Сашка Лебедев - Астафьев Виктор Петрович 3 стр.


…Из темноты коридора возникли два солдата, один в кровище, почти без сознания, другой с орденами и медалями, страшно озабоченный. Они медленно и настойчиво продвигались к опрокинутому ящику. На нем сидела тетка с волосатой бородавкой на челюсти. Она ставила крестики на подорожных, выдавала по кругляшку мыла, с вазелиновую баночку величиной. После этого можно было уже беспрепятственно следовать туда, где призывным набатом гремели тазы, шумела вода, ахал и охал ошалелый от радости народ.

Им оставалось совсем недалеко до ящика, до тетки, но тут, на последнем рубеже, перехватил их банный чин, тот самый старший сержант, что выходил время от времени глашатаем на крыльцо:

— Э-э, орлы! Разок надули регистратуру, и хватит! Больше номер не пройдет! Понятно? В очередь, в очередь!

— Я бы твою маму! — прошипел Сашка и, потолкавшись еще меж народа, убедился, что с помощью «маневра» тут в самом деле не пролезешь. Он встал в очередь. Олег за ним.

Они проскучали еще часок. Олегу всадили второй укол против столбняка, потому что он не взял справку в санроте, где уже принял такой укол. У Сашки справка была, а укола не было, и он по этому поводу малость развеселился и сказал, что второй укол ставят вовсе не от столбняка, а от идеализма, только не говорят про это.

Наконец Сашка и Олег попали в тошнотворно пахнущую прожарку. Стон и ругань стояли в прожарке. Люди раздевались, помогая друг другу. То и дело слышалось: «Куда лапами лезешь!», «Потерпи маленько!», «За рану не цапай!», «Ты чего шеперишься? Чего толкаешься в бок?», «О-о-ййй, гад! Где у тебя глаза-а?!», «Осторожно отдирай, осторожно. Отмочить бы… Рви! Не могу больше!»

Последнюю фразу в общем гаме разобрал только Сашка. Он помогал Олегу снять присохшую к плечу нижнюю рубашку. На носу Олега плясала бурая капля. По лицу катился крупным горохом пот. Сашка решился, рванул. Олег разом выпал из гимнастерки и из рубахи. Сашка метнулся в моечную, выхватил у кого-то таз, плеснул в него холодной воды и поднес солдатику. Олег хватал воду из таза губами, как телок, и со всхлипом кряхтел:

— Ничего, ничего… Сейчас пройдет…

Как снимал одежду Сашка, кто ему помогал, Олег не видел и не помнил. Сашка тоже пил из таза после того, как разделся, но пил через край, пил молча, и слышно было, как резиново скрипело его горло и квохтал кадык.

Из прожарки поторапливали. Олег с Сашкой немного отдышались, вздели одежонку на железные крючья и пошли в моечную. Тут на пути к госпиталю встала новая преграда: не хватало тазов.

Сашка до того разозлился, что хотел в голом виде идти к старшему сержанту и, как он выразился, из глотки вырвать у него таз. Но в это время в сопровождении той самой тетки, что ставила кресты на подорожных, появился боец с забинтованным лицом. Тетка несла за дужку продолговатый цинковый таз, серебрящийся, звонкий. Сашка поспешил встречь этой паре. На ягодицах у него ожили и забегали наколки: кошка с мышкой. Кошка ловила мышку.

— Я жить не хочу, а они меня в баню! — вопил боец с повязкой на лице. — На кой мне ваша баня?

— Тише, тише, голубчик, — испуганно уговаривала бойца тетка с тазом и искала место на скамейке. Сашка тут как тут. Он подцепил раненого под руку, поволок на свое место. Мигнув тетке, чтобы она убиралась, Сашка препоручил Олегу хнычущего бойца, а сам стал пробиваться к единственному крану.

Вернувшись с тазом, наполненным теплой водой, Сашка соображая, как тут быть, прищурился на бойца, распустившего грязные губы, которые только и виднелись из-под бинтов.

— Чего нюни распустил! — прикрикнул он строго. — Жи-и-ить не хочу! Как такие люди называются, Олег?

— Пессимистами.

— Пессимист, вот кто ты такой! Уяснил?

Заклейменный таким неслыханным словом, боец еще раз хлюпнул носом и покорно сунул руки в таз.

Как и все раненные в лицо, выглядел он страшно. Из-под перепачканного, захватанного пальцами бинта, клочками висевшего подле ушей, виднелись засохшие корки. В ушах, возле губ, даже в губах — следы пороха. Засохшая кровь осыпалась штукатуркой. Олег сострадательно придерживал бойца, но голова у него все еще кружилась, и он чуть было не упал с мокрой скамьи.

