Расположенное на возвышенности между городом и вершинами Сен-Жоржа, окруженное скалами и открытое к югу, имение г-жи де Листомэр сочетало в себе все услады деревни и все удобства города. И в самом деле, чтобы добраться от Турского моста до ворот этой усадьбы, называемой «Жаворонок», требовалось не более десяти минут, — ценное преимущество в краю, где никто не любит затруднять себя даже ради удовольствий.
Аббат Бирото пробыл в имении около десяти дней, как вдруг однажды утром, во время завтрака, к нему подошел привратник с сообщением, что с ним желает переговорить господин Карон. Карон был стряпчий, поверенный в делах мадемуазель Гамар.
Бирото, забыв об этом обстоятельстве и зная только, что никаких поводов к юридическим спорам у него ни с кем на свете нет, вышел из-за стола весьма озадаченный и направился к стряпчему, усевшемуся на баллюстраде террасы.
— Ввиду того, что ваше намерение больше не проживать у мадемуазель Гамар стало совершенно очевидным... — начал стряпчий.
— Что вы, сударь! — прервал его Бирото. — Я и не думал от нее съезжать.
— Однако, сударь, — возразил Карон, — вам надлежит объясниться с мадемуазель Гамар, раз она посылает меня узнать, долго ли еще вы пробудете в деревне... Принимая во внимание, что длительное отсутствие не предусмотрено в вашем договоре, может возникнуть повод для тяжбы. И вот мадемуазель Гамар, считая, что ваш пансион...
— Я не понимаю, сударь, — снова прервал стряпчего изумленный Бирото, — почему требуется прибегать чуть ли не к судебному воздействию, чтобы...
— Мадемуазель Гамар, желая предупредить какие-либо осложнения, послала меня столковаться с вами, — ответил Карон.
— Ну так вот, соблаговолите зайти завтра — я посоветуюсь и дам вам ответ.
— Хорошо, — сказал Карон, откланиваясь.
Сутяжных дел мастер удалился. Несчастный викарий вернулся в столовую в ужасе от настойчивого преследования мадемуазель Гамар. На нем лица не было, и все бросились расспрашивать его, что случилось.
Ничего не отвечая, он сел за стол, удрученный смутным предчувствием несчастья. Лишь после завтрака, когда несколько друзей собрались в гостиной у камелька, Бирото простодушно рассказал им со всеми подробностями о своем злоключении. Слушатели его, уже начавшие скучать в деревне, живо заинтересовались этой интригой, столь типичной для провинции. Все приняли сторону аббата против старой девы.
— Да разве вы не понимаете, что Трубер зарится на вашу квартиру! — сказала г-жа де Листомэр.
Здесь историку было бы уместно набросать портрет этой дамы, но он полагает, что даже те, кому система когномологии[8] Стерна неизвестна, едва произнеся три слова — «госпожа де Листомэр», — уже представляют себе эту даму: она благородна, полна чувства собственного достоинства и строгого благочестия, смягченного изысканными манерами и классическим изяществом старой королевской Франции; добра, но несколько упряма и говорит слегка в нос; позволяет себе чтение «Новой Элоизы», смотрит комедии на сцене и пока еще не носит старушечьей наколки.
— Нельзя допустить, чтобы Бирото уступил этой вздорной старухе! — воскликнул г-н де Листомэр, старший лейтенант флота, проводивший у тетки отпуск. — Если у викария хватит решимости следовать моим советам, он легко добьется, чтобы его оставили в покое.
Все принялись обсуждать поведение мадемуазель Гамар с особой проницательностью провинциалов, которым нельзя отказать в даровании вскрывать самые тайные мотивы человеческих поступков.
— Все это не так, — сказал один старый помещик, хорошо знавший местные нравы. — Здесь кроется что-то очень серьезное, но что именно, я еще не могу уловить. Аббат Трубер слишком сложен, чтобы его сразу разгадать. Горести нашего милого Бирото только еще начались. Даже уступив свою квартиру аббату Труберу, станет ли он снова спокоен и счастлив? Сомневаюсь.
Он обернулся к священнику, пораженному всем услышанным.
