Источник увечий - Кононов Николай В. 4 стр.


- Мне кажется, эта моя особенность дает мне много возможностей и даже преимуществ перед другими. Я ведь могу остаться девственником как угодно долго и всецело принадлежать науке, например, не расходуя себя попусту.

Наречие "попусту" было забито в меня, как гвоздь в глубокую доску по самую шляпку. Я не ручаюсь за точность цитирования, но за точный сюжет ручаюсь. Итак, моя оценка была ничтожна.

И мне вдруг в один миг это его словоблудие стало безразлично.

Жизнь моя продолжалась.

Я ничего не захотел в ней менять.

Именно в этот ночной миг, под его незыблемые речи.

И он развернул в ночной тьме прекрасную эвольвенту своих сияющих прожектов. Они, как туго вращающиеся шестерни дикого механизма, искрили карьерными достижениями, званиями и степенями, и для этого ему была нужна чистейшая биография и посильная общественная нагрузка. Оля же из слишком простой, да и небогатой "боговерующей" семьи, и вряд ли у него что-то с ней в дальнейшем получится.

"Ничего себе "в дальнейшем", ты ведь водишь за собой добрую Олю, тихую богомолку уже второй год, - подумал я с раздражением про себя, - просто за ноздрю..."

А он, погружая меня в особенный осмос вязкого непристойного шепота, стал расписывать, как она ему все-таки, невзирая на очевидные "минусы семейной биографии", телесно, плотски нравится.

Такой покорный внимательный женский тип,

и мягкая,

и волоокая,

и стройные тугие клевые ноги,

и бедра белые, чистые с исподу, как снег,

и холмики упругих, вероятно, персей розовых прелестных,

и округлый, будто выточенный из теплого камня круп дивный крепкий,

и невинное ласковое светло-курчавое овечье укромное уютное текучее семисантиметровое излучье лона...

В ее боговерующей среде о-о-о как блюдут телесную чистоту девушек...

Липкий напор эпитетов нарастал.

Будто варили варенье, и вот-вот через край пойдет пена.

Он задышал полной грудью.

Шум от вырывающегося воздуха перекрывал и обессмысливал слова его речи. Он вбрасывал их плотными каплями во тьму, как уголь в утробу паровоза. Ветер, исходящий от него, кислой буксой надавливал уже и на мое лицо.

Все лилось каким-то похабным двухголосьем.

Я должен был сорваться с места.

Он, никогда не касавшийся ее, больно тискал и нагло жал при мне особенную фантазмическую плоть лучшей девушки так сильно, что я стал слышать дух сладкого цветочного пота, заливающий блескучей страстной пленкой все чудесное Олино тело. Он мне ее, подталкивая, предлагал.

"Тело. Тело. Тело. Тело. Тело", - манил я копошащуюся вокруг меня сладкую тьму.

Как ветхозаветный старец, подглядывающий за Сусанной, Овечин перешел на высокопарный разнузданный свист. Это был особенный сладостный донос развратного аскета на самого себя.

Совершенно явно, он был люто возбужден. И мне была страшна его страсть, могущая своим рычагом перевернуть сейчас все что угодно. Он словно искал любого твердого и достоверного изъяна в воздухе этой комнаты. Как новый Вий в пределе безбожной церкви.

Он словно хотел возбудить и меня. Словно взнуздать. Он нагло продирался через одолевающий меня густой морок, как сквозь сушняк.

- Ну, хватит, хватит, хватит, хватит! - взмолился я.

- А что, действует? Действует? Слышишь, действует?! - он удовлетворенно и зло перевел дыхание.

И, надо признаться, он преуспел. Я горел.

Хорошо, что она не слышала.

Хотя...

Тощие все-таки стены. Стрекот счетчика в коридорчике...

Он завершал разговор.

А вот наши с ним многолетние отношения он спокойно воспринимает "символически дружескими". Он зевнул в темноту, будто откусывал от нее шматок.

Ну, "символически", так символически.

Я давно подозревал, что он ужасен, но не столь чудовищен.

И я... Я ничего не знал про себя.

Ночь брала свое. Тихо поскрипывал электрический счетчик в своей черной будочке.

Глава восьмая

Исход

Я не спал, я словно продолжал отбиваться от него, от Овечина, тихо поправшего меня, навалившегося в борьбе, которую я изначально проиграл. Он заваливал меня вонючими тюфяками своей речи.

