И она вдруг почувствовала, что он стал каким-то чужим и холодным, — она никогда раньше не видала его таким, — а все потому, что он решил оборвать эту опасную связь, чтобы не увеличивать свою ответственность. Ему очень хотелось держаться подальше. Мало ли на свете девушек! Сколько угодно. Совсем недавно он встретил одну более опытную и искушенную в любовных делах, она-то вряд ли станет для него обузой!
Но, с другой стороны, его отец, такой же строгий, как Зобел, и его мать... веря в его порядочность, они, наверно, сочтут поведение сына небезупречным. И потому он попытался как можно скорее и деликатнее выпутаться из опасного положения. Правда, сперва он добросовестно, хоть и с досадой, пробовал через друзей и приятелей найти какое-нибудь верное средство. Но достиг только того, что все поняли: его веселое и удачное приключение кончилось весьма неудачно для Иды. А потому они теперь все переглядывались, перемигивались и подталкивали друг друга, стоило ей пройти по улице. А Ида, стыдясь своего позора, почти не выходила из дому, а если ей приходилось выйти, старалась избегать перекрестка Уоррен-авеню и Хай-стрит. Тайный страх терзал ее; строгий и безжалостный образ отца угрожающе стоял перед ней, и она чувствовала, что силы покидают ее. Она знала, что отец строг, беспощаден, неумолим. Что же ей делать? Ведь пока она принимала это бесполезное средство, которое достал ей Эдуард, можно было только ждать. И ожидание кончилось лишь еще бoльшим ужасом. И все время — опостылевшая работа в лавке, опостылевшие домашние заботы, попытки увидеть любимого... а ему новые и весьма неотложные дела все больше мешали где бы то ни было и когда бы то ни было встречаться с нею.
— Но разве ты не понимаешь, милый, что так продолжаться не может? Я больше не могу, неужели ты не понимаешь? Ведь ты говорил, что женишься на мне. Подумай, прошло уже столько времени. Я просто с ума схожу. Ты должен что-то сделать. Должен! Должен! А если узнает отец, что же тогда будет? Что он со мной сделает, да и с тобой! Неужели ты не понимаешь, как это страшно?
Но Хауптвангер спокойно выслушал полную муки мольбу обезумевшей и все еще любящей девушки, и в этом спокойствии было не только равнодушие, но и жестокость. Черт бы ее побрал! Он не женится. Он не может. Он должен непременно избавиться от нее. Он пытался не встречаться с ней больше — никогда не разговаривать с ней на людях и вообще держаться подальше. Но Ида никак не хотела поверить в это, она была слишком неопытна, молода и все еще слишком верила в него. Это невозможно. Она никогда не подозревала, что он такой. Но теперь он так равнодушен — этому может быть только одно объяснение. Он избегает ее... и эти отговорки... И вот однажды, когда тоска и ужас овладели ею и погнали ее к нему, он сказал, спокойно и нагло глядя ей прямо в глаза:
— Да я вовсе и не обещал жениться на тебе. Ты это прекрасно знаешь. И потом ты сама виновата не меньше моего. Ты что же воображаешь — ты не умеешь сама о себе позаботиться, а я должен на тебе жениться? Так, что ли?
Его взгляд впервые стал по-настоящему жесток. Он твердо решил одним ударом покончить со всей этой историей. И удар был достаточно силен, чтобы едва не свести с ума романтическую и пылкую девочку, до последней минуты так безрассудно верившую в любовь. Нет, этого не может быть! Какой ужас! И неминуемая катастрофа... Все еще отказываясь верить, теряя голову, она воскликнула:
— Но, Эд, послушай, что ты говоришь? Ведь это неправда! Ты сам знаешь! Ты обещал. Ты клялся. Ты же знаешь, я не хотела, ты заставил меня. Ну, что мне делать? Отец... Не знаю, что он со мной сделает и с тобой тоже. Боже мой! Боже мой!
Не находя слов, чтобы убедить его, она, как безумная, в каком-то исступлении ломала руки.
Тут Хауптвангер окончательно решил как следует припугнуть ее, чтобы она отстала от него раз и навсегда.
— Да брось ты! — крикнул он. — Я никогда не говорил, что женюсь, и ты это знаешь. — Он повернулся на каблуках и отошел к стоявшей на углу оживленной компании молодых людей, с которыми болтал до ее прихода. И чтобы утвердиться в своем решении и показать приятелям, что он разделался со всем этим, добавил: — Ох уж эти юбки! Чертям от них тошно!