— Если Карон явился сообщить вам, что вы намерены съехать от мадемуазель Гамар, то, без сомнения, сама мадемуазель Гамар намерена спровадить вас. И вы съедете от нее, волей или неволей! Подобного рода люди никогда ничем не рискуют и бьют только наверняка.
Этот старый дворянин, носивший фамилию де Бурбонн, воплощал в себе дух провинции с такой же полнотой, с какой Вольтер воплощал в себе дух своей эпохи. Сухопарый, тощий старик выказывал полное равнодушие к своему костюму, уверенный, что о его богатом поместье достаточно знают в округе. Его лицо, выдубленное солнцем Турени, было не столько умным, сколько хитрым. Он привык взвешивать свои слова, обдумывать всякий свой шаг, и под его кажущейся простотой таилась глубочайшая осмотрительность. Достаточно было немного понаблюдать за ним, чтобы заметить, что помещик этот, похожий на нормандского крестьянина, всегда преуспевал в своих делах. Он был силен в виноделии, излюбленной науке жителей Турени.
После того как ему удалось увеличить свои угодья за счет наносов Луары и ловко избежать при этом судебного процесса с государством, за ним упрочилась слава человека с головой. Если, очарованные им как собеседником, вы стали бы расспрашивать о нем любого из жителей Турени, то услышали бы в ответ: «О! этот старый плутяга всех переплутует!» Такой отзыв о нем вошел в поговорку у его завистников, а их было немало. В Турени, как почти повсеместно в провинции, зависть служит основой языкового творчества.
После слов г-на де Бурбонна в гостиной вдруг наступила тишина, и члены этого небольшого сплоченного кружка, казалось, погрузились в раздумье. Вскоре доложили о мадемуазель Саломон де Вильнуа. Она приехала из Тура, чтобы проведать Бирото, и сообщенные ею новости показали все в совершенно ином свете. За минуту до ее приезда каждый, кроме помещика, советовал Бирото начать войну с Трубером и Гамар в надежде на покровительство и защиту аристократического общества Тура.
— Главный викарий, ведающий составом клира, внезапно заболел, — объявила мадемуазель Саломон, — и архиепископ поручил исполнение его обязанностей аббату Труберу. Теперь назначение в каноники зависит только от него. Но вот вчера у мадемуазель де ла Блотьер аббат Пуарель что-то уж очень распространялся о том, будто бы аббат Бирото доставил мадемуазель Гамар кучу неприятностей. В словах Пуареля чувствовалось желание как бы заранее оправдать немилость, угрожающую нашему аббату: «Шаплу был очень нужен такому человеку, как Бирото... После смерти этого достопочтенного каноника всем стало ясно...» Тут последовали разные предложения, клеветнические пересуды... Ну, вы понимаете?
— Быть Труберу главным викарием! — торжественно заявил г-н де Бурбонн.
— Скажите, — воскликнула г-жа де Листомэр, взглянув на викария, — что для вас важнее — сан каноника или проживание у мадемуазель Гамар?
— Сан каноника, — хором ответили все.
— Тогда придется пойти на уступку, — продолжала она, — не намекают ли они вам через Карона, что если вы согласитесь выехать, то станете каноником? Дающему воздастся!
Все пришли в восторг от догадливости и проницательности г-жи де Листомэр, лишь племянник ее, барон де Листомэр, шутливым тоном сказал, наклонившись к г-ну де Бурбонну:
— Признаюсь, хотелось бы мне увидеть бой между старухой Гамар и Бирото!
Но, к сожалению, светские знакомые Бирото не располагали равными силами с мадемуазель Гамар, поддерживаемой аббатом Трубером. В скором времени борьба стала явной и выросла до огромных размеров.
Госпожа де Листомэр и ее друзья, все более и более увлекаясь этой интригой, заполнившей пустоту их провинциальной жизни, решили послать слугу за Кароном. Стряпчий прибыл на зов с поразительной поспешностью, что заставило насторожиться одного лишь г-на де Бурбонна.
— Лучше повременить со всем этим, пока не выяснится, в чем тут дело... — таково было мнение этого Фабия Кунктатора[9] в халате, уже начавшего путем глубоких размышлений угадывать сложные комбинации туренской шахматной игры.
