Холюшино подворье - Екимов Борис Петрович 2 стр.


С козьего база выйдя, Холюша на гусей зашумел:

- А ну, поднимайтеся! Разлеглися! Позажралися! Ходить поразучилися! Нанесете мне жировых, чего я с ними буду делать!

Он шуганул гусей. Гуси на крыло поднялись и понеслись кругом. Заполошилось все дворовое птичье стадо. Вслед за гусями утки, гневливо крякая, лётом пошли. Куры, кудахтая, бросились врассыпную. Взлетел на плетень рыжий Петька, забил крылами тревогу. Ветер прошел по двору, пух и перо закружилось. И лишь невозмутимые индюшки пикали бесстрастно, глядя на этот содом. Да индюки принялись кровью наливаться и топорщить жесткие хвосты и крылья.

Взяв ведра и коромысло, отравился Холюша за водой, скотину поить. Коз с овечками да телку с бычком он холодной поил, для Зорьки готовил теплое пойло, отрубей ей намешивал.

Из всей животины, что на подворье стояла, Зорька была самой родной, к тому же скоро должна была телиться. Корова жила у Холюши десятый год и еще помнила мать. Но доил ее и ходил за ней всегда Холюша. На плетневом колу коровьего база висела скамейка, на нее садился под Зорьку Холюша, отставляя в сторону деревяшку. На боку у Зорьки была проплешина. Это Холюша при дойке упирался в бок головой, чтобы ловчее сиськи тягать.

Корова была большая, по масти бело-пегая. Такие вот бело-пегие коровы жили у Холюши всегда. И всех звали Зорьками. Славились они на всю округу ведерными надоями, потому что вели свой род от далекой легендарной Звезды Митрони Бочкарева из Назмищи. У Митрониной Звезды была большая, во весь лоб, белая пежина, такие же "чулочки" и хвост. Звезда жила давно, очень давно. Но от плоти ее шли по округе добрые коровки, удоистые, едовые.

Нынешняя Зорька в свой род удалась. И, меняя старых коров или неудоистых, люди старались от Зорьки получить племя. И Холюшина корова, словно на заказ, все годы телилась бело-пежистыми телочками. Всем людям Зорька угождала, а до хозяина дело дошло - подвела. Как ни хороша была корова, но годы свои выживала, и пора было ее менять. Но, словно оттягивая свой неизбежный конец, в последние разы Зорька принесла бычка и телочку, правда, вовсе не ту, какую нужно было, а красную, в быка. И Холюша тревожился. Скрепя сердце красную телочку он оставил, хотя знал, что такого молока, как у матери, от нее не видать: и молочная жила плохая, и ребра частые, и хвост короткий.

И теперь, пока Зорька, сунув морду в ведро, тянула в себя пойло, Холюша ее уговаривал:

- Ты уж не подведи. Чужим людям угождала, телочек приносила, а своему родному не схотела. Другой год уж жду. А переводить тебя все одно надо. Куды денешься, жизня... Матеря вон померла. Сколько уж лежит... Я тоже не вечный. Тоже скоро туды. В ту имению, на бугор... А куды денешься. Положено. Ныне вон ночью, не слыхала, за мной приезжали. Може, по мою душу. А чего, много ли надо? Чекалдыкнут - и конец.

С утробным звуком Зорька дотянула из ведра последнюю жижу, подняла голову, скосив на Холюшу черный глаз с синеватым белком. Подрагивали белесые реснички. Она, казалось, всё понимала. А Холюша точно знал, понимала. Он начал почесывать ее. Зорька вытянула шею, прижмурилась.

- Я на тебя с надёжей. А уж ныне не принесешь, придется Краснуху оставлять. А нежелательно. Не будет у нее молока. По всему видать. В ум не возьму, почему ты кого нужно перестала носить. Либо устарела? Не перебарывает твое нутре против бугая. Вон он какой, черт здоровучий...

2

А в ту пору, когда Холюша возле коровы толокся, шел к нему гость. Шел и матерился. И был тот гость не кто иной, как Митька, колхозный электрик и пьяница. Шел Митька по дороге и в голос Холюшу материл и жену свою Клавдию. Речь его была длинная и для постороннего не совсем понятная. Хотя объяснялось все довольно просто.

Была у Митьки дочь, он ее очень любил. Сейчас дочка в городе, в техникуме училась. Подходили каникулы, и выпадала ей возможность поехать в Москву, на экскурсию. Но нужно было доплатить тридцать рублей, остальные профсоюз давал. Да и с собой на всякий случай деньжонок взять. В общем, нужна была сотня. Митькина жена, Клавдия, жадная была - отказывать не отказывала, а руками всплескивала и слезливо кудахтала:

- Да где же ее взять, такую копеечку. Новыми сто рублей, господи прости... Теми-то тыща... А у меня шесть рублей осталось.

