то в моих глазах наша синагога. Ах! Куда подевалась былая краса и блеск нашей старой синагоги? Где те ангелы, которые витали здесь под разрисованным потолком по пятницам накануне субботы и во все праздники, когда я бывал здесь?
И прихожане тоже мало изменились. Только чуть постарели. Черные бороды поседели. Плечи согнулись. Атласные праздничные капоты посеклись. Виднеются белые нитки, желтые полосы. Кантор Мейлах и теперь поет так же красиво, как когда-то, много лет тому назад. Только голос у него чуть приглушен. А в молитве у него слышится новый тон: в ней больше плача, чем пения, больше жалобы, чем мольбы. А наш раввин? Старый раввин? Тот вовсе не изменился. Был бел как снег, и остался таким же белым. Одна только мелочь: руки у него теперь трясутся, да и весь он трясется. Должно быть, от старости. Служка Азриэл, мужчина без признака бороды, был бы тем же, что и когда-то, если бы не зубы. Он потерял все зубы, и со своими впалыми щеками он скорее похож теперь на женщину, чем на мужчину. Однако он и теперь еще может стукнуть рукой по столу, когда дело дойдет до тихой молитвы!.. Правда, удар уже не тот, что когда-то. Когда-то, много лет тому назад, можно было оглохнуть от его удара; теперь уже не то. Видно, не стало былой силы. А был когда-то богатырской силы человек.
Здесь, помнится, много лет тому назад, мне было хорошо, безгранично хорошо. Здесь, в этом маленьком святилище, моя детская душа когда-то витала вместе с ангелами высоко под разрисованным куполом. Здесь, в этом маленьком храме, я много лет тому назад молился горячо и торжественно заодно с моим отцом и всеми прихожанами.
11
И вот я вновь в нашей былой старой синагоге. И я молюсь вместе со старыми давнишними прихожанами. И я, как когда-то, в детские годы, слушаю того же кантора, который поет тем же голосом, что и когда-то. И весь народ горячо и торжественно молится с тем же напевом, что в старые, былые годы. И я молюсь вместе со всем народом. Но мои мысли далеки от молитвы. Я листаю свой молитвенник страницу за страницей, и – я неповинен в том – открывается мне «Песнь песней», глава IV: «О, ты прекрасна, подруга моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими…» Я хотел бы молиться наравне со всеми, как молился когда-то, но не выходит у меня молитва. Я листаю свой молитвенник страницу за страницей, и – я неповинен в том – опять открывается «Песнь песней», глава V: «Пришел я в сад мой, сестра моя, невеста…»
И далее: «Нарвал мирры моей, с ароматами моими; поел сотов моих с медом моим, напился вина моего…»
Что это я говорю? Что я болтаю? Сад не мой. Я не буду рвать мирры, не буду обонять ароматов, не отведаю меда, не буду пить вина. Бузя не моя невеста. Бузя чья-то невеста. Чья-то, не моя!.. Ад бушует во мне. Гнев мой не против Бузк, не против кого-то. Нет. Против самого себя. Как мог я допустить, чтобы у меня отобрали Бузю и отдали другому? Не писала ли она мне письма, не намекала ли, что «надеется в скором времени свидеться»?… Не откладывал ли я свои ответы ей от праздника к празднику, пока она, наконец, не прекратила писать мне?…
12
– С праздником! Это мой сын.
Так отец представляет меня после молитвы прихожанам, которые оглядывают меня со всех сторон, здороваются со мной и принимают мои приветствия, как должное.
– Это мой сын…
– Это ваш сын? Здравствуй…
В словах отца «это мой сын» есть много оттенков: и радость, и гордость, и обида. Можно их истолковать как угодно. «Видите? Это мой сын!..» Или: «Представьте себе, это мой сын!»