Он попытался разъяснить аббату опасность его положения, но благоразумные мысли старого плутяги шли вразрез с общим настроением, и он не завоевал внимания.
Беседа между аббатом Бирото и стряпчим была недолгой; Бирото вернулся растерянный и сказал:
— Карон спрашивает у меня расписку, удостоверяющую разрыв...
— Какое страшное слово! — воскликнул лейтенант.
— Что оно означает? — спросила г-жа де Листомэр.
— Только и всего, что Бирото должен объявить о своем желании покинуть дом мадемуазель Гамар, — ответил, беря щепотку табаку, г-н де Бурбонн.
— Только и всего? Подписывайте! — заявила г-жа де Листомэр, глядя на Бирото. — Раз вы твердо решили выехать от нее, что же может вам помешать изъявить свою волю?
Воля Бирото?!
— Так-то оно так... — сказал г-н де Бурбонн, защелкнув табакерку резким движением, полным непередаваемой выразительности, ибо это была целая речь, и, кладя табакерку на камин с таким видом, который должен был бы устрашить викария, закончил: — Однако подписывать всегда опасно.
Чувствуя, что голова у него идет кругом от стремительного вихря событий, застигнувших его врасплох, от той легкости, с какой друзья решали самые важные вопросы его одинокой жизни, Бирото стоял неподвижно, словно отрешенный от мира, ни о чем не думая, только прислушиваясь и пытаясь уловить смысл в словоизвержениях окружающих.
Наконец он взял у г-на Карона заготовленное им заявление и, казалось, с глубоким вниманием — на самом же деле машинально — прочитал его текст; затем подписал этот документ, гласивший, что он добровольно отказывается проживать у мадемуазель Гамар, равно как и столоваться у нее, упраздняя соглашение, ранее заключенное между ними на сей предмет.
Достопочтенный Карон взял подписанный документ, спросил аббата, куда надлежит перевезти его вещи от мадемуазель Гамар. Бирото указал дом г-жи де Листомэр; кивком головы она выразила согласие приютить его у себя на некоторое время, не сомневаясь в его скором назначении каноником.
Старому помещику захотелось взглянуть на этот своеобразный акт отречения, и г-н Карон подал ему документ.
— Вот как! — обратился г-н де Бурбонн к викарию, прочитав текст. — Значит, между вами и мадемуазель Гамар имеется письменное соглашение? Где же оно? Каковы договорные пункты?
— Контракт у меня, — ответил Бирото.
— Вам известно его содержание? — спросил г-н де Бурбонн у стряпчего.
— Нет, сударь, — ответил тот, протягивая руку за роковой бумагой.
«Э, господин стряпчий, — подумал помещик, — ты уж наверняка ознакомился с контрактом, но не за то тебе платят, чтобы ты нам все рассказывал».
И г-н де Бурбонн отдал документ стряпчему.
— Куда же я дену свою мебель? — вскричал викарий. — Мои книги, чудесный шкаф, дивные картины, красную гостиную, всю обстановку?
Отчаяние старика, так сказать лишенного родной почвы, было таким детски беспомощным, так выдавало всю чистоту его нрава, всю его житейскую неопытность, что и г-жа де Листомэр, и мадемуазель Саломон заговорили с ним тоном матери, обещающей своему ребенку игрушку:
— Ну, не стоит горевать из-за пустяков! Мы подыщем вам дом и теплее и светлее, чем у мадемуазель Гамар! А не найдется ничего подходящего, — что ж! Одна из нас возьмет вас к себе на пансион. Полно, сыграем-ка лучше в триктрак! Завтра вы пойдете к аббату Труберу, попросите его оказать вам поддержку и сами увидите, как он будет мил.
Слабых людей столь же легко успокоить, как и напугать. Бирото, которому улыбалась перспектива поселиться у г-жи де Листомэр, позабыл о своем разрушенном благополучии, составлявшем его долгожданную упоительную утеху.
