Ничей ребенок - Ричард Олдингтон 2 стр.


Некоторое время, громко шаркая ногами, мы плутали по небольшой, погруженной в кромешную тьму площадке, и наконец Рэндл постучал в невидимую дверь. Громкий, хотя и слегка приглушенный голос тут же ответил:

— Входите же!

Дверь распахнулась с необычайной силой, и на пороге обнаружился сам мистер Кокс — весь с головы до гетр, слабо белевших в свете, сочившемся из комнаты. Мистер Кокс схватил нас по очереди за руку с подлинно демократическим радушием и сделал широкий жест рукой, приглашая войти. Я сразу догадался, что Кокс, желая создать «артистическую» атмосферу, сжег несколько палочек сандалового дерева. Это показалось мне весьма отрадным, после того что было в передней и на лестнице. Комната была освещена отнюдь не ярко. Вместо газа, свет которого мистер Кокс, вероятно, почел чересчур сильным, ее освещала пара тонких свечей на камине и одна толстая цветная свеча на громоздкой деревянной подставке в противоположном конце комнаты. В целом впечатление создавалось несколько мистическое — этакий разжиженный Пеладан.[10] Я сразу заметил, что мистер Кокс не один. Он познакомил нас с присутствующими, выказав одновременно и любезность и замешательство, что говорило о неиспорченности его натуры.

— Миссис Клиффорд Доусон.

Мы поклонились.

— Мисс Офелия Доусон.

Мы поклонились вторично.

— Мистер Эзертон Брайндли, известный художественный критик.

Мы пожали друг другу руки вяло, как подобает художникам, людям искусства.

После немалых хлопот и суматохи меня усадили на стул от спального гарнитура, а Рэндл демократично сел прямо на пол. Смущение мистера Кокса было до такой степени подлинным, ненаигранным, что оно немедленно передалось и мне, и потому вначале я мог заметить только, что миссис Доусон высокая блондинка и когда-то была хороша собой, мисс Доусон ростом поменьше, полосами потемнее и очень хороша собой, а на мистере Брайндли чрезвычайно широкий черный галстук и бросающееся в глаза кольцо с печаткой. Мистер Кокс был в коричневой бархатной куртке. Я нервничал и не решался заговорить в присутствии лиц, которых я, не задумываясь, почел тонкими знатоками в области музыки, в то время как мои музыкальные познания были почерпнуты из таких примитивных источников, как Ковент-Гарден, Куинс Холл и Оперный театр. А в концертных залах, где исполнялась истинная музыка, я бывал нечасто. Поэтому я не раскрывал рта, сидел и разглядывал храм, где поклонялись великому артистическому умению показывать лицом.

Я был поражен, когда убедился, что в комнате нет ни рояля, ни даже пианино. Вся обстановка состояла из кровати, неумело замаскированной куском египетской бумажной ткани с узором из мистических изображений старого Нила. Как видно, у мистера Кокса была всего-навсего одна комната, иначе он не стал бы принимать гостей в спальне. Но каким же образом, недоумевал я, совершенствует мистер Кокс свое высокое мастерство, если у него нет для этого необходимого музыкального инструмента? На полках, на двух столиках и на полу было раскидано множество книг и газет, и среди них я заметил африканский барабан, гобой, флейту, глокеншпиль[11] и гавайскую гитару. Я вдруг сообразил, что мистер Кокс, вероятно, один из тех высочайших гениев, которые презирают практику в искусстве и специализируются на теории. Знать лучше самых лучших, почитать великих мастеров за своих учеников (если даже те, как это ни удивительно, упорно остаются глухи к вашим поучениям) — это, очевидно, и есть наивысшая форма всякого искусства.

Такие мысли бродили у меня в голове, пока Рэндл рассказывал длинную историю (я плохо к ней прислушивался), со смаком расписывая, как один «тип» пытался «обдурить» его в каком-то важном деле (я не совсем понял, в каком именно) и был позорнейшим образом посрамлен благодаря его, Рэндла, невероятной смекалке и осведомленности. Мистер Кокс слушал с нескрываемым нетерпением, часто покашливал, прерывал Рэндла остротами, на мой взгляд довольно-таки плоскими, и наконец разразился своим лающим смехом, которым, подумал я, он, должно быть, порядком надсадил себе горло. Чувствуя, что мне надо все же сказать хоть что-нибудь, я отпустил два-три робких замечания, обратившись к мисс Доусон, но получил столь обескураживающе односложные ответы, что окончательно сомкнул уста, тем более что зычный голос мистера Кокса буквально разнес в клочки конец моей фразы. Постепенно мой медлительный ум англичанина осознал тот факт, что нас пригласили сюда не для приятных разговоров, а как избранных, благодарных, покорных слушателей и что этот вечер как бы продолжение концертов, даваемых мистером Коксом в аристократических гостиных.

