СМЕРТЕЛЬНО
Летним вечером во дворе хорошо. Кончается поливка, смолкает плеск воды, жужжание и стук насосов, моторов. Освеженные влагой земля и зелень парят, дышат прохладой. И от близкой степи веет ночным холодком. После дневной жары так славно.
Вокруг все видать. Солнце зашло, заря отыграла. Но высокое небо светит ясной прозеленью, словно отражая земное: пышную ботву огородов, купы садов, уличных деревьев: тополей, кленов, акаций, вязов. Поселок невелик, но зелен. Малые домики тонут в листве и ветвях.
Хорошо вечером. Покойно. День отгорел, отшумел. Последние нехитрые дела перед сном. Неспешные разговоры.
У Кадакиных поместье обычное: кирпичный флигель в три окна да летняя кухня в глубине двора. И хозяйство обычное: огород, сад, куры, два поросенка да дворовый кобель Грей. Такое мудрое имя присвоил собаке гостивший городской внук. Сначала язык ломали, потом привыкли: "Грей... Грейка... Грея..."
Поместье у Кадакиных невеликое, но ладное: в палисаднике цветут колокольчики, садовая ромашка, лилии; вдоль бетонных дорожек - розы. В огороде - порядок. Сразу видно, что хозяйка работящая и хозяин не лодырь.
И вечерние разговоры у Кадакиных прежде были обычными: про погоду, про картошку и колорадского жука; про дочкину семью, особенно про внука. Они - в городе. Хоть и близко, а рукой не достанешь.
Но это - прежде. Нынче, который уже день, все по-другому. Днем оба - на работе. Придут - дел полно по хозяйству, некогда языки чесать. А вот потом, когда свечереет, обычно-то возле летней кухни, под навесом - долгий ужин, да чай, да тары-бары. А нынче - все по-другому: наскоро поужинают опустив глаза, да еще радио включат, будто оно кому-то нужно. Поужинают - и опять по двору разбредутся. Хозяйка - к поросятам да птице, вроде приглядеть да запереть на ночь.
Во дворе тихо, на улице, по всей округе, - вечерний покой, и потому так явственно слышен негромкий голос хозяйки, она свою живность корит:
- Грамотные стали?.. Да... Не хотите абы чего жрать, премудрые?.. Слаженого вам да соложеного? Пирожных? - А потом печальней и тише: - Вот скоро... Без меня... придет вам пост, прижми хвост. Вспомянете... - И сбивается голос вовсе на шепот, на слезы, украдкой, с оглядкой на мужа.
Но тот - далеко. Он возле дома сидит на низенькой скамеечке, курит, собаке внушает:
- Грей... Грейка... Ты чего отвернулся? С тобой гутарят, а ты вроде гребаешь. Не имей такой привычки, Грея. Ну чего ты? Ты просил, и я тебя искупал из шланга, прохладил. Все по-хорошему. А ты отворачиваешься. Это уже наглость, Грейка. Да, да... Ты меня слышишь, Грея? Ты все слышишь, но ты не хочешь слушать. Эх, Грейка, Грейка... Дурак ты, Грейка, и боле никто. Ничего ты не знаешь, не понимаешь. Лишь с виду вроде премудрый, а дурак дураком. И нечего обижаться...
Хозяин смолкает. Горло вдруг перехватывает, саднит. И глаза... нет, он не плачет. Степану не положено плакать: полсотни лет, сухощавый, крепкий, лучший механик в автохозяйстве, внуку вот-вот десять лет стукнет. Даже пацаном не плакал, а потом и вовсе... Хотя бывало... Всякое бывало. Но плакать не положено. Не баба. Это они - тонкослезые.
Степан от жены своей сидит далеко - огород между ними - и вроде своим занят: курит да с дворнягой беседует. Но слышит жены воркованье: "Девочки мои... Хохлаточки..." Слышит и чует все потаенное: боль и слезы. Да и как не чуять?..
Врачи постановили: "Резать". И уже есть направление в областную больницу. "Кадакина Мария... Сорок девять лет..." И ведь никогда не болела, не жаловалась. А тут сразу - "онкология". Степану, конечно, сказали, а Мария сама догадалась, не дура.
Сорок девять лет, а по виду - моложе: лицо - гладкое, телом - не какая-нибудь хворостина, как говорят, все при ней. Работа - в бухгалтерии, это не мешки тягать. Может, потому и сохранилась. Сорок девять... А порою девушкой кличут. И вот тебе - "онкология". А что это, и ребенку ясно. Тем более торопят. А если по-честному, то это, конечно, смертельно. Если не дурить себя, не обманывать.