— Да сиди ты, шкилетина! — метнул в него яростный взгляд Сашка, поймал его за руку и помаячил ему: не кисни, дескать, бойца разжалобишь. Затем приказал занять новую очередь у крана, а потом вернуться и помочь ему мыть подшефного.

Вдвоем они быстро обработали бойца, безвольно подчинявшегося им. На прощанье Сашка шлепнул раненого по бугристой спине.

— Жених!

— Трави! Трави! — плаксиво завел в ответ боец.

— А чего? У тебя вон какое завидное телосложение! А это, по военному времени, такой факт… Я серьезно говорю, боец Глазов?

— Вполне.

Сашка уже превозмог боль, Сашка оживился, Сашка был в своей стихии. Немного ободренного и помытого бойца он передал тетке. За помощь банному персоналу, в виде премии, она сунула Сашке еще один кругляшок мыла, выдала две клееночки, таз тоже оставила. Таз этот, по заверению Сашки, берегли для генерала, но случай помог им. Парни возликовали и принялись настраиваться, чтобы можно было помыться и не намочить бинты. Плечо Олега накрыли клеенкой, а другую клеенку повязали Сашке наподобие детского передника на грудь.

— В этой жизни умереть не трудно, таз достать значительно трудней, — уныло продекламировал сидевший неподалеку от них костлявый и белотелый человек, раненный в пятку. — Я за вами, товарищи.

Сашка был благодушен от удачи с тазом, с мылом, с клеенкой и потому пригласил костлявого мыться вместе, всем, дескать, хватит места голову намочить в таком шикарном тазу, главное, мол, сырое чтоб видно было.

— Наступал? — спросил Сашка, кивнув на пятку костлявого.

— В основном.

— Кем был? — намыливая Олегу здоровое плечо, поинтересовался Сашка, не умеющий долго молчать.

— Командир взвода управления гаубичной батареи Сырвачев! — представился раненый с невеселой шутливостью, приложив руку к шевелюре, сдобренной белой мыльной пеной.

— Выходит, лейтенант? — опешил Сашка и озадаченно почесал кошку на ягодице.

— Младший, — поправил его Сырвачев, взял таз и попрыгал на одной ноге к крану.

Сашка молча догнал его, выдернул таз и категорическим жестом приказал сесть на место и ждать и не перечить ему. Нравилось Сашке быть главным хотя бы здесь, в бане.

Ранение у Сырвачева было пустяковое, но очень привередливое. Он задирал ногу, стараясь не замочить рану. Сашка между делом потешался над Сырвачевым.

— Прекрати! — не вытерпел Сырвачев. — Эта несчастная пятка и без того всю жизнь мою исковеркала. — И он горестно глянул на парней из мыльной пены.

Парни удивились, попросили пояснений.

Сырвачев невесело поведал им историю о том, как он больше года скрывал язву желудка и держался на батарее. Но вот попал с этой разнесчастной пяткой в санбат, а там комиссия как раз, чины понаехали медицинские, осматривают всех, выслушивают. Ну и выявил, для примера должно быть, один медицинский генерал язву у Сырвачева и разорался: «Не дошли до того, чтоб язвенники гнилобрюхие врага били! Еще чахоточных не хватало на передовой!» Ну и попер Сырвачева в тыл по чистой.

Олег с Сашкой задали вопрос: зачем же он, Сырвачев, прятался на батарее? А если бы болезнь в «наркомзем» его загнала?

Сырвачев сказал, что не думал об этом, а думал о том, как стыдно будет уезжать с фронта без единой награды, и старался всеми силами добыть хоть какую-нибудь медалишку, но его почему-то все не представляли и не представляли к награде.

Парни переглянулись. Сашка подмигнул в сторону Сырвачева.

— Всяких типов видывал, но такого впервой, — шепнул он Олегу и спросил громче: — Представили в конце концов?

— Представили, даже к ордену, да что толку! — махнул рукой Сырвачев. — Разве станут убывшего искать?! Пропала моя звездочка!

Он больше не заговаривал, да и некогда было разговаривать. За тазом уже распределилась очередь номеров до восьми. Из очереди бросали едучие замечания насчет того, что тут не на базаре, не в Сандуновской бане, и даже кто-то сказал: не в «тиятре».

