Мэтр Корнелиус - де Бальзак Оноре 3 стр.


— Дьявол потешается над нашим кумом ссудных дел мастером, — сказал Людовик XI своему брадобрею за несколько дней до праздника всех святых. — Он опять жалуется, что его обокрали! Но теперь уж ему некого вешать, кроме разве самого себя. И этот старый бродяга приходил, чтобы спросить у меня, не унес ли я вчера по ошибке рубиновую цепь, которую он хотел мне продать! «Клянусь богом, я не ворую того, что могу и так взять», — сказал я ему.

— И он испугался? — спросил брадобрей.

— Скряги боятся только одной вещи, — ответил король. — Мой кум ссудных дел мастер прекрасно знает, что я не сдеру с него шкуру без причины, иначе я был бы несправедлив, а я всегда делал только то, что справедливо и необходимо.

— Однако этот мошенник с вас столько тянет, — возразил брадобрей.

— А ты хотел бы, чтобы я и вправду… — сказал король, бросая на брадобрея лукавый взгляд.

— Чорт возьми, государь, хорошо было бы заранее перехватить частицу из его наследства, а то ведь все оно достанется дьяволу!

— Довольно! — сказал король. — Не внушай мне дурных мыслей. Мой кум человек самый преданный из всех, кого я облагодетельствовал; быть может, потому, что он мне ничего не должен.

Итак, уже два года Корнелиус жил один со своей старой сестрой, которая слыла колдуньей. Портной, проживавший по соседству, утверждал, что частенько видел ее ночью на крыше в ожидании, когда наступит час лететь на шабаш. Это казалось тем более необычайным, что старый скряга запирал свою сестру в комнате, где окна были забраны железными решетками. Вечно обкрадываемый, постоянно опасаясь, как бы его не обманули, Корнелиус на старости лет возненавидел всех, за исключением короля, которого очень уважал. Он стал настоящим человеконенавистником, а страсть к золоту — отождествление своей собственной сущности с этим металлом — становилась, как у большинства скупцов, все более и более глубокой и с возрастом все усиливалась. Даже сестра возбуждала его подозрения, а ведь она была, пожалуй, еще скупей, чем брат, и превосходила его в изобретениях скряжничества. Вот почему в их существовании было что-то загадочное и таинственное. Старуха так редко брала хлеб у булочника, так мало бывала на рынке, что и наименее легковерные наблюдатели стали в конце концов приписывать этим двум странным существам знание какой-то тайны жизни. Люди, соприкасавшиеся с алхимией, говорили, что мэтр Корнелиус умеет делать золото. Ученые утверждали, что он нашел универсальное средство от всех болезней. Многие деревенские жители считали Корнелиуса, со слов горожан, существом сверхъестественным, и некоторые из любопытства приходили в город посмотреть с улицы на его жилище.