Вот-вот он меня подожжет.

Я выбрался в туалет, где были душ и умывальник. Вот продвинутая ладная дачка.

Из водянистого зеркала на меня смотрел полуголый лысеющий шатен, вылезший из каких-то тревожных темных глубин. Как утопленник, прилипший к изнанке льда. Я вдруг увидел, что в одночасье перестал быть юным.

...Я повернул вентиль, но в пересохшем источнике воды не было... Овечин перекрыл на ночь где-то вентиль.

Рука моя соскользнула и задержалась на единственной опоре, которая, будучи частью моего тела, была вне меня, но и во мне. Я попробовал себя на вес. Он ощутимо прибавился...

Я ................

..........................................................

Возбуждение осело и улеглось во мне мутным слоем.

Сон обуял меня.

И я куда-то сбежал с высоченного холма.

Ни одного сновидения во мне не осталось.

Только смутное видение, как Овечин выбирается из комнаты...

Я проснулся раньше всех. Утро запаздывало, невзирая на изменение скорости вращения нашей потрепанной планеты.

Длинный Овечин пролежал всю ночь в своем спальнике, лицом в потолок, перерезая комнату безумной диагональю с севера на юг. Ему точно не снились пастушечьи созвездья, и его руки не лизала ни одна собака. Мне почудилось, что он покоится, как нетленные мощи праведника, поправшего порок, в склепе монастыря с невероятно строгим уставом. Ровное лицо спящего не несло на себе ничего. Маска была очень похожа на лицо Овечина. Он был подозрительно чист, как свет, вламывающийся в окно.

Но я-то знал, какого рода затычкой он пока замкнут.

И зло, от него исходящее, имело только речевую форму.

Пока. До поры до времени.

Но именно этим утром я проснулся совсем другим персонажем своей изменившейся жизни. Она, безучастная, лишь огибая и не касаясь меня, меня подточила. Я проснулся слишком много узнавшим, увидевшим нечто и в одночасье постаревшим. Хотя ничего такого особенного и нового я не узнал и не увидел, но что-то все-таки, что-то произошло, хотя и я не знаю со всей определенностью что.

Но за нашим завтраком, даю свою голову на отсечение, присутствовало что-то или кто-то еще.

Хоть оно и не возило столовой ложкой по тарелке с липкой овсянкой и не бултыхало чайной ложечкой в чашке с чаем.

Но новое и тайное, не имеющее ни пола, ни признаков, может быть, только чин.

Само некто, имеющее отношение ко всем нам. Сразу к троим.

Повязавшее, повязавший, повязавшая нас.

Мы позавтракали. И я ни разу не переглянулся с Олей.

Обратного пути я не помню.

Часть вторая. На приступ

Глава девятая

Перемена освещенности

Через короткое время наша троица распалась.

Инициатором этого был Овечин, ему просто надоело нас пасти.

Но мне-то чудилось, что что-то или кто-то стало нам мешать.

Мы расползлись, как проснувшиеся по весне насекомые. Словно мы поняли, что изнурены друг другом, что роли, которые мы играли, встречаясь втроем, гуляя и разговаривая, уже целиком выговорены, а новых слов как-то и нет. Каждый отошел в свою сторону. Или Овечин это так подстроил...

И все отличие перемен, коснувшихся каждого из нас, состояло в том, что наши новые стороны были по-разному освещены.

В одной света было ровно столько, сколько надо, так как у тамошних насельников амбиций не было.

В другой - явно не хватало, но никто оттуда не жаловался на немочь. Или их жалобы до меня не доносились.

А третья стала абсолютной, избыточно сияющей и вообще блескучей.

Глава десятая

Порезы и шрамы

Быстро наступившей в этом году чудной весной, что всем сулит перемены, случилась настоящая трагедия.

И по сравнению с ней резаные вены этой глупой, недалекой, как-то вмиг подурневшей Оли, - ей и надеяться во всем этом раскладе ведь было не на что, совершенно не в счет.

Или, может быть, это я так решил. Насчет счета.

Сквозь строгую вахту полузакрытой окраинной клиники меня провел знакомый, проходящий там преддипломную практику. Бабка-вахтерша осмотрела нас из дупла страшной проформалиненной совой. Будто вот-вот вылетит охотиться на беззащитных мышей.