После мытья минут двадцать ждали из прожарочной амуницию. Наконец открылась западня, из душной преисподней невидимые люди со звяком выкидывали солдатское барахлишко. Сашка и Олег с трудом отыскали в чадящем ворохе свою одежду, сняли ее с раскаленных колец. Где одежда промокла кровью, все засохло, почернело и кожано шуршало. Сашка начал привинчивать к гимнастерке ордена и медали. Сырвачев с завистливым вздохом прошелся взглядом по Сашкиной гимнастерке, тяжелой от наград, а увидев гимнастерку Олега, болезненно сморщился:

— Как же это вы, товарищ боец? В таком виде у вас обмундирование? Мы в Европу вступили! Примером должны быть!

Сашка не уследил за Олегом, когда они сдавали обмундирование в прожарку, не подсказал ему насчет кожаных вещей и прочего, и вот результат: ремешок на брюках Олега скоробился, бумажник кожаный тоже. Олег торопливо ломал кожу бумажника, искал что-то, и когда нашел, глаза его наполнились слезами: в бумажнике испеклась фотография. Остался на ней чуть заметным пятном платок, накрест повязанный, как завязывают его русские женщины, — под подбородком.

— Раненый он, — вступился за Олега Сашка, поворачиваясь к Сырвачеву. — Что нам в эту самую Европу, с развернутыми знаменами, под барабан въезжать, чтобы парад везде… — ворчал Сашка, обращаясь уже будто не к Сырвачеву вовсе, но в тоже время с расчетом, чтобы младший лейтенант слышал его.

И Олег понял, что Сашка отчего-то люто невзлюбил Сырвачева и, должно быть, сожалел о своем благородном поступке, раскаивался, что пустил Сырвачева мыться в тазу.

Сырвачев мучился, стараясь натянуть кирзовый сапог на раненую ногу. У него даже глаза расширились и стали выпуклыми. И вдруг остервенился, топнул, нога провалилась в сапог, а он упал от боли на скамейку. Поднялся, натянул шинель, надел пилотку, портупею с ремешком и на глазах у парней преобразился. У него появилась выпуклая, «гвардейская» грудь, на пилотке блестела звездочка, вырезанная из консервной банки, плечи были прямые от погон с картонками. Весь он подложен, подшит, подбит, и его тщедушная фигура уже не угадывалась под хорошо сохраненной, на все крючки застегнутой шинелью. Вид у него сразу сделался строгий и отчужденный, не то что в бане, когда он был голый.

— А я знаю, почему вас не представляли, — с трудом скрывая неприязнь, прищурился Сашка.

Но Сырвачев холодно глянул на парней, приложил руку к пилотке, что-то высокомерно буркнул и, подпрыгивая по-птичьи, вышел из санпропускника. И взгляд его последний, и выражение лица при этом говорили: «Сопляки! Что вы можете знать о жизни!»

Сашка пришлепнул на голове Олега и без того уже плоскую пилотку;

— Так-то, боец Глазов! Неподходящий ты для параду. Дунька ты в Европе! — Он засунул в полевую сумку полотенце, трофейный ножичек, стрельнул закурить, и они утомленно стали ждать, когда раздадут подорожные с отметкой о санобработке. Олег привалился затылком к щиту. Лица его отмылось, было чистенькое, без единого пупырышка и очень бледное, даже синеватое под глазами.

— А я вот заметил, — негромко начал он, как бы продолжая разговор. — Люди наши, русские наши, все, что у них на душе в будни накопится, — обиды, огорченья, — в праздники забывают. И вот, я думаю, будет день победы — и мы все забудем.

Сашка отозвался не сразу.

— Может быть, может быть, — задумчиво сказал он после большой паузы. — Умильны мы, правда твоя, боец Глазов, Но с войны мы вернемся уже не такими, какими ушли на нее. — Он затянулся в последний раз от цигарки, затоптал ее на мокром полу. — Многого ты, Олег, не видел и не знаешь. Беда это твоя или счастье? — И без всякого перехода, как с ним часто случалось, добавил: — А батарейцы небось рады, что Сырвачева от них умыли. И орден они ему не перешлют, гадом мне быть!

Олег после бани ослаб, мелко дрожал. Сашка поддерживал его, как девушку, за талию, и все уверял, что скоро, вот уж совсем скоро конец их мытарствам. Осталось получить еще бумажку, окончательную, направление называется, и — порядок. Сашка и сам едва держался на ногах. Щеки у него посерели, ввалились, и горбатый нос обозначился очень заметно на его угловатом лице. Сашка закусывал губу, ругался так, что фонари качались, и прицеплялся ко всем по делу и без дела, и все равно только поздним вечером они попали в госпиталь.