Усевшись на скамье дома, расположенного напротив Ссудной казны мэтра Корнелиуса, дворянин поочередно рассматривал дворец Пуатье и Дурной дом. Луна подчеркивала их выступы своим сиянием, выделяла темными и светлыми пятнами все углубления и выпуклости скульптурной отделки. Причудливая игра бледных лучей придавала обоим зданиям зловещий вид; казалось, сама природа поддалась суевериям, которые витали над этим жильем. Молодой человек вспомнил один за другим все рассказы, где Корнелиус изображался как существо, внушающее одновременно и любопытство и страх. Решив в пылу своей любви проникнуть в этот дом и не покидать его, пока не исполнит своих замыслов, он все же в последний момент заколебался перед решительным шагом, хотя и знал, что сделает его. Но кто в критические минуты своей жизни не прислушивался к предчувствиям и не колебался перед безднами будущего? Влюбленный и достойный любви молодой человек лишь опасался, как бы не умереть раньше, чем графиня увенчает его любовь. Эти тайные размышления были полны такого острого интереса, что юноша не чувствовал холодного ветра, хлеставшего по его ногам и по выступам домов. Входя в дом Корнелиуса, он должен был отказаться от своего имени, так же как оставил уже свою красивую дворянскую одежду. В случае какого-нибудь несчастья он не имел права ссылаться на преимущества своего рождения, надеяться на защиту друзей, иначе он безвозвратно погубит графиню де Сен-Валье. Если бы старый вельможа заподозрил, что к ней ночью может пробраться любовник, он был бы способен запереть ее в железную клетку и сжечь на медленном огне или же уморить, заточив в каком-либо замке. Оглядывая жалкую одежду, в которую он вырядился, дворянин стыдился самого себя. Подпоясанный черным кожаным поясом, в грубых башмаках, в коротких сермяжных штанах, сером шерстяном полукафтанье, он был похож на писца, какие бывали у самых бедных судебных приставов. Для дворянина XV века разыгрывать роль мещанина без гроша за душой и отказываться от преимуществ своего сословия — уже было равносильно смерти. Но взобраться на крышу дома, в котором плакала его возлюбленная, а затем спуститься по дымовой трубе или бежать по крыше от одной водосточной трубы к другой и влезть к возлюбленной в окно; рисковать своей жизнью, чтобы быть возле нее, перед жарким огнем камина, пока грозный муж храпит, крепко уснув на радость влюбленным; бросая вызов земле и небесам, обменяться самым смелым поцелуем; перекинуться словами, из которых каждое могло повлечь за собою смерть или, по меньшей мере, кровавую схватку, — все эти сладострастные образы, все романические опасности такого предприятия придали молодому человеку решимости. Пусть за все старания не ждала его какая-нибудь особенная награда, пусть даже он успел бы только поцеловать еще раз руку графини, — все же он, движимый рыцарским и пылким духом той эпохи, решился на смелый шаг. Кроме того, он не допускал мысли, что графиня может отказать ему в сладостных утехах любви среди стольких смертельных опасностей. Приключение казалось слишком рискованным, слишком трудным — как же было отступить от него?

Вдруг зазвонили все городские колокола, оповещая, что настало время гасить огни — согласно закону, уже потерявшему силу, но еще соблюдавшемуся в провинции, где все отменяется медленно. Хотя свет еще не был потушен, начальники квартальной стражи приказали протянуть уличные цепи. Многие двери были уже заперты; вдали раздавались шаги запоздавших горожан, идущих толпой со своими лакеями, вооруженными до зубов и несущими большие фонари; вскоре затем город, как бы связанный по рукам и ногам, казалось, уснул, и злоумышленники могли проникнуть в дома только с крыш. В те времена по крышам ходили ночью нередко. Улицы в провинции и даже в Париже были так узки, что воры прыгали с одного дома на другой. Если верить мемуарам той поры, король Карл IX в молодости долго развлекался этим опасным занятием. Боясь явиться к мэтру Корнелиусу слишком поздно, дворянин собирался уже покинуть свое место, чтобы постучать в его дверь, но вдруг, при взгляде на Дурной дом, он с изумлением заметил два существа, которых писатель того времени назвал бы нежитью. Он протер себе глаза, словно не доверяя своему зрению, и тысяча различных чувств пронеслась в его душе при виде того, что было перед ним. По обеим сторонам двери, в рамке, образованной перекладинами своего рода бойниц, виднелись какие-то две физиономии. Сначала он принял эти лица за причудливые маски, высеченные в камне, — так они были морщинисты, угловаты, безобразны, резки, неподвижны, такого они были темнобурого цвета, — но вечер был холодный и светила луна, поэтому он мог различить легкий белый пар дыхания, выходивший из двух лиловатых носов; постепенно он рассмотрел на обоих изможденных лицах, под тенью бровей, по два фаянсово-голубых глаза, горевших в темноте, как у волка, спрятавшегося в глубине листвы, которому чудится лай охотничьей своры. Беспокойный взгляд этих глаз был на него направлен так пристально, что, встретив его, свидетель столь странного зрелища почувствовал себя, как птица, над которой легавая делает стойку. Он ощутил в своей душе лихорадочное волнение, но быстро справился с ним: эти два лица, напряженных и недоверчивых, принадлежали, несомненно, Корнелиусу и его сестре. Тогда дворянин стал осматриваться, как бы разыскивая дом, указанный в записке, которую он вынул из своего кармана, чтобы свериться с ней при свете луны; затем он направился прямо к двери ссудных дел мастера и постучал в нее тремя ударами, отозвавшимися внутри дома так гулко и сильно, как в погребе. Слабый свет упал на крыльцо, и через маленькую, чрезвычайно крепкую решетку посетитель увидел чей-то блестящий глаз.

