Гибель шахмат - Абрамов Александр Иванович 3 стр.


Автомат — ерунда. Тысячи раз доказано, что искусство шахматных комбинаций не поддается никаким математическим законам. Автомат — для отвода глаз. Играет, вероятно, шахматист. Хороший, сильный, может быть гениальный, но все же человек. А раз человек, то возможны любые случайности. Абсолютных выигрышей не бывает. Капабланка — никому не указ…

… … …

В мягком купэ международного вагона, тихими, грустными, глазами, округлявшимися толстыми окулярами в роговой оправе, — ибо Торре был американец, а какой американец не носит круглых роговых очков? — скользил задумчиво по мелкопетитным воплям московских корреспондентов Нью-Иоркских газет.

Он не задавался вопросом об автомате. Что такое Капабланка? Четыре громких имени, соединенные рядом тире. А дальше? А дальше — стареющий мозг и падающая техника. Что такое Капабланка, когда у Торре в последнем турнире было на пол очка больше, чем у прославленного чемпиона мира. И на предстоящем сражении в Москве, Мексика должна притти впереди Кубы. За ней молодость, пламенный огонь борьбы и огромная воля к победе. Эта воля оценена даже антрепренерами, даже мудрыми биржевиками, готовыми срочно заменить наисчастливейшие акции „Голико-нефть“ акциями будущей славы Торре.

Чемпионы? Ерунда. Он еще опрокинет этих чемпионов, так же легко, как эту пустую пепельницу. Автомат не страшен. Пусть — поражение. Он снесет его легче и тверже, чем прославленный маэстро ди-Граупера…

… … …

На станции Волоколамск репортер „Вечерней Москвы“ с порывистостью делового американца проник в спальный вагон, отмеченный присутствием самого доктора Эммануила Ласкера.

Тот же вагон. То же купэ. Только не Мексика, а Германия. Только не юность задорная, а бремя прожитых шестидесяти лет.

Обаятельная улыбка. Полузакрытые веселые глазки блестят вспыхивающими искрами чего-то такого, перед чем невольно хочется снять шляпу. Снежный покров седины, от которого ваша походка сразу становится мягче и голос робко модулирует в особо почтительных нотах.

Губы, между словами медленно попыхивающие сигарой, время от времени бросали потному от счастья репортеру веские как камень слова:

„Трудно мне, не знающему поколения молодых русских шахматистов, высказать вам какие-либо предположения о том, что автомат — только предлог, только дешевая сенсация. Может быть это общее мнение и не имеет никаких оснований.

„Математика не посягала, однако, на искусство шахмат. Она со всей ее всеобъемлемостью, не могла одолеть его, не поддающееся никаким математическим предпосылкам и обоснованиям. Математики, ищущие в шахматах каких-то определенных цифровых законов, всегда упирались в тупик бесчисленного, неподдающегося учету, количества комбинационных положений. Разрешить эту задачу, как-то оформить ее, ввести в нормы определенных математических предпосылок лично мне кажется абсолютно невозможным.

„Но в то же время возможно вообще многое. Очень может быть, что задача эта, в конце концов, и разрешена. Кто может поручиться, что не нашелся, наконец, гениальный мозг, который разрешил невозможное.

„Но тогда зачем это? Зачем, проверяя алгеброй гармонию, убивать эту гармонию окончательно и бесповоротно? Зачем лишать человечество такого исключительного по героическому своему характеру искусства? Зачем?

„Я приветствовал бы от всей души гениального игрока, но с удовольствием бы уничтожил сверхгениальную машину, ибо шахматам она несет гибель“…

… … …

7. МОСКВА ИГРАЕТ В ШАХМАТЫ

Москва — это храм Христа Спасителя, разноцветные купола Блаженного, Зарядье, Сухаревка и Филипповские калачи… Так было раньше.

Москва — автомат на Никитской, шахматные диаграммы на улицах и управление московскими гостиницами. Так случилось теперь.

Впрочем, — это только для всей стаи не говорящих по русски людей, променявших вдруг элегантные авеню Парижа и Лондона на грязные буераки Москвы. Для остальных граждан, как известно, существует еще Наркомпрос и Наркомфин, жилплощадь и загсы, сокращение штатов и постаревшие Мейерхольд и Таиров.

Для иностранцев — гостиницы. Они переполнены постояльцами, бросающими в дымный воздух их скромных табльдотов причудливую смесь немецко-французско-английских слов.

Для маэстро — Савой, Большая Московская, Метрополь. Для остальных — попроще — те, что гостеприимно МУНИ раскинуло по всем уголкам интернационального города, и список которых к величайшей радости приезжающих вывешен на любом из девяти вокзалов Москвы.

Люди в кожаных пальто, гетрах, затянутые, с хитроумными хлястиками на талии, в мягких фетровых borsalino, в ботинках с тупыми носами и круглых очках, люди в черном, коричневом, сером и синем, люди с блокнотами и вечными перьями, вихрем носились по залам Метрополя, где открывался международный турнир.

А на улицах — давка. Змеи хвостов, ползущих с Лубянки, Моховой, Дмитровки, путающихся концами в Неглинном проезде, останавливающих трамваи, автобусы, наполняющих до краев Театральную площадь.