Однако при всем своем тщеславии и заносчивости он был немного испуган тем, что дело принимает неприятный оборот. Но все-таки, когда Джонни Мартин, его приятель, тоже претендент на славу местного Дон Жуана, заметил: «Я видел, она тебя тут вчера искала, Эд. Гляди в оба. Доведут тебя эти юбки когда-нибудь до беды», — он спокойно вынул папиросу из серебряного портсигара и, даже не взглянув на помертвевшую Иду, сказал:
— Вот как? Ну, что ж. Это мы еще посмотрим. — И затем, небрежно кивнув в сторону Иды, настолько измученной, что у нее не было сил уйти, добавил: — Уж эти немки! Выросла у своего папаши дура дурой, а теперь вообразила, что с ней неладно, и я же виноват!
Как раз в это время подошел еще один его приятель и сообщил, что две девицы, с которыми они собирались встретиться, ждут их.
— Ну как, Скэт? — весело спросил Эдуард. — Все в порядке? Тогда ладно, пошли. Пока, ребята. — И он ушел быстрой и уверенной походкой.
Но разбитая, потрясенная Ида все еще медлила под почти уже обнаженными сентябрьскими деревьями. Мимо нее проносились трамваи и автомобили; их гудки и звонки, громкий говор прохожих, шарканье ног, сверкающие вечерние огни — все сливалось в оглушающем хаосе звуков и красок. Какой холод! Или это только ей так холодно? Он не женится на ней! Он и не обещал никогда! Как мог он это сказать? А теперь ей придется иметь дело с отцом... и тут еще ее состояние...
Она все стояла, не шевелясь, и вдруг перед нею мгновенным видением возникла летняя ночь в Кинг-Лейк парке — тропинки и скамьи, лодки, скользящие под деревьями... в каждой двое: юноша и девушка... И весла бесцельно лежат на воде... и одурманенные любовью головы склоняются друг к другу... сердца бьются так неистово, что перехватывает дыхание... А теперь... после стольких поцелуев и обещаний все оказалось ложью: ее мечты... ее слова... его слова, которым она так верила... ложью были часы, дни, недели, месяцы невыразимого блаженства... ложью были ее надежды — и не сбудутся ее мечты — никогда. Нет, лучше умереть... умереть.
Еле передвигая ноги, она медленно вернулась домой и, пользуясь отсутствием отца и мачехи, проскользнула к себе, легла и думала, думала... Ее бросало то в жар, то в холод, и страшная боль, вызванная жестоким потрясением, пронизывала ее. И вдруг — приступ негодования, такого острого, какого она никогда еще не испытывала. Какая жестокость! Какая жестокость! И какое вероломство! Он не только лгал, он еще и оскорбил ее. А ведь всего пять месяцев назад он так добивался ее внимания, так смотрел, так улыбался! Обманщик! Негодяй! Чудовище! Так думала она, и в то же время ей страстно хотелось не верить этим мыслям, вернуться на месяц, на два, на три назад, найти в глубине его глаз хотя бы намек на то, что могло бы опровергнуть эти страшные мысли. Ах, Эдуард!
Так прошла ночь, наступил рассвет. И потом — тяжкий, мучительный день. И еще такие же дни. И не с кем поговорить, — ни души. Если бы она могла рассказать все мачехе! И еще дни и ночи — такие одинокие. И вихрь беспорядочных, слепящих, обжигающих мыслей; они преследовали ее, как стая демонов. Что станут говорить, если с нею в самом деле стрясется такая беда? Ее неопытность еще усиливала страх. А эти зеваки на улицах, провожающие ее наглыми взглядами и насмешками... знакомые девушки... что они подумают, ведь скоро они все узнают. Как одиноко ей будет без любви. Эти и сотни подобных мыслей проносились в ее мозгу в фантастической пляске смерти.
И все же в ее сознании крепла неотвязная мысль, что все услышанное ею — неправда, что это ей только померещилось и она еще сумеет уговорить его, разжалобить. Милый, любимый! Не может быть, чтоб они больше не смогли понять друг друга. И, однако, с каждым часом она все яснее понимала, что никакими просьбами и мольбами не вернуть его былой нежности. Она писала ему записки, поджидала его на углах, в дальнем конце улицы, ведущей к угольному складу его отца, подле его дома... и что в ответ? — молчание, увертки, а то и прямое оскорбление и насмешки.