Однако вечером он все не мог заснуть, ломая себе голову, раздумывая, где бы ему поместить свою библиотеку так же удобно, как в его галерее, и испытывал сущую муку, ибо он принадлежал к тем людям, для которых суета переезда и новизна жизненного уклада равносильны концу света. Он уже представлял себе, что его книги разбросаны, мебель сунута куда попало, все его привычки нарушены, и в сотый раз спрашивал себя, почему первый год его проживания у мадемуазель Гамар был таким приятным, а второй — таким тяжелым. И его злоключение все представлялось ему какой-то бездной, где терялся его разум. Ему уже казалось, что и сан каноника — недостаточная награда за такие страдания, и он сравнивал свою жизнь с чулком, который весь расползается из-за какой-нибудь одной спустившейся петли. У него, правда, оставалась мадемуазель Саломон. Но, утратив свои прежние иллюзии, бедняга уже не решался верить новой привязанности.
В citta dolente[10] старых дев встречается, особенно во Франции, немало таких, чья жизнь — это жертва, день за днем набожно приносимая благородным чувствам. Одни остаются горделиво верны тому, кого слишком рано похитила смерть; мученицы любви, они сердцем проникли в тайну, как стать женщинами. Другие повиновались требованиям фамильной чести (к стыду для нас, вырождающейся в наши дни), посвятив себя воспитанию братьев или сирот-племянников, и приобщились к материнству, оставаясь девственными. Такие старые девы проявляют высший героизм, доступный их полу, благоговейно посвящая все свои женские чувства служению несчастным. Они являют собой идеальный образ женщины, отказываясь от положенных ей радостей и взяв на себя лишь ее страдания. Они живут, окруженные ореолом самоотвержения, и мужчины почтительно склоняют головы перед их поблекшей красотой. Мадемуазель де Сонбрейль[11] не была ни женщиной, ни девушкой — она была и останется навеки живой поэзией.
Мадемуазель Саломон была одним из таких героических созданий. Ее многолетняя, мучительная, никем не оцененная самоотверженность была возвышенной до святости. Прекрасная в юности, она была любима, она любила; но жених ее сошел с ума. Пять долгих лет, полная мужественной любви, она посвятила заботам о благополучии жалкого умалишенного, с безумием которого она так сроднилась, что даже не замечала его.
Она держалась просто, отличалась прямотой в своих взглядах, и ее бледное лицо, несмотря на слишком уж правильные черты, не лишено было выразительности. Она никогда не говорила о событиях своей жизни, но порой, слушая рассказ о каком-нибудь ужасном или печальном происшествии, она вся содрогалась, и в ее волнении проявлялась душевная красота, которую порождает подлинная скорбь.
Она переехала жить в Тур после того, как потеряла своего возлюбленного. Ее не могли оценить здесь по достоинству и считали всего лишь славной особой. Она делала много добра и питала особую нежность ко всем слабым существам. Именно поэтому викарий и вызывал в ней глубокое участие.
Мадемуазель де Вильнуа, уехав на следующее утро в город, отвезла туда Бирото, ссадила его на Соборной набережной и предоставила ему брести к Монастырской площади, куда ему не терпелось попасть, чтобы, по крайней мере, спасти от крушения свои надежды на сан каноника, да и присмотреть за перевозкой обстановки.
С сердечным трепетом позвонил он у дверей того самого дома, куда он привык входить вот уже четырнадцать лет, где ему жилось так хорошо и откуда его изгоняли навеки, хотя он лелеял мечту мирно умереть здесь, наподобие своего друга Шаплу.
При виде викария Марианна, казалось, была удивлена. Он сказал ей, что ему надо переговорить с аббатом Трубером, и пошел было в нижний этаж к канонику. Но Марианна крикнула ему:
— Господин викарий, аббата Трубера там уже нет! Он теперь в ваших прежних комнатах!
Сердце Бирото дрогнуло; ему открылось подлинное лицо этого человека, он понял, как долго вынашивал Трубер свою месть, когда увидел, что тот расположился в библиотеке Шаплу, восседал в роскошном готическом кресле Шаплу, пользовался вещами Шаплу, — а ночью, должно быть, почивал в постели Шаплу, — словом, завладел как хозяин всем достоянием Шаплу, грубо попирая его завещание и лишая наследства друга того самого Шаплу, который так долго продержал его в конуре у мадемуазель Гамар, помешал ему в продвижении по службе и закрыл доступ в лучшие светские гостиные Тура.