Кордоны милиции, пешей и конной, шли сомкнутым строем по всем правилам окопной стратегии на тысячеголовую гидру толпы, нарушившую все законы повседневной человеческой жизни.

По Моховой, по Лубянке, по Дмитровке, по Неглинной вереницей стояли трамваи. В устьях улиц дремали автобусы. Тщетно кричали пассажиры, надрывались от хрипа кондуктора, ругались извозчики.

Во всех четырех кассах Метрополя давно уже закрыты окошки, и кассирши черным ходом спасались от рева и хриплых криков толпы. Давно уже на дверях вывешены аншлаги, и величавый швейцар в синей ливрее один удерживал стихийную атаку толпы, — она все еще продолжала бесконечными волнами катиться на Театральную площадь.

В Метрополе — событие мировой важности. Событие, за которым следят миллионы умов за Вислой, за Рейном, за Сеной, за океаном. Событие более волнующее, чем министерские кризисы, и более популярное, чем слухи о новой войне.

В Метрополе, на открытии грандиознейшего в мире собрания шахматных гениев, автомат профессора Ястребова должен был выступить против сильнейших из них. Последним рыцарем в этом страшном турнире был Ласкер.

И Москва бредила. Москва волновалась. Москва напряженно ждала.

На всех углах площадей, переулков, домов, продавались ежедневно бюллетени шахматной секции. Продавалась литература. Новейшие теории шахматных мудрецов раскупались, как ежедневные газеты.

Портрет профессора Ястребова продавался за пять копеек во всех писчебумажных магазинах. Моссельпром срочно выпустил папиросы „Капабланка“ и „Шахматы“. Сочетание белого с черным в квадратную клетку стало одним из моднейших оттенков в туалетах балетных красавиц и на витринах „Ателье Мод“.

Всюду и везде — шахматы. В модных кафе. В общественных столовых. В клубах. В пивных. В каждой квартире и в каждой комнате.

Шахматы стали сущностью жизни. Ее центром. Медики регистрировали особый вид инфекционной болезни — шахматную горячку. Ею заболевали все. Даже женщины, уже великолепно разбирающиеся в абракадабре таких несуразностей, как ферзь, слон и конь.

Даже дети. В переменах между уроками спешно расставлялись фигуры. Играли на былой уцелевшей „камчатке“. Во время уроков. Даже в уборной.

Забытая давно американская фильма „Шах и мат“ с участием Присциллы Дин была немедленно извлечена из архивов Совкино предприимчивыми кино-администраторами. В ней фигурировал шахматный автомат и она уже третью неделю не сходила с экранов пяти крупнейших в Москве кино-театров. „Шахматная горячка“, выпущенная „Русью“ в 1926 г., шла добавлением, собирая ежедневные аншлаги.

В каждом учреждении устраивались турниры. Жилтоварищества играли с жилтовариществами. Квартиры — против квартир. В каждом доме был чемпион. В каждой квартире — маэстро.

— Петр Степанович вчера на четырех досках играл…

— А вы знаете, что конь и слон матуют только в том случае, если у противника есть пешка?..

— Ласкер выиграет непременно…

— Ерунда, у автомата выиграть немыслимо.

— Немыслимо? А я бы взялся…

— Марья Петровна, хотите вперед ладью?

— Как не стыдно, когда я у вас и с ладьей не проигрываю…

— Коля, брось шахматы и иди обедать!

— Сейчас… слона в правый угол и тогда…

— Тогда я конем на h2.

— Коля!!!

— У автомата есть теперь все шансы стать чемпионом мира…

— Ха-ха-ха, механический чемпион!!!

— Если за фигуру взялся, так ею и ходи…

— Но нельзя же под пешку?

— Ну, товарищи, это не турнир, а детская игра получается…

— Пешки назад не ходят…

— Леночка, с вами немыслимо играть, вечно вы на ничью стараетесь…

— Граждане, подайте слепому шахматисту!!!

— Странно, слепой, а шахматист?

— Иванов, опять во-время урока играете, сколько раз вам говорил…

— Товарищ, две бутылки и доску с шахматами!!!

Такие разговоры стали обычными, как утренний стакан чаю.

Автомат доминировал в темах. О нем уже не говорили, а захлебывались. У репортеров не хватало слов для описания его побед. У зрителя останавливалось дыхание при виде козлиной бородки профессора Ястребова.

Администратор сеансов автомата гражданин Нахимсон ездил не иначе как на „такси“ и подавал всем только два пальца. С лица его уже не сходила ангельская улыбка. Да что такое ангел? Он был в миллион раз счастливее ангела. Он был богом.

Газеты писали об автомате — чудо. „Вечерка“ захлебывалась — гениально. Один только журнал „64“ иронизировал — чепуха, мистификация.

В Метрополе деятельно готовились к сеансу: автомат — Рубинштейн, Маршалл, Торре, Шпильман и Ласкер. Часы торопливо бежали к началу.

Москва бредила. Москва волновалась. Москва напряженно ждала.