- С книжки сыми, - советовал Митька. - Нечего жмотничать.

- Тебе бы только сымать... Легкая рука... Класть тебя нету. Ты только к Максимову на прилавок кладешь. Вот оттуда поди да сыми. Там мною наложено.

Клавдия скорей бы повесилась, чем с книжки на такое дело сняла. Но была она все же матерью и потому решила денег занять. Тем более два готовых пуховых платка у нее лежали, базарного дня дожидаясь.

Мыкнулась Клавдия в один дом - отказали, и в другом не нашлось. Не держали люди при себе больших денег. Лишние старались на книжки класть. Походила, походила Клавдия и плюнула. "Иди к Холюше, - сказала мужу. - Раз ты такой желанный, иди и кланяйся. А я в его корсачиную нору не пойду. Я еще при живой матери случаем зашла, так досе дурнит".

У Холюши деньги водились. Всякий на хуторе знал, да и по всей округе, что на книжке у него большие тысячи лежат. Ведь продавал он по осени уток, гусей, кур, а теперь и индюшек. Машинами на базар вывозил. Бычков хороших выкармливал, кабанов, овечек. А по скольку пуху начесывал! Так что деньгам Холюшиным люди и счет потеряли.

Держал он денежки и при себе, в доме. На хлеб да на бутылку взаймы не давал, но когда для дела нужна была круглая копеечка и негде ее взять - шли к Холюше. Он не отказывал. Правда, не в одночас давал. Прежде долго жаловался на горевское житье, на тяжкие труды свои, на бессовестного Кольку Калмыкова, который взял пятьдесят рублей, а потом год целый отдавал. К тому же величать нужно было Холюшу в такие минуты Халамеем Максимовичем.

А Митьке выбирать было не из чего, дочку он очень жалел. Пришлось собираться. Хотел по дороге в магазин завернуть, к Максимову, остаканиться, да побоялся. С пьяного языка всякое может сверзнуться.

Вот и шел он по дороге, трезвый, как дурак. Шел и матерился в голос.

- В бога мать... Миллионщики... Революции на вас нету... Суки... Реформу бы хоть какую... В креста бога.

Но, к Холюшиному двору подойдя, замолк.

На базу, за воротами, слышался тонкий голосок хозяина:

- Ишь взгалчилися! Какие пашаничные! Зобайте, чего дают! А то вон чилята сидят, они враз наведут решку!

- Халамей Максимыч! Халамей Максимыч! - прокричал Митька.

Тот услышал, к воротам подошел.

- Кто это?

- Да я, Митька!

Холюша Митьку не очень привечал, но побаивался. Без электрика не обойдешься.

- А-а, Митрий... Всходи на крылец, счас отворю.

Несмотря на дневное время, окна в Холюшином доме были затворены, лишь одно, возле крыльца, подслеповато щурилось темным оком.

Загремел засов, и показался на свет божий Холюша.

- Здорово живешь, - поприветствовал его Митька. - По делу я к тебе, Халамей Максимыч... Счас докурю.

- Докуривай.

Вроде бы часто, чуть не каждый день, встречал Митька Холюшу. Встречать-то встречал, да уж толком не глядел. На кой черт он нужен. А вот сейчас...

Лицо Холюши было каким-то зольным от седой щетины, которою тот соскребал раз в неделю. Телогрейка и ватник затерханы до лоска.

- Проходи, проходи... - И хозяин, войдя в чулан, отворил дверь и первый ступил в единственную из всего дома жилую комнату - кухню. Митька шагнул за ним.

- Ты чего в теми, ощупкой живешь? - спросил Митька.

- Я привычный, - сказал Холюша. - Ну, счас отворю...

Он вышел и с улицы распахнул окно. Лишь одно, от речки. Стало посветлее.

И сейчас, и раньше, при матери, жил Холюша лишь здесь, на кухне. А кухня была, каких нынче не увидишь. Большую часть ее занимала русская печь, которую Холюша топил лишь по весне, выводя на ней гусят. Он умел это делать. По полторы сотни выводил. В остальное холодное время для обогрева служил пригрубок. Он стоял посреди комнаты. Жестяная черная труба коленом отходила от пригрубка и пропадала в печи. Старинная деревянная кровать с валяной шерстяной полстью и ватным лоскутным одеялом. Полати... Настоящие полати, каких теперь и в кино не увидишь, настелены были от печи до стены. А вдоль стенок тянулись широкие старинные лавки, темные от времени.

Вернувшись, Холюша пригласил гостя:

- На стулку садись.

Митька на лавки взглянул, засмеялся:

- А этих чертей нету?