— Кто там?

— Друг Остерлинка из Брюгге, по его поручению.

— Что вам надобно?

— Войти.

— Ваше имя?

— Филипп Гульнуар.

— Есть у вас рекомендательные письма?

— Вот они.

— Просуньте их в щель ящика.

— Где он?

— Налево.

Филипп Гульнуар опустил письмо в щель железного ящика, прикрепленного под одной из бойниц.

«Чорт побери! — подумал он. — Сразу видно, что король прибыл в наши места, потому что здесь такие же порядки, какие он завел в Плесси». Он прождал на улице с четверть часа, а тогда услышал, как Корнелиус сказал своей сестре:

— Закрой капкан у двери.

У входа раздалось бряцанье цепей и грохот железа. Филипп услышал, как отодвигаются засовы и гремят замки; наконец, маленькая дверца, обитая железом, приоткрылась ровно настолько, чтобы в дом едва можно было пройти человеку, и то лишь худощавому. С риском порвать свою одежду, Филипп кое-как протиснулся в Дурной дом. Беззубая старая дева, у которой лицо было похоже на скрипичную деку, а брови — на ручки котла, нос же и крючковатый подбородок так близко сходились, что между ними не поместился бы и лесной орех, — старая дева со впалыми висками, бледная, худосочная, кожа да кости, молча повела мнимого чужестранца в залу на нижнем этаже, меж тем как Корнелиус осмотрительно держался позади.

— Садитесь там, — сказала она Филиппу, указывая ему скамью о трех ножках, стоявшую около большого, украшенного резьбою камина, в чистом очаге которого не было и следов огня. С другой стороны стоял стол орехового дерева, на витых ножках, а на нем лежало в тарелке яйцо и с десяток ломтиков хлеба, твердых и сухих, старательно нарезанных чьей-то скаредной рукой. Две скамейки, на одну из которых села старуха, были придвинуты к столу, из чего можно было понять, что приход Филиппа застал этих скряг за ужином. Корнелиус пошел притворить два железных ставня, чтобы закрыть, вероятно, те потайные окошечки, через которые они с сестрой так долго рассматривали, что творится на улице, и вернулся на свое место. Мнимый Филипп Гульнуар увидел тогда, как брат и сестра по очереди степенно обмакивали свои ломтики хлеба в яйцо, с той же точностью, с какою солдаты через равные промежутки времени погружают в артельный котел свою ложку, — причем яйцо расходовалось с большой осмотрительностью, чтобы его хватило на все ломтики. Этот процесс совершался в молчании. Во время еды Корнелиус с такой обстоятельностью и с таким вниманием разглядывал мнимого новичка, как будто взвешивал старинные золотые монеты. Филипп испытывал такое чувство, словно ледяной плащ окутал ему плечи; ему до смерти хотелось оглядеться вокруг, но, с тонкой расчетливостью, которой требуют любовные приключения, он остерегался бросить даже мимолетный взгляд на стены, понимая, что если Корнелиус перехватит этот взгляд, то не оставит любопытного юношу в своем доме. Итак, он довольствовался тем, что скромно устремлял глаза то на яйцо, то на старую деву, а иногда смотрел на своего будущего хозяина.

Казначей Людовика XI был похож на этого монарха и даже перенял от него некоторые жесты, как это бывает, когда люди живут вместе и чем-либо близки друг другу. Слегка поднимая густые брови, которые обычно почти закрывали его глаза, фламандец бросал ясный взгляд, проницательный и твердый, как у людей, живущих в молчании, привыкших к постоянной сосредоточенности. Тонкие губы, собранные оборочкой, придавали ему невероятно лукавый вид. В нижней части лица было что-то лисье; но высокий крутой лоб, изрезанный морщинами, казалось, свидетельствовал о больших достоинствах, о душевном благородстве, которое опыт отучил от взлетов, а жестокие уроки жизни, вероятно, заставили запрятаться в самые сокровенные тайники этого загадочного существа. То, конечно, не был простой скряга, и его страсть, должно быть, скрывала в себе глубокие наслаждения и никому не поверяемые мысли.

— По какому курсу ходят венецианские цехины? — внезапно спросил он своего будущего ученика.

— По три четверти в Брюгге, по одному в Генте.