И в нарядный, апрельский полдень, когда один краткий игрушечный ливень сменялся, словно подталкиваемый в спину, другим, полоща в прозрачной лохани пахучие, еще не распустившиеся безлистые сиреневые кусты и низенькие яблони в палисадах предместий, меня, полного весенней молодой радости, не впустила к Оле в больничную палату ее мать. Я сразу понял, что эта низенькая женщина ее мать, хоть никогда не видел ее, ведь я, как и Овечин, в их частном доме ни разу не бывал. У калитки стаивал, на окна глазел, а в самом доме не был. Сумеречнее этой женщины я никого не встречал.

Я долго трясся в набитом трамвае на эту злополучную окраину, въезжая из робкого дождя через полосу сияния в мощный ливень. Еще три-четыре остановки, и можно было сойти там, где мы начинали два месяца назад наш зимний злополучный променад.

С ненавистью глядя мне в глаза, эта темная женщина трагической, но отчаянной богородицей преградила мне путь. Это была немая сцена, пауза затягивалась. Я ничего ей не сказал.

Я, кажется, попятился, когда она восстала на моем пути. Будто бы материализовавшись из ничего, из воздуха, пахнущего лекарствами, из легкого весеннего сквозняка.

Она пылала предо мной воплощенной карой, совершенно непроницаемая для моего усилия. Она смотрела так, будто знала про меня все.

Честно говоря, бодрости для этого визита во мне было не так уж много. Я вообще-то хорохорился, вовсе не хотел видеть поверженную Олю в больничной палате. Ведь мы как-то сразу перестали встречаться втроем. А друг другу при встрече только кивали. Издали. Все заторопились. Все наши слова как-то оборвались, да их и раньше было немного, так что это было и незаметно. И она как-то сразу уходила в тень, за угол, скрывалась за дверью.

Вот Олина мать встала на моем пути.

И я понял, что она совсем не похожа на почерневший соляной столб. Нет, она не была пассивна, в ней гудел гейзер. Он состоял из мести, из того, что может вспыхнуть от одного неосторожного шага в ее сторону. Я это мгновенно почуял. Запомнил ее лик, пронзительные сухие глаза - в высоком проеме палаты, словно в окладе. В ветхом здании нервной клиники.

Попятился.

Повернулся и заспешил к выходу.

Она неотрывно смотрела мне в спину. Просто палила. Лопатки, поясницу. У меня никогда не вырастут крылья.

Как в кино - я вышел за границы экрана. Какой плохой фильм про меня. Я безмерно виноват перед всеми. Никуда не годный кинотеатр.

Я понял, что у меня появилось темное, как лицо этой женщины, прошлое, неотделимое от меня. Я словно выпал из обратной перспективы, где вместо точки схождения простираются безмерное уныние, пустое раскаяние и невыразимая тоска.

В первый и последний раз я посмотрел на иную, почти неузнаваемую девушку сквозь полураскрытую створку. Я посмотрел каким-то особенным способом, не обернувшись на нее.

Но, клянусь, я видел ее, видел ее, хотя уже удалялся в дальний конец гулкого больничного коридора, где топтался мой приятель, говоря о чем-то с врачом.

Зрелище палаты разворачивалось во мне. Подробности обуяли меня. Между ними и мной не оказалось никакой плевы. Ведь все-таки мне хватило сотой доли секунды.

Белая пустая тумбочка.

Высокий штырь капельницы с перевернутым пузырем в навершии.

Голова в цветном платке по самые брови, насильно вдавленная в блин подушки.

Уплощенное, стиснутое или спеленатое безгрудое тело под светлым покровом.

Поверху перебинтованные по локоть руки.

Из левой змеится прозрачный побег трубочки.

Этот безмерный образ бледности, болезненной желтизны, немоты и несчастья развернулся во мне навсегда. Он словно пророс неискоренимой немочью из семени одного мига, меньшего, чем мгновенье. Словно взорвался в замедленном кино. И Оля предстала передо мной простым собраньем несчастья, болезни и тупости. И они разбередили и пробрали меня за какой-то кратчайший миг. Насквозь.

- Нашатыря? Посиди-ка тут, я сейчас, сейчас... - услышал я далекий голос приятеля.

- Да пошел ты...

Я всегда гордился своими крепкими нервами.