— Мистер Брэйзуэйт! — произнес он многозначительно. — Я хотел бы выслушать ваше мнение о Sacre.

— О Sacre? — переспросил я в наивном замешательстве. — О каком Sacre?

Такое невежество с моей стороны заставило буквально ахнуть обеих дам и мистера Брайндли. Мистер Кокс насмешливо захохотал, что весьма чувствительно задело мое молодое самолюбие. Надо заметить, что в двенадцатом году в Париже Sacre du Printemps[12] исполнялась впервые, а в Лондоне Стравинский и вовсе был мало известен, вплоть до гастролей русского балета в четырнадцатом году. Рэндл великодушно пришел мне на выручку.

— Брэйзуэйта не было тогда в Париже, — сказал он. — Он локти себе кусает, что проморгал такое событие.

Нетерпеливо отмахнувшись от этого оправдания (какое дело нам, художникам, до невежества hoi polloi[13]), мистер Кокс пустился в довольно туманные рассуждения на тему о Стравинском, из которых на долю Стравинского пришлась одна десятая, а остальные девять десятых были посвящены самому мистеру Коксу. Насколько я понял, «чувство мелодии» у Стравинского далеко не на высоте и оркестровка в общем слабая, потому что он совершенно не умеет использовать арфы. Однако для него еще не все потеряно, потому что он очень внимательно выслушал мнение мистера Кокса (тут мистер Кокс слово в слово повторил все, что он высказал Стравинскому, а французский язык мистера Кокса поражал своим синтаксисом, и словарем, и произношением). К сожалению, Стравинский вынужден был прервать беседу — его призывали неотложные светские обязанности. Однако, потрясенный наставлениями мистера Кокса, он успел сказать ему на прощанье: «On ne cesse pas de s'instruire, nom de Dieu».[14]

По всей вероятности, я один из присутствующих подумал, и, конечно, весьма бестактно, уж не являются ли слова Стравинского иронической цитатой из популярного тогда юмористического стихотворения Жоржа Фурэ, автора «La Negresse Blonde».[15] Но сам мистер Кокс был абсолютно убежден, что произвел на Стравинского глубокое впечатление. Затем он пустился критиковать других композиторов, выказав полное презрение ко всем тем, которые были мне известны, как, например, Моцарт или Вагнер, и дав более снисходительную оценку двоим или троим, имена которых я слышал впервые и не запомнил. Насколько я понял, все они были или польскими евреями, или гражданами Соединенных Штатов. Свои взгляды мистер Кокс пояснял (а они, безусловно, нуждались в пояснении) с помощью одного из разбросанных вокруг музыкальных инструментов. Мне показалось, что его игра на флейте и глокеншпиле не отличалась большим мастерством, но зато он проявил себя как весьма темпераментный исполнитель, когда дело дошло до африканского барабана, — тут уж грязная штукатурка с потолка так и посыпалась. Симфония Римского-Корсакова на гавайской гитаре прозвучала довольно остро, но слегка отдавала рэгтаймом.[16]

Очень может быть, что я не уделил игре мистера Кокса того внимания, которого она заслуживала. Помню, я спрашивал себя с чувством грустного недоумения, за что меня так покарала судьба, и нетерпеливо ждал, когда же все это кончится; подобное состояние, только в более сильной степени, я испытал позднее, во время обстрела на Западном фронте. Однако по масштабам довоенного времени даже длительной молотьбы мистера Кокса по африканскому барабану было достаточно, чтобы кому угодно издергать нервы. Затруднение было в том, что я не мог уйти без Рэндла, а на него виртуозность мистера Кокса произвела, по-видимому, большое впечатление, — он как будто не прочь был послушать еще что-нибудь. Я развлекался тем, что разглядывал присутствующих, главным образом дам, и от нечего делать лениво гадал, почему они здесь и какие у них отношения с мистером Коксом. Музыкальная какофония, лающий смех и невразумительные разглагольствования хозяина не оставляли возможности для каких бы то ни было разговоров, а редкие промежутки между всем этим мисс Доусон использовать не сумела. Все то немногое, что она сказала, носило печать банальности, как это всегда случается с нервными людьми: они чувствуют, что надо что-то сказать, им хочется произвести выгодное впечатление, и в то же время они понимают, что все ими сказанное заранее, обречено на неудачу. Мне показалось, что в этом есть некое непреднамеренное сходство между ней и мистером Коксом, который из кожи лез, чтобы произнести что-нибудь эффектное. Но если его неудачи вызывали у меня чувство гадливости и досады, к ней я испытывал жалость, почти нежность.