Я понимаю его. Он оскорблен. Я восстал против его заветов. Я не пошел по его стопам. Я пошел собственной дорогой и прежде срока состарил его. Нет, он еще не простил меня. Он не говорит этого. Ему и незачем мне это говорить. Я сам это чувствую. Об этом говорят его глаза, которые смотрят сквозь серебряные очки прямо мне в душу. Об этом говорит его тихий вздох, который время от времени вырывается из его старой, слабой груди… Мы идем вдвоем из синагоги домой и молчим. Мы идем позже всех. Ночь распростерла свои крылья под небом, и тень ее опустилась на землю. Тихая, теплая, торжественная пасхальная ночь. Ночь, полная тайн и загадок. Ночь, полная чудес. Торжественность этой ночи разлилась в воздухе, глядит из глубины темно-синего неба. О ней тихо шепчутся звезды вверху. Исход из Египта слышится в эту ночь.
Скорыми шагами иду я домой в эту ночь. Отец с трудом поспевает за мной. Как тень, следует он за мной. «Чего ты так мчишься?» – спрашивает меня отец, с трудом переводя дыхание.
Ах, отец, отец! Разве ты не видишь, что я подобен серне или оленю на горах бальзамических!.. Много, слишком много времени уходит, отец, долог, слишком долог мне путь, теперь, когда Бузя стала невестой. Чьей-то невестой. Чьей-то, не моей!.. Я подобен серне или оленю на горах бальзамических.
Так хотел бы я ответить отцу словами «Песни песней», и я не чую земли под ногами. Я шагаю быстро-быстро в эту ночь. А отец – еле поспевает за мной. Как тень, следует он за мной в эту ночь…
13
С тем же праздничным приветствием, с каким мы приходили в эту ночь домой когда-то, много лет тому назад, вошли мы и сейчас – я и отец.
Тем же ответным приветствием, которым мать и Бузя встречали нас в эту ночь когда-то, много
14
Но все это было давным-давно, много лет тому назад, а теперь «царевна» выросла, стала большая, и «царевич» вырос – стал большой. И усадили их за столом так безжалостно, что они не могут даже хорошенько видеть друг друга. Представьте себе: по правую руку «его величества» – «царевич», по левую руку «ее величества» – «царевна»! И мы читаем пасхальное сказание, я и отец, громко, как когда-то, много лет тому назад, напевно, страницу за страницей. А мать и Бузя тихонько повторяют вслед за нами, страницу за страницей. И вот мы доходим до «Песни песней». И мы читаем с отцом «Песнь песней», как когда-то, много лет назад, особым напевом. Строфа за строфой. А мама и Бузя тихо повторяют за нами строфу за строфой. Но вот «король», утомленный от долгого чтения истории исхода евреев из Египта, охмелевший от выпитых бокалов, начинает понемногу дремать; подремлет с минутку, пробудится и снова громко поет «Песнь песней»: «Многие воды не могут потушить любовь…», а я подхватываю тем же напевом: «…и реки не зальют ее». Чтение идет у нас все тише и тише, пока «его величество» не засыпает уже по-настоящему. «Королева» трогает его за рукав белого одеяния. С милой деликатностью она будит его и отправляет спать, – а мы с Бузей можем тем временем перекинуться несколькими словами. Я встаю из-за стола и подхожу близко к ней, мы стоим друг против друга – в первый раз так близко в эту ночь. Я показываю ей на чудесную, прекрасную ночь. «В такую ночь, – говорю я, – хорошо погулять…» Она поняла меня и, чуть заметно улыбаясь, ответила мне вопросом: «В такую ночь?…» И мне кажется, она смеется надо мной. Так она смеялась надо мной когда-то, много лет тому назад – мне это досадно. Я говорю ей: «Бузя, нам надо поговорить, о многом надо поговорить». – «О многом поговорить?» – повторяет она мои слова, и мне кажется, она смеется надо мной… Я говорю: «А может быть, я ошибаюсь? Может быть, нам не о чем теперь говорить?…»