И я отряхнулся, как пес, выбежавший из воды. Хотя к изнанке моего черепа и пристало изображение тихой палаты. Мне, как фотоаппарату, заряженному чувствительнейшей пленкой, хватило времени, такого, куда протискивается один миг. Когда мигают, смаргивают. Этот вид мне не соскрести. Я поймал себя за тем, что тру себе неушибленный затылок.

- Ну-ну, кудри совсем сотрешь, - шутит мой не обидевшийся приятель. Он ведь врач и понимает нервных больных с их дикими страстями.

Я ухожу.

Бодрый пластиковый пакет с циничной передачей кинут на скамейку у пустой гардеробной стойки. Жаркой весной все быстро разделись по-летнему, вешалка была пуста, бабушка-гардеробщица отправлена вскапывать грядки для цветов тюльпанов и ирисов. Наряду со всякими ранними разностями, огурчиком-помидоринкой, там была пачка печенья "Привет" и задорное ободряющее письмо, где я убеждал Олю не переживать столь сильно из-за всяких пустяков. Они, пустяки, ведь таких жертв не стоят, ведь ее еще найдет истинное счастье. Оно само уже шествует ей навстречу, как прекрасная ранняя весна этого года. Ей, Оле, только надо присмотреться хорошенько.

До предела занятый Овечин не в нервную больницу идти, не бодрое письмо подписать наотрез отказался. Он, даже толком не взглянув на меня, выразительно покрутил пальцем у виска.

- Никогда ничего лишний раз не подписывай своим копытом, меринос. Это нечистое дело, - только и сказал он мне, обезоруживающе улыбнувшись проходящей длинноногой диве.

Он удалялся по светлой рекреации в сторону чистых фундаментальных наук.

Но и правда, кто, в конце концов, кто, кто из нас просил ее чиркать маленькой бритвой себе запястья? В ванной, небось, заперлась? По самые уши в кровище перемазалась!

Ну, выпишется уже через неделю и всю эту муру позабудет.

Шрамы зарубцуются.

Рубцы рассосутся.

Будет носить широкий веселый браслет.

Вот, невоспитанная неотесанная дура!

Вот, незатейливая истеричка!

Ну, чистая, блин, идиотка!

Ну, тупица! Поди ж ты! Богомолка!

То-то она все время молчала, только пялила свои голубые беки!

Безумная особа! Сучка! Сама! Виновата! Ети ее мать!

Я говорил эти краткие заклинания громко вслух жестким голосом офицера, не терпящим возражений. Я куражился перед несуществующим строем провинившихся неврастеничек. Я покромсал прошлую жизнь на кругляши, и они покатились впереди меня колбасными ломтями - по покатой дорожке в сторону остановки трамвая.

Прогулки, взгляды, зимняя лунная история, морок и оползень.

Вдруг увидел все, куда я безвозвратно впадал.

Жизнь моя устремилась вспять.

Вот, кажется, что-то грязное проорал.

Совсем не хотел туда возвращаться.

Тетка, шаркающая впереди, с омерзением обернулась.

Глава одиннадцатая

Трагедия

Но ведь случилась рядом и самая настоящая трагедия, угрожающая своим страшным рокотом равновесию выстраиваемой жизни молодого человека, его занимающейся карьеры, всему миропорядку.

Овечин потерял где-то комсомольский билет и дубликат получил только после строгого, наистрожайшего выговора с занесением в учетную персональную карточку. Запись была сделана черной несмываемой тушью позора.

Его священному горю не было предела.

Можно легко представить, как, оставшись наедине с самим собой, он заламывает над головой длинные руки и рыдает во весь голос, словно корифей хора в ужасной, безвыходной трагедии Еврипида.

Под угрозой в один миг оказалось все - публикации в архипрестижном академическом журнале в соавторстве (и страшно сказать, с кем в со-ав-тор-стве), и целевая, уже приуготовленная многими усилиями аспирантура, и перспективнейшие полставки ассистента, и волшебная поездка, первая зарубежная, с миллионом проверок и тысячью характеристик, на конференцию молодых ученых в Пловдив... Персональное приглашение с дракуловой красной печатью на гербовой немыслимой бумаге и длинный фирменный белейший конверт можно было порвать к е... матери, в клочья, словно судьбу, отделившуюся от него в одночасье. Судьба Овечина словно находилась в колебании перед окончательным уходом в недостижимые дали.

Назад Дальше