Наконец мистер Кокс соблаговолил отпустить нас — он не позволил гостям уйти самим, когда им заблагорассудится. Наступил все же момент, когда он закончил свой шумовой номер (возможно, потому, что в потолок и стены начали сердито колотить соседи) и, мрачный, сидел молча, скрестив руки и, очевидно, не обращая никакого внимания на наши судорожные усилия поддержать разговор. Затем он откинулся назад вместе со стулом, сильно выдвинул вперед подбородок, отчего стал похож на очень упитанного Гермеса, и произнес:

— Ну, так что же?

Он как-то особенно подчеркнул свой американский акцент, полагая, наверное, что это очень остроумно.

Мы все, как по команде, невольно встали, и мистер Кокс с большой живостью, захватив с собой свечу, повел нас всех к выходу. Первыми он выпроводил меня и Рэндла. Соблюдая правила светского лицемерия, я сказал:

— Благодарю вас, мистер Кокс, за весьма интересный и поучительный вечер.

И тут он меня спросил:

— Все материалы получили, какие вам требуются?

— Простите?..

— Если нужна еще какая документация, загляните завтра в четыре часа.

— Благодарю вас, но…

Моя находчивость, увы, печальнейшим образом подвела меня. Я все еще придумывал благовидный предлог для отказа, как вдруг мистер Кокс разразился своим лающим смехом и заключил:

— О'кей. Значит, в четыре. Пока.

И мы с Рэндлом вновь очутились в отвратительно темном дворе.

Когда мы с ним, опоздав на последний автобус, возвращались пешком домой, я спросил:

— Что, собственно, Кокс имел в виду, какие такие материалы и документацию? И зачем я ему назавтра понадобился?

— Ясное дело — чтобы снабдить вас всем, что требуется для статьи о нем в «Новый глашатай».

— Ах, вот оно что! — сказал я.

И я с горечью подумал: как это так получается, что тебя втравливают черт знает во что. Очевидно, специалист по «обработке» нашел во мне покорную жертву.

— Кто такие Доусоны? — спросил я, чтобы переменить тему.

— Высшая английская аристократия, — заявил Рэндл с гордостью. — Сам Доусон был когда-то в Индии не то генералом, не то набобом, или как их там называют. Ну до чего же он не выносит Шарлеманя! На порог его не пускает. А вот Офелия, сдается мне, влюблена в Кокса по уши.

— А он?

— Она вдохновляет его, а когда женщина вдохновляет Шарлеманя, он уже не может не обладать ею. Он ведь черт знает какой Лотарио,[17] этот Шарлемань.

— Вот как? А Брайндли, надо полагать, побежденный, но все же ненавистный соперник.

— Ну ясно! Старик Доусон поначалу и слышать не хотел о Брайндли, но, когда появился Шарлемань, он прямо-таки на дыбы встал — Брайндли, говорит он, тот хотя бы среднюю школу окончил и не носит длинных патл. Думаю, старик готов хоть сейчас отдать дочку за Брайндли, только бы она не досталась Шарлеманю.

— А вам не показалось, что мать обиняком все пыталась внушить дочери… — я чуть было не добавил: «что Кокс дурак и шарлатан», но вовремя спохватился, вспомнив, что ведь это кумир Рэндла, — …пыталась выставить перед ней Кокса в довольно непривлекательном виде?

— Нет, — ответил Рэндл решительно. — Нет, этого не было.

— Я еще подумал, что она проделывает это весьма тонко, — настаивал я. — И Брайндли ей подыгрывал.

— Да она ненавидит Брайндли! Я даже вот что вам скажу: она сама влюблена в Шарлеманя. Да-да. Может, не прочь заполучить его для себя. С нее вполне станется.

— Все может быть, — сказал я задумчиво, — все может быть.