Такое вот, нежданно-негаданно, рухнуло на Кадакиных, разом жизнь изменив.
Обычно вечерами, после работы, управив дела домашние, огородные, сумерничали на воле. В доме, под крышею, душно и уже темно. На воле - долгий покойный вечер. Тишина, прохлада, зелень. Высоко в небе нежно вызванивают, перекликаясь, золотистые щурки; ласточки прощебечут, умчатся; молчаливые тяжелые цапли медленно проплывают к ночлегу, сияя снежной белизной и розовым. На душе - покой: день, слава богу, прожили.
В такую пору всегда говорили про хорошее. Про отпуск. От хозяйства не убежишь. Но все же легче. Про дочь, про внука. Должны приехать.
А теперь о чем говорить? Лишь о болезни? Так она и без разговоров из головы не идет. Потому и кончились вечерние посиделки. Ужинали, а потом расходились. Про болезнь говорить тошно, а молчать о ней и того тошнее.
Хозяйка уходила к птице да поросятам. Поглядеть да проверить запоры. Хозяин курил, с кобелем беседовал. Но думалось, но говорилось в душе только об одном.
И - странное дело - в этих раздумьях, а в первые дни в разговорах не Мария, а Степан терял голову. Плел несусветное, вроде не жене, а ему помирать. Мария знала, какую болезнь у нее определили, и даже приготовила смертную одежду, для похорон; но ее спасало детское ли, птичье неверие, что этот мир может жить без нее. Такое просто-напросто не укладывалось в голове. А Степан словно разум терял.
Он прожил с женою век и так обвыкся, что не мог иного представить. К дочери уедет Мария на день-другой, и уже все - не так. Дело не в том, что скучает. Не маленький. Но в доме все идет куролесом, за что ни возьмись. Получается не жизнь, а сплошное ожидание: когда же она вернется? А теперь чего ждать?
Когда все выяснилось, то в первый да второй день успокаивать и уговаривать приходилось Степана.
- Ну и чего... Ну и помру... - спокойно говорила Мария. - Помру, примешь какую-нибудь бабу. Катерину возьмешь, она пойдет, - сватала она свою вдовую подругу.
- Не нужна мне Катерина!
- Нужна - не нужна, - здраво рассуждала Мария, - а постирать, щи сварить...
- Я сам наварю лучше Катерины, и постираю, и с огородом управлюсь... Ты лишь сиди да указывай... Потому что мне не повариха да прачка, а ты нужна... Понимаешь, ты... - объяснял Степан, пытаясь пробить бабью глупость. - Я к тебе привык... Я без тебя не могу.
- Как привык, так и отвыкнешь.
- При чем тут привычка?! И Катерина твоя...
Тут уж начинала сердиться Мария, спрашивая резонно:
- Кто болеет? Кому операция - тебе или мне?
- Тебе... - соглашался Степан. - Но мне еще хуже... Мне - смертельно... Я лучше сто операций... - И начинал нести несусветное.
Мария - в слезы.
Так получилось раз и другой. А потом стали просто избегать таких разговоров. Что проку...
С работы приходили, сразу - в дела: огород - немалый, цветы - в палисаднике, куры, поросята, домашние заботы. Так было и нынче. Целый вечер трудились: каждый - свое. Все - привычное. Не надо указывать да подгонять.
Потом пришло время ужина. После ужина начиналось самое трудное: опять разойтись. Мария - к поросятам да курам: "Девочки мои... хохлатенькие..." А в голосе - слезы. Степан - курить да собаке внушать: "Дурак ты, Грейка..."
Но сегодня Степан протопил баньку, нагрел воды. Обычно душевой обходились. Но два ли, три дня в неделю протапливали баню, чтобы разом и состирнуть.
Вот и нынче. Протопил Степан баню, обмылся, жену позвал: "Иди..." А сам возле кухни устроился, отдыхая.
День уходил. Долгие зеленые сумерки полоняли двор, густея под кронами деревьев, в чащобе смородины, вишен. И в этом легком сумраке что-то виделось, а скорее грезилось из прошлого, из дальней дали. Вспомнилось вдруг, как в молодости ждал Марию. Встречались вечерами. И тогда были дела огородные, домашние. Степан всегда оказывался первым и думал с молодым нетерпеньем: а вдруг не придет? Мария появлялась неожиданно. У нее была легкая поступь и неслышное дыхание. Она словно возникала из летних сумерек. Не было - и вот она. "Ждешь?.." - спросит. И горячая волна радости затопляла душу. Сердце колотилось. Господи, как может быть счастлив человек, даже вспоминая...