— Чего это ты вздумала ходить за мной по пятам? По-твоему, мне больше делать нечего, только слушать тебя? Я тебе сразу сказал, что не женюсь. А теперь ты вообразила, что с тобой неладно, и хочешь взвалить все на меня. Ну, знаешь, крутом и без меня парней достаточно, это всем известно.
Тут он замолчал, увидев, что его последние слова пробудили в ней силу и решимость, которых он в ней и не подозревал. Брошенное им оскорбление потрясло ее до глубины души. Лицо ее вдруг совсем побелело, в глубине зрачков вспыхнули гневные искры.
— Это ложь! Ты же знаешь, что это неправда! Какой ужас! Как ты мог сказать такое! Теперь я все понимаю. Ты просто подлец и трус! Значит, ты просто обманывал меня все время. Ты никогда и не собирался жениться на мне, а теперь ты струсил и хочешь увильнуть, хочешь все свалить на кого-то. Негодяй, да еще мелкий негодяй! И это после всех твоих слов, после всех обещаний! Как будто я хоть раз в жизни подумала о ком-нибудь другом! Ты это прекрасно знаешь — и ты осмелился сказать мне такую вещь!
Она все еще была смертельно бледна, и даже руки побелели. Глаза ее были полны предельного, беспомощного и бессильного страдания. Но, несмотря на все, сквозь гнев и страдание пробивалась любовь — властная, пламенная, всепоглощающая! И это было так мучительно, что слезы выступили на глазах девушки.
И прекрасно зная, что эта любовь еще жива, он тотчас придрался к ее справедливым словам и решил прикинуться обиженным.
— Ах, вот как? Я трус? Ладно, посмотрим, что ты на этом выиграешь, дуреха. — И, круто повернувшись, он пошел прочь. В эту минуту он думал только об одном — как бы не уронить себя в глазах здешних обывателей. Он даже не оглянулся.
— Эд! Эд! Вернись! — крикнула Ида в безмерном страхе и отчаянии. — Ты не смеешь вот так бросить меня! Я не допущу этого. Говорю тебе, не допущу. Вернись, сейчас же! Слышишь? — Но он быстро уходил, не слушая ее. Вне себя, почти не сознавая, что делает, она бросилась за ним. Удивленный и обеспокоенный ее угрожающим тоном, он резко повернулся к ней:
— Слушай, ты! Брось дурить, а то я тебе покажу, слышишь? Тебе не удастся втравить меня в это дело. Не на такого напала. Сама во всем виновата, сама и выпутывайся. Убирайся, пока я с тобой не расправился, слышишь?
Он подошел ближе и посмотрел на нее с таким бешенством и угрозой, что впервые за все время их знакомства Ида по-настоящему испугалась его. Какое у него злое, мрачное лицо. Какие жестокие, бешеные, свирепые глаза. Неужели, в довершение всего, он и на самом деле может ударить ее? Стало быть, она совсем не знала его. И она застыла, не шевелясь, — ее охватил тот же страх перед грубой физической силой, который заставлял ее беспрекословно повиноваться отцу. А Хауптвангер, видя, как подействовала на нее его яростная вспышка, прибавил:
— Не смей больше подходить ко мне, слышишь? Я так тебя отделаю, что не обрадуешься. Хватит с меня. Кончено — раз и навсегда.
Он снова повернулся и решительно, не оглядываясь, зашагал прочь, по направлению к центру города, к Хай-стрит и Уоррен-авеню, а Ида осталась стоять неподвижно, слишком потрясенная, чтобы собраться с силами и ясно понять, что ей теперь делать. Какой ужас! Позор! Стыд! Теперь она, конечно, погибла.
Но нельзя привлекать к себе внимания... и она пошла медленно, очень медленно... ее шатало от вихря беспорядочно сталкивающихся мыслей. И вот, дрожащая и бледная, она снова вернулась домой и незаметно проскользнула в свою комнату. Она слишком измучилась, чтобы плакать, и только думала — то мрачно, даже яростно, то беспомощно и бессильно — обо всем, что произошло.
Отец! Мачеха! Если... если они узнают. Но нет — что-то должно случиться прежде, чем случится это. Она должна уйти. Или нет... может быть, утопиться... как-то исчезнуть... или...