8. ТРАГЕДИЯ ПРОФЕССОРА ЯСТРЕБОВА

Последний тур окончен. Взволнованная, потрясенная, точно взрывом, толпа выходящих счастливцев, на-ходу бросала еще большей толпе у входа сенсационную новость. Уже сама новость была взрывом. И гулом проносились ее раскаты по уставшим от крика ушам.

Маршалл, Торре и Шпильман — отказались!

Рубинштейн и Ласкер — проиграли!

Ласкер, великий Ласкер, непобедимый и гениальный, — проиграл!

Безумие. Паника. Растерянные козырьки кепок. Восторг. Жестикуляция. Хриплые, рычащие рты.

Ласкер проиграл!

Что же дальше?

Где истина? Где?

Люди расходились. В конце-концов — недоумение. Подавленность. Странная жалость. Обида за человека, за мозг, за гениальный человеческий мозг.

Молодежь, девушки в красных платочках, девушки стриженные в стоптанных туфельках, кожанки, серые блузы — негодовали.

Машина? Но кому нужна эта машина? Зачем? Разве искусство шахмат не прекрасно? Разве оно не доставляет творческой радости? Острого и полнокровного трепета победы?

Машина убивает его. Убивает творчество. Математика разрушает идею. Зачем?

В комнате турнирного комитета внешне спокойный и только нервно закусывающий губы „сам“ Крыленко бросал в толпу взволнованных комсомольцев свои веские, как камень, слова.

— Товарищи, вы правы, конечно. И ваше волнение показательно для той позиции, которую мы должны занять по отношению к этому автомату. Это изобретение нетолько бесполезно. Оно — огромный, непоправимый вред не только для шахматного искусства. Оно наносит удар и культуре, одним из скромных проводников которой являются шахматы. Оно сразу может разрушить всю ту работу, которую мы проделали, чтобы сделать шахматы достоянием не кучки профессионалов, а всего населения, самых широких масс. И если изобретение это основано на определенных математических законах, то, значит, эти законы опровергают самый основной принцип игры в шахматы: свободный выбор комбинаций и сложную, напряженную игру ума. Можно, конечно, изобрести остроумный механизм, позволивший бы в один момент разрушить, скажем, музей изящных искусств или Третьяковскую галлерею. Но, сколь будет нужен и полезен такой механизм, в этом, я думаю, сомневаться не приходится. А поэтому успокойтесь, товарищи, в самом ближайшем времени мы постараемся выяснить сущность изобретения Ястребова и поставить все точки над „i“ в этом волнующем вас вопросе…

И, покидая комнату, каждый уносил в памяти неясную, но гневную мысль:

„Профессор — убийца. Машина — чудовище. Она бессмысленна и бесполезна. И шахматам она несет гибель“…

Так думал и фельетонист „Рабочей Газеты“. И мысли выстраивались, выпрямлялись, выравнивались, формулировались точнее, ударнее — и статья была готова. Скорей в редакцию. Карандаш и бумагу. Так. Теперь в набор…

… … …

Профессор Ястребов, медленно ступая в старых, протертых галошах, в первый раз внимательно рассматривал уходящих.

Как много молодежи! Горячей, восторженной, страстной молодежи. Вероятно, они все увлекаются шахматами.

Как странно! Шахматы становятся достоянием всех. Они популяризуются. А он несет им смерть.

Прав ли он, убивая то, что составляет творческую радость тысяч, может быть, десятков тысяч, миллионов?

Но за ним — наука. Тридцатилетний, упорный труд. Радость достижения. Это оправдывает все жертвы.

Все ли? Стоило ли? Может быть, пропали годы в бесполезной работе над бесполезным открытием? Может быть, оно не нужно, бессмысленно?

Как болит сердце. Оно дребезжит, как прорванный барабан. На плечи навалился груз скверной, обидной старости. Порок сердца. Ревматизм. Долгие и назойливые боли в желудке.

Стоило ли жить, работать…

На другой день профессор Ястребов не выходил из дома. Болело и останавливалось сердце.

Статья в „Рабочей Газете“ будоражила тяжелую мысль о бесполезности всего дела. Перед собой не оправдывался. В каждой строчке нервного фельетона видел горькую, обидную правду.

Позже принесли „Известия“. Там прочел, задыхаясь от боли в сердце, написанные кровью слова Эммануила Ласкера.

„Профессор, — писал Ласкер, — вы не откажетесь, наконец, раскрыть нам сущность вашего изобретения. Наше поражение дает нам право просить вас об этом. Больше уж не осталось для вас противников. Больше уж некого вам побеждать.

„Если вы действительно нашли

Подписал от имени всех русских и иностранных маэстро:

д-р ЛАСКЕР

Профессор встал. В уме твердо определилось решение.

9. ГОРДИЕВ УЗЕЛ РАЗРУБЛЕН

Однажды утром люди обычным жестом развернули газету. Люди были дома, на улицах, за столиками, унылых утром, пивных, за пыльными окнами торговых контор. Глаза, занятые, как всегда, кусочками сахара в стаканах теплого чая, скользнули зевая по строчкам и удивленно прочли:

Назад Дальше