День уходил. Над землей клубились сумерки, понемногу затопляя двор. Что-то почудилось Степану. Он поднял глаза и увидел, что по дорожке спешит к нему Мария, летящим шагом, молодая и красивая, с распущенными волосами.
- Ждешь? - улыбаясь, спросила она.
- Жду... - поднялся навстречу Степан, любуясь женой. - А мне, веришь, вспомнилось... Вроде как придремал и вспомнил, как у сада встречались. Ты ведь всегда опаздывала, я жду-жду...
- А это так положено... - засмеялась Мария и оправдалась: - Но я всегда приходила. Помнишь.
- Помню... - тихо ответил Степан, опускаясь на стул. Он из прошлого возвращался не сразу. Так неожиданно и так похоже все было: вечер нынешний и те далекие встречи. А душа и сердце так же радуются.
Жена поняла его, присела рядом. А Степан, снова уходя в далекое, взял ее руку и прижал к груди, там, где сердце.
- Вот как оно колотится, когда ждешь, - сказал он. - Когда-нибудь лопнет.
Мария наклонилась к мужу и, убрав руку, поцеловала то место, где, тревожась, гулко стучало сердце: "Придет - не придет?.. Любит - не любит?.." И тогда сердце тревожилось, и теперь, через столько лет. Мария поцеловала раз и другой, утишая и успокаивая. Но даже эта редкая, полузабытая ласка не помогла. Сердце не унималось, колотясь все так же часто и сильно.
- Чего ты? - спросила Мария и, не дождавшись ответа, словно озарением поняла то, что нужно было понять давным-давно. Вздорные, нелепые слова мужа про то, что "ему в сто раз хуже" и "смертельно", - все это правда. Былое, давнее: молодая любовь, страсть - все это не могло пропасть, а хранилось в душе, помогая жить да еще прирастая за долгие дни и годы. И как теперь это оторвать от сердца? И впрямь - смертельно. Ей легче: отвезут, будут лечить, операция - тоже не больно, потому что наркоз дадут: заснешь, проснешься - не проснешься... А для него - боль непрерывная.
Мария, все это поняв, принялась успокаивать мужа:
- Чего ты... Разве я помирать собираюсь?.. Сделают операцию. Врачи в области хорошие, их все хвалят. После операции люди живут. Алексеевна старая, а живет. Десять лет назад резали. Валя Санаксырова, дядя Тимофей... А наш Афанасьич? - называла и называла она имена людей, которых вспомнила в эти дни, чтобы себя успокоить, теперь же убеждала мужа, уговаривая: - Надя со мной побудет, при больнице, отпуск возьмет. Алевтина приедет. Разве я первая... Помогут, вылечат... Будем жить дальше... Слава богу, все у нас есть: дом и хозяйство... - оглядывала она зеленый огород, деревья... - Все у нас ладно. Розы-то как цветут... Нам с тобой еще жить да жить. Жить да жить...
Как сладко было говорить и слушать эти слова... Как сладостно верить им.
Подступала летняя ночь, затопляя округу. Тишина смыкалась от двора ко двору. Ту-у-ур... ту-у-ур... - сонно ворковала горлица, провожая день. Еще один летний день, которых лишь у Господа много.
ДЕД ФЕДОР
- Поблуда! Кошелка старая! Увеялся! Нет его!! - раздается крик на весь хутор. - Я тебя приучу к базу! Арапником! Буду гнать до самого хутора и пороть! И пороть!! Засеку до смерти! И в барак кину! Нехай тебя бирюки гложут, старая падаль!!
Это Вовка орет. Дело вечернее. Скотина пришла с дневного попаса. Старого мерина нет. Наладился он последнее время уходить на хутор Венцы, что в пяти верстах от нашего. Там и хутора давно нет. Один лишь знак. А вот уходит. Нет-нет и убредет. Вовка, хозяин его, орет. И орет не зря, надрывается. Он знает...
- Запорю до смерти! И каргам! В барак! Нехай клюют!
Мы сидим недалеко. Я и дед Федор. На хуторе - вечерняя колгота. Скотина пришла с попаса. Мык да рев. А мы - на скамеечке, руки - крестиком. Я на хуторе - гость, у деда Федора лишь овца Шура в хозяйстве.
- Запорю! - надрывается Вовка.
Лень ему мерина искать. Пешком - ноги бить, верхом - в седле трястись. Вот он и кричит, все наперед зная.
- Ох и дурак... - качает головой дед Федор. - Сгальный. Аж пенится. И вправду запорет, - тревожится старик. - Человека - как муху, а скотину - и вовсе. Останемся без мерина. А мерин - золотой, без него - гибель, - объясняет он мне ли, миру, поднимаясь нехотя.