Госпиталь находился неподалеку от станции Ярослав и был переполнен. Посмотрев подорожные Сашки и Олега, дежурный врач поставил на них резолюцию и принялся добросовестно разъяснять, как найти госпиталь номер такой-то, где, возможно, есть еще места. Сашка подскочил, отшвырнул стул и двинулся забинтованной грудью на врача:

— Никуда мы не пойдем, понял?!

Олег повис на Сашке. Тот оттолкнул его локтем, попал в раненое плечо. Олег застонал, но Сашку не отпустил. Должно быть, он сильно давнул грудь Сашки, и у того появилась на губах кровь. Олег схватил с умывальника полотенце, подал Сашке. Сашка вытер губы, бросил запачканное кровью полотенце на стол врачу, а сам уселся на пол по-тюремному — ноги калачиком, давая этим понять, что устроился он прочно и надолго.

Врач хмуро следил за разбушевавшимися солдатами, потом буркнул, чтобы его подождали, и ушел. Олег подумал, что он приведет военную силу и выдворит их. Наверное, следовало сматываться отсюда, пока не поздно. Однако сил уже не было, да и Сашку он боялся потревожить. «Шут с ними, пусть что хотят, то и делают», — подумал Олег и напился воды прямо из горлышка графина, стоявшего на столе. Его охватила лихорадочная отчаянность. От злости ему хотелось делать все напоперек, досаждать кому-то.

— Стакан на столе! — строго заметил появившийся врач н велел следовать за ним.

В коридоре третьего этажа стояла две койки, спинка в спинку, заправленные новыми, сахаристыми простынями. Сашка сел на кровать, качнул задом пружины:

— Давно бы так!

Олег не сказал ничего. Тихо опустился на краешек кровати. Ему было стыдно и неловко перед врачом.

Дежурная сестра, рыженькая, скороногая, по имени Даша, сменила верхние мокрые бинты у Сашки и у Олега, пообещала утром назначить их первыми на перевязку и дала Олегу два снотворных порошка. А Сашке поднесла в ложке клейкое лекарство. Снотворное из-за ранения в грудь или по каким другим соображениям она дать ему не решилась.

В палатах горели слабые коптилки, и оттуда слышался многолюдный гуд. Все отчетливей прорывались сквозь этот гуд стоны. Воздух в палатах как бы густел, отяжелялся и начинал давить людей.

Наступала ночь. Раны всегда болят сильнее к ночи, и страдают люди больше всего ночью. Раненого охватывает в потемках чувство покинутости, одиночества. Кажется ему, что повис он со своей койкой в пустоте и нет кругом ни пола, ни потолка, ни стен. Есть только он, раненый, и боль. А потом не станет и его. Он тоже растворится в смутном, неподвижном пространстве, перестанет ощущать себя, останется только боль. И, прорывая темноту, липкой паутиной окутавшую его, он закричит. Скорей всего закричит: «Няня!» Или: «Сестра!..»

Но ему только покажется, что он закричит. Все у него ослабело, даже крик ослабел. И если няня задремала в уголочке палаты, то не услышит его.

И до самого рассвета будет одиноко жить в темном страхе со своей болью раненый, и ночь ему будет казаться бесконечной, а боль такой, какой ни у него и ни у кого другого еще не было, потому что прошлую боль он забыл, и потому что боль своя больнее всех, и потому что так устроен человек — не для боли, а для радости. Ему легче, когда он не один, когда вместе с кем-то. Радость всегда переживется сообща, а боль почему-то в одиночку.

До самого рассвета в одиночестве. До самого рассвета! И когда дружески мигнет в палатное окно, чуть коснется светлым дыханием темноты рассвет — упадет обессиленный человек на подушку и заснет. Уснет глубоко, забыв о боли. В эти часы он идет на поправку. В рассветные, сонные часы все боли и беды утихают. В рассветные часы спят люди, а больные выздоравливают.

У Олега началась первая ночь в госпитале, и он пока еще ничего этого не понимал. Он, конечно, сознавал, что рана есть рана и не болеть она не может. И знал из книжек и солдатских разговоров, что иные раны болят всю жизнь. Его поражало совсем другое — почему не спалось в такой постельной благодати? Ведь он же не чаял добраться до кровати, спал на ходу. А теперь? Теперь лежал на правом боку и, боясь ворочаться, то сгибал ноги, то разгибал, устраиваясь поудобней. Снотворное он не принимал — его все тошнило.

Назад Дальше