На чердаке, куда она ребенком часто забегала поиграть, висела старая веревка, на которую иногда вешали белье. А что, если... теперь, когда рухнули все ее надежды... может быть... она когда-то читала, что одна женщина покончила с собой вот так же... И едва ли кто-нибудь заглянет сюда, прежде чем... чем...
Но способна ли она на это? Может ли она это сделать? А зарождающаяся в ней жизнь, которая так ее пугает? Имеет ли она право оборвать эту жизнь? И свою? Имеет ли право разрушить то, что даровано ей самой жизнью? И ведь ей так хочется жить! Притом обязан же Эдуард сделать для нее что-нибудь, помочь ей, помочь ее... ее... Нет, она не может... она даже не станет больше думать об этом... и потом, умереть так — значит только дать ему полную свободу для новых легких и радостных побед. Нет, ни за что! Она убьет сначала его, потом себя. Или изобличит его перед всеми... а значит, и себя... и тогда... тогда...
Да, но отец! Мачеха! Позор! И вот...
В лавке, в ящике письменного стола, лежал револьвер — большой, неуклюжий, отец говорил, что из него можно выстрелить восемь раз подряд. Он был такой тяжелый, тусклый, холодный. Она видела его, трогала, даже как-то взяла его в руки, но с таким страхом... Он всегда наводил на мысль о смерти, о гневе, только не о жизни. Но теперь — если... если она решится наказать Эдуарда и себя... или себя одну. Нет, это не выход. Так где же выход? Где?
Она все думала и думала, в каком-то мучительном исступлении, пока отец, заметив ее необычное состояние, не осведомился, что с нею происходит в последнее время. Не поссорилась ли она с Хауптвангером? Что-то его давно не видно. Или, может быть, она больна? У нее совсем пропал аппетит. Она почти ничего не ест. Услышав в ответ на оба вопроса торопливое «нет», он не вполне удовлетворился этим, однако решил больше не расспрашивать. Тут, конечно, что-то кроется, но несомненно это скоро разъяснится.
Раз отец уже почуял неладное, значит нужно действовать... решать. И вот из мыслей о самоубийстве, о револьвере возникло решение: она попробует пригрозить Хауптвангеру. Она только напугает его. Может быть, даже прицелится в него — и посмотрит, что он станет делать. Конечно, она не сможет убить его — она знала это. Но если... если прицелиться... нет, нет, не в него... и... и... вспышка огня, дымок, смертоносная пуля ему в сердце... потом, конечно, себе. Нет, нет! Ведь потом... что потом? Куда?
Сколько раз за эти два дня она подходила к ящику, смотрела на револьвер, наконец подняла его — просто так, не думая. Он был такой тяжелый, холодный, тусклый. Самый вес его и назначение приводили ее в ужас; однако после многих тщетных попыток ей удалось, наконец, надежно спрятать его на груди. Это было ужасно — холод у сердца, где прошлым летом так часто покоилась голова Эдуарда.
И вот однажды, когда у нее уже не хватало сил выносить мучительное напряжение, отец спросил:
— Что с тобой? Ты, кажется, вовсе не соображаешь, что делаешь. Может быть, у тебя разладилось с твоим кавалером? Что-то он больше не бывает у нас. Пора уже тебе выйти за него замуж, либо совсем перестать с ним встречаться. Я не допущу никаких глупостей между вами.
И эти слова заставили ее принять то решение, которого она больше всего страшилась. Теперь... теперь... нужно действовать. Сегодня же она должна по крайней мере увидеться с ним и сказать, что пойдет к его отцу и откроет ему все... и что если Эдуард не женится на ней, она убьет и его и себя. Может быть, она покажет ему револьвер... пригрозит ему... если сможет... но, кроме угроз, в последний раз попробует подействовать на него мольбами. Если только... если только он выслушает ее на этот раз, не обозлится... может быть, он испугается и поможет ей, а не накинется на нее с бранью, не прогонит.
Это произойдет возле угольного склада его отца, в конце переулка, ведущего к реке, или около его дома. Сначала она пойдет к конторе склада. Он наверняка выйдет оттуда в половине шестого и в шесть будет около дома. В семь или в половине восьмого он опять уйдет, скорее всего на свидание... на свидание... с кем? Но лучше... лучше пойти сначала к конторе. Оттуда он должен выйти один. Так будет скорее.