И вот уже он шагает ко двору Вовки. А там разговор обычный:
- Не пришел, что ли?
- Нету. Увеялся! Найду - запорю!
- Охолонь трошки. Схожу, - говорит дед Федор. - Приведу.
Вовка сразу смолкает, своего добившись. А дед Федор пошагал себе, легким батожком помахивая, через выгон и далее. Путь его не больно и близок.
Летний вечер. Скотина пришла с попаса. В такую пору хутор оживает. Весь долгий день он словно дремал в обморочной жаркой тиши. Народу нынче не много. Остатки люда рабочего с утра до ночи в поле, на бахчах, в степи. Старики гнут спину на левадах, в огородах. Детвора тоже при деле. Или в счастливых заботах на речке, в лесистом займище: рыбалка, купанье, грибы да ягоды.
Лишь вечер всех сбирает ко дворам. С попаса скотину встретить, коров подоить, остальную худобу поглядеть, вся ли вернулась. Пригнать с речки гусей да уток, коли сами не идут. Вот и несется переклик:
- Ждана, Ждана! Иди сюда, моя доча!
- Рябого телка заверни!
- Камолая убрела! Сынушка, побеги за ней!
- Кызя-кызя-кызя!!
- Ух, натурная! Шелужины просишь!
Коровье мычание, овечье да козье блеянье, надсадный бугаиный рев. Скотий дух, запах молока и пыли. Красное солнце прячется за холмом.
Народ при деле. Лишь мы с дедом Федором прохлаждались возле двора, на скамейке, перекидываясь словом-другим. Теперь мой собеседник увеялся, ноги бьет. Правда, говорун из него - невеликий. В отличие от отца Федора, который не закрывает рот.
Хутор небольшой, три десятка дворов. Есть дед Федор - и есть отец Федор. Чужие иногда путают. А путать тут нечего. Дед Федор теперь ищет чужого мерина. Отец Федор и своего бы не пошел искать. А на погляд они и вовсе - как день и ночь. Дед Федор ростом высок, сухощав, прям как палка, несмотря на серьезный возраст. В одежде он аккуратен, бороду бреет, но имеет усы с острыми, чуть подкрученными кверху концами. А отец Федор хоть много моложе, но зарос диким волосом, носит опорки и плетет всякую ахинею. И никакой он не "отец", сам себе чин присвоил, упирая на свою якобы божественность: "Спаси нас и сохрани..." да "грехи наши...". Этому пусть заезжие верят и величают "отцом". Свой народ его, как и встарь, кличет Федей-сусликом.
Но разговор нынче про деда Федора, а про Суслика - это к слову, чтобы не спутали, о ком речь.
Дед Федор пошагал. Теперь он не скоро придет. Но придет, мерина поставит на Вовкин баз и доложит: "Нашел. На Венцы убрел..."
Дед Федор - говорун невеликий. Он знает, что я "пишу в газетах". Кажется, это ценит. И порой произносит со значением:
- Надо бы тебе кой-чего пересказать... Много всего. Жизня...
Не первый год мы знакомы. Но дальше "надо бы..." дело движется плохо. Даже если на столе самогон от Коли Бахчевника или от Магомада. У Магомада - такая гадость. Но иногда приходится. Когда у Коли Бахчевника простой.
Вечер. Сижу на скамеечке. Хозяева мои - при делах: подоить, напоить всю ораву. Управиться с курами, утками.
Против двора чернеет пустыми глазницами старая хуторская школа. Рядом с ней рушится мазанка бабки Груни, ушедшей лишь год назад. Дальше - кирпичные руины магазина. Лысый бугор, еще недавно заставленный тракторами, комбайнами, сеялками да плугами. Гожими, разоренными, вовсе - ржавлей. Все это лесом стояло. Теперь - голая плешь.
Деда Федора уже не видно. Помахивая батожком, он скрылся в низине. Минует луг, покажется далеко, на угоре. Недолго помаячит в светлых вечерних сумерках и скроется. Пошагал к хутору Венцы.
Дед Федор на пенсии уже десять лет. Но последние годы даются ему трудно. Прежде, когда колхоз был живой и на Лысом бугре, словно на ярмарке, гнездилась техника, в ту пору старому трактористу тосковать не давали, всякий день призывая на помощь: "Дед Федор, погляди..." А деду Федору это на руку. Жену схоронив, он жил бобылем. Сын - в станице; дочка - на Севере; все хозяйство овца Шура. "Дед Федор, приди погляди..." И он откликался охотно, дни напролет проводя с привычным железом. Иногда и не звали, он приходил: "Ну, чего у вас тут?.."