— Какой фрахт на Шельде?

— Три су парижского чекана.

— Нет ли чего нового в Генте?

— Разорился брат Лиевена Герда.

— Вот как!

Издав это восклицание, старик прикрыл колени полой своей одежды — он был облечен в просторную судейскую мантию из черного бархата, спереди открытую, с пышными рукавами и без воротника. Одни лохмотья остались от роскошной переливчатой материи некогда великолепного костюма, сохранившегося от тех времен, когда мэтр Корнелиус был председателем трибунала по имущественным делам — должность, исполнение которой принесло ему вражду герцога Бургундского. Филипп не чувствовал холода, он вспотел под своей сермяжной сбруей, с дрожью в сердце ожидая новых вопросов. Благодаря своей хорошей памяти он твердо усвоил краткие наставления, данные ему накануне одним евреем, который был ему обязан жизнью, человеком, отлично знакомым с повадками и привычками Корнелиуса, и до сих пор этого было достаточно. Но дворянин, в пылу своих замыслов ни в чем прежде не сомневавшийся, уже начинал видеть все трудности смелой затеи. Торжественная серьезность и хладнокровие страшного фламандца подействовали на него. К тому же он чувствовал себя под замком и ясно понимал, что главный превотальный судья всегда готов предоставить виселицу в распоряжение мэтра Корнелиуса.

— Вы ужинали? — спросил казначей, но таким тоном, в котором звучало: «Не вздумайте ужинать!»

Несмотря на этот выразительный оттенок в голосе брата, старая дева встревожилась; она посмотрела на молодого человека, словно измеряя взглядом емкость его желудка, и, чтобы что-нибудь сказать, произнесла с притворной улыбкой:

— Ну, и черные же у вас волосы — чернее, чем хвост у чорта!

— Я поужинал, — ответил Корнелиусу дворянин.

— Ладно! Приходите ко мне завтра, — сказал скряга — Давно уже я привык обходиться без помощи ученика. Впрочем, утро вечера мудренее.

— Ах, клянусь святым Бавоном! Милостивый государь, я — фламандец, я никого здесь не знаю, уличные цепи уже натянуты, меня посадят в тюрьму. Но, разумеется, добавил он; спохватившись, что проявляет слишком большую настойчивость, — если вам угодно, я уйду.

Имя св. Бавона странно подействовало на старого фламандца.[1]

— Ну, ну! Клянусь святым Бавоном, вы ляжете здесь.

— Но… — сказала старая дева, приходя в беспокойство.

— Замолчи! — прикрикнул на сестру Корнелиус. — Остерлинк в своем письме ручается за этого молодого человека, — шепнул он ей на ухо. Ведь у нас хранятся сто тысяч ливров, принадлежащие Остерлинку! Это — хорошая порука.

— А если он украдет у тебя баварские драгоценности? Право, он больше похож на вора, чем на ученика!

— Ш-ш! — сказал старик, настораживаясь.

Оба скряги стали прислушиваться. Мгновение спустя после этого «ш-ш» вдали, по ту сторону городских рвов, еле-еле послышались шаги нескольких человек.

— Это дозор из Плесси, — сказала сестра.

— Ну-ка, дай мне ключ от комнаты учеников, — промолвил Корнелиус.

Старая дева протянула руку, чтобы взять светильник.

— Не собираешься ли ты оставить нас одних без света? — воскликнул Корнелиус многозначительным тоном. — Дожила до таких лет, а не помнишь, где ключ лежит. Разве уж так трудно его нащупать?

Старуха поняла смысл, скрытый в его словах, и вышла. Провожая взглядом это странное создание, когда оно направлялось к двери, Филипп Гульнуар заодно, украдкой от своего учителя, оглядел и залу. Стены были обшиты понизу дубовой панелью, а выше обиты желтой кожей, украшенной черными арабесками; но особенно бросился ему в глаза фитильный пистолет.

Это страшное новое оружие находилось возле Корнелиуса.

— Как рассчитываете вы добывать себе средства к жизни? — спросил ссудных дел мастер.

— Денег у меня мало, — ответил Гульнуар, — но я кое-что смыслю в извлечении доходов. Если только вы пожелаете уделять мне по одному су с каждой марки, которую я дам вам заработать, я буду доволен.

Назад Дальше