Расставшись с Рэндлом, я, естественно, стал раздумывать над странным стечением обстоятельств, которые я наблюдал в тот вечер. Для меня уже было совершенно очевидно, что Шарлемань — один из тех тщеславных, своекорыстных шарлатанов и неудачников, которых Америка благоразумно выкидывает в Европу. Подобные типы попадались мне и раньше, но никогда еще не встречал я такого яркого, махрового экземпляра. Как это, черт возьми, удалось ему обвести вокруг пальца леди Медлингтон, известную лондонскую даму-аристократку? Быть может, тут сыграло роль покровительство Доусон-старшей? Весьма вероятно. Кстати, кто такие эти Доусоны? Я с первого взгляда определил, что в них нет ничего от богемы, даже от ее отвратительной университетской разновидности. Но я сильно сомневался в том, что эти люди, как отрекомендовал их Рэндл, — «высшая английская аристократия». Аристократы могут принимать у себя Кокса в качестве шута и прихлебателя, но они, конечно, не станут наносить ему визиты в его не слишком опрятных апартаментах. Интонации голоса, манера говорить, одеваться — все решительно свидетельствовало, что Доусоны — буржуа среднего достатка. Если это действительно семья английского военного чиновника, служившего в Индии, то этим объясняется их несколько чванливый тон, который Рэндл ошибочно принял за аристократизм. Но, бог ты мой, что их связывает с Коксом? Я рассмеялся, когда представил себе, что две английские буржуазки вдруг взяли курс на «высокое искусство» и ухватились за Кокса, приняв его за феникса. Дочка явно влюблена в этот ланолиновый профиль Гермеса и в скоморохе видит бога. Но мать? Неужели она не старается образумить дочь, спасти ее от глупейшего брака? Или она, как полагает Рэндл, хочет, чтобы Кокс достался ей самой? Нет, это просто невероятно. Почему же набоб, глава семьи, просто-напросто не запретит им водить знакомство с этим «черт знает каким» Лотарио? Очевидно, положение мистера Доусона в семье, как это случается со многими самодержцами, сводится к малоавторитетной роли сверчка на собственной печи…

Я решил, что непременно схожу к Шарлеманю Коксу.

И вот я вновь на подступах к жилищу мистера Кокса, «атмосфера» которого днем показалась мне еще более отвратительной. Взбираясь по грязной лестнице, я почему-то вспомнил, что юные лорды-помещики в романах Скотта о Веверлее непременно ютились в мрачных лачугах как раз перед тем, как заполучить богатую наследницу.

Поначалу дело не клеилось. Кокс почуял мое нежелание петь ему хвалы в печати. Тем не менее он заставил меня просмотреть «документацию». Передо мной были выложены целые альбомы с фотографиями — мистер Кокс за роялем, с книгой, с папиросой, с теннисной ракеткой и даже с герцогиней: последний (моментальный) снимок был вырезан из газеты. Два альбома газетных вырезок должны были служить убедительным доказательством гениальности мистера Кокса и его светских связей. В тоне статей, воспевавших Шарлеманя Кокса в настоящем и его блестящую карьеру в будущем, я не уловил и нотки сомнения. Да и какие тут могли быть сомнения, когда те статьи, автором которых не являлся сам мистер Кокс, были состряпаны его снисходительными друзьями-журналистами. Одно только меня удивляло: как это человек с таким внушительным фондом хвалебных отзывов не приобрел ни богатства, ни славы? Под конец я был удостоен чести своими глазами увидеть общепризнанные, но опубликованные опусы самого Шарлеманя Кокса. Музыки, как таковой, оказалось поразительно мало, в сущности, только те шедевры, которые уже демонстрировались перед восторженной аудиторией в гостиной леди Медлингтон, но рукописей было изрядное количество. Я прочел названия некоторых из них: «Современная музыка и зов Космоса», «Моцарт, Бетховен и другие сходящие со сцены классики», «Как приобрести блестящую фортепьянную технику», «Опера будущего» — в этой последней рукописи, как я правильно заключил, речь шла об опере мистера Кокса. И так далее, все в том же духе. Я подумал, что артистическое мастерство Шарлеманя Кокса показывать товар лицом, пожалуй, чересчур откровенно. Он беззастенчиво торговал тем, чего у него, собственно, не было, заявлял громогласно о своих несуществующих достижениях, утверждал свою правоту, тем самым обвиняя всех остальных в невежестве, и, главное, кричал, что музыка будущего — это творения мистера Кокса.

Выразив свое восхищение в форме вежливой, но довольно туманной, я заговорил об очаровательном soirée[18]у мистера Кокса и попробовал было навести разговор на Доусонов. Но тут я наткнулся на стену. Насколько словоохотлив был мистер Кокс в отношении собственной персоны — а это значит немало, — настолько же сдержанным оказался он, когда речь зашла об этих двух дамах. Мои осторожные расспросы заставили его насторожиться. Он, по-видимому, заподозрил, что я строю против него козни, — задумал похитить обеих дам или по меньшей мере настроить их против него. Он облек необычайной таинственностью все, что касалось этих почтенных и вполне заурядных женщин, и я уж решил, что мне надо встать на цыпочки и обыскать комнату; не подслушивают ли нас наемные убийцы. Из его слов я уразумел только, что мисс Доусон, по всей вероятности, перевоплощенная египетская жрица эпохи Четырнадцатой династии, так как она поразительно одарена по части загадочного и тонкого искусства хиромантии.

Назад Дальше