- Нету, рано еще, - успокоил его Холюша.

Когда-то, по весне, зашел Митька к Холюше, и чуть было родимчик его не хватил. В полутьме комнаты вдруг увидел он, что со всех сторон, из-под лавок, с шипом тянутся к нему белые змеи. То были гусыни. Штук двадцать сидело их на яйцах, здесь же, в доме, под лавками.

- Как живешь-можешь, Халамей Максимыч? - с подходом начал Митька разговор.

- Какая наша жизня, - пожаловался Холюша.- Еле чикиляю. Оровое место, потрогал он поясницу,- нудит и нудит. На попово гумно сбираюся. Пора.

- Не беднись. Ты еще здоровее меня. Такое хозяйство содержишь. Цельный колхоз. Прешь и не кряхтишь.

- Приходится, Митрий... Кто же за меня делать будет? Чужие люди не придут.

- А ты б прижаливал себя. Помене всего держал.

- Да как же... Так уж... - развел руками Холюша.

Митька вдруг рассмеялся.

- Чего дыбишься?

- Мы с тобой, Халамей Максимыч, одной породы.

- Эт какой?

- Алкоголики.

- Эт почему?

- Я на водке помешанный,- объяснил Митька, - а ты на скотине. А? Как? - и победно рассмеялся.

- Нас властя призывают... - оправдался Холюша. - Разводитя... Кормитя города...

- Тебя и не призывали. Воспрещали, а ты свое лепил.

И вправду. Были крутые, лихие для хуторян времена, когда и землю отбирали, и не давали травинки косить, то запрещали, другое ограничивали.

Но при любых обстоятельствах никогда никто не сумел низвести Холюшу. Может, потому и терпели его, что всегда и во все времена первым платил он все налоги, страховки, сборы, обложения; по любым поставкам - мясо, молоко ли, яйцо, шерсть - первым на хуторе отчитывался. Облигации выкупал враз и наличными.

Холюша законы уважал, и не то что побаивался, а старался быть с ними в ладу.

- А как же,- не сдавался Холюша. - Призывают властя. Надысь в конторе говорили, новая положения вышла. Там все прописано, про землю и про скотину. Водитя, мол, сколь смогете. Ты не слыхал?

- Да вроде слыхал,- ответил Митька. - Закурю я, Халамей Максимыч. А то у тебя дух какой-то, курями воняет.

- Четыре куренка задристали,- объяснил Холюша,- я их под печь посадил, пускай греются.

- Головы б им посек - и вся недолга...

- Головы отвернуть всякий смогет, а ты вот подыми их. Почему вот у меня все водится, а? Ничего не дохнет?

- Почему водится... Хозяин ты хороший, вот и водится. Гусят умеешь выводить не хуже гусыни...

- Матеря это, матеря меня научила. А колготы сколько, Митрий. Печь топи и топи. Яйца перекладай да перевертывай. Полазишь по этой печи, ни дня ни ночи не знаешь. Господи... А люди завидуют. А с индюками сколь я беды принимаю... Уж такие квелые... Ты-то их тоже держал?

- Все подохли,- сказал Митька.

- А я из полтора сот четырех всего упустил,- горделиво сказал Холюша. Люди вот завидуют, говорят, в руку пошли. А сколь я беды с ними принял, ум замрачился. За всем доглядать надо. За всякой животиной. Вон дох нападает. На коз да овечек, у кого - на курей. Лечить надо, не лениться. Телят понесет, белоголовник оттапливаю и пою. Коз да овечек - крушиной. Всякая трава пользительная. Сбирать надо, не лениться. Тогда и дох не нападет.

- Конечно, Халамей Максимыч, ты из хозяев хозяин. Всю жизнь на этом деле.

А Холюша вдруг вспомнил свою беду и пожаловался:

- Ты не слыхал, Митрий, не передавали?.. Ныне ночью опять ко мне приезжали, ночные гостечки, провались они в тартарары.

И он пересказал все, что было, и что думал, и чего опасался.

Просидев положенное, Митька просьбу свою выложил, о деньгах. В ответ пришлось выслушать долгие жалобы на великие расходы и, конечно, на Кольку Калмыкова, который полсотни взял, а потом отдавать не хотел. Этот Колька Калмыков, дед Николай, лет пять уже на кладбище лежал.

Но в конце концов Холюша согласился:

- Ты поди покури. А я счас тут...

Митька с готовностью поднялся и вышел на крыльцо. Усмехнувшись, подумал, что неплохо бы подглядеть, где прячет свои деньги Холюша. Люди разное говорили. И что носит он их на шее, на гайтане. И что в гармошку прячет. Дескать, вся гармошка, полные мехи деньгами набиты. Всякое говорили.

Назад Дальше