Ничей ребенок - Ричард Олдингтон 4 стр.


— Он действует мне на нервы, — сказал Рэндл решительно.

Вспомнив интимные подробности, которые поведал мне о себе Кокс, я в простоте душевной спросил:

— Теперь у него, наверное, уже большая семья?

Рэндл вытаращил на меня глаза.

— Вы что, смеетесь?

— Почему смеюсь? Кокс мне рассказывал, что он необыкновенно плодовит и оттого у него вечные неприятности с дамами. Да вы и сами говорили, что он настоящий Лотарио.

Рэндл насмешливо хмыкнул.

— Ах, чтоб ему! Да это самое бессовестное вранье; так вот и околпачивают простофиль вроде нас с вами. Боже ты мой, какими мы были тогда идиотами! Ладно, пока нас прижимает немец, доверим будущее искусство Шарлеманю Коксу. Но если будущее человечества заключено в чреслах мистера Кокса, земной шар очень скоро превратится в необитаемую пустыню.

— Да нет, не может быть! — воскликнул я. — Вы действительно хотите сказать, что Кокс…

— Уж поверьте мне, мой милый, — произнес Рэндл торжественно. — С мистером Шарлеманем Коксом род Коксов угаснет навеки…

— Ах, черт возьми! — только и мог сказать я на это, и разговор наш перешел на другую тему.

Сколько ни роюсь я в памяти, никак не могу установить дальнейшую связь между «Великой войной» и мистером Коксом. Я не сомневаюсь, что и у него был свой фронт и он отважно бился за свое дело: спасал мир, чтобы можно было и дальше «показывать товар лицом». Да, признаюсь, на протяжении многих лет мыслям о мистере Коксе было отведено в моей голове прямо-таки оскорбительно ничтожное место. Сказать по правде, я о нем и не вспоминал. Но комета гения не исчезла, она только отдалилась от меня в космическом пространстве: несколько лет спустя после окончания войны ей предстояло вновь озарить светом небо моей скромной планетки.

Среди моих знакомых был один молодой человек, Фрэнк Марстон, только что с университетской скамьи. Родители его, давнишние друзья нашей семьи, естественно, беспокоились за сына, потому что он «сбился с пути и пропадает в Блумсбери», — во всяком случае, так они полагали. Они просили меня «присмотреть за мальчиком и повлиять на него» — не знаю уж, что под этим подразумевалось, — и «заставить его взяться за ум»: вероятно, им хотелось, чтобы я уговорил его поступить на службу. Заниматься его нравственным воспитанием я решительно отказался, но охотно пообещал побеседовать с ним и выяснить его взгляды. И хотя я вскоре увидел, что Фрэнк действительно приобрел неприятную эстетскую манерность, я убедился также, что свою зеленую гвоздику он носит как-то по-своему.[21] Как оказалось, он познакомился с великим непризнанным гением, человеком эксцентричной внешности, но сверхчеловеческой силы — только вот его заслоняют от мира зависть и глупость его собратьев. Я согласился, что все это вполне возможно, если он и в самом деле необыкновенно талантливая личность, и Фрэнк, приняв чрезвычайно загадочный вид, предложил мне сводить меня в храм на поклонение его богу. Судите сами, каково было мое изумление, когда Фрэнк назвал мне имя бога и это оказался не кто иной, как Шарлемань Кокс!

— Да ведь это первостатейный шарлатан! — воскликнул я неосторожно.

— А что вам о нем известно? — спросил Фрэнк тоном уязвленным и презрительным.

Я уже успел сообразить, что в своем увлечении мистером Коксом он не способен выслушать о нем правду, и я должен покривить душой, если не хочу, чтобы Фрэнк счел меня еще глупее своих родителей. Поэтому я сказал:

— До войны мне приходилось встречаться с ним. Но не сомневаюсь, что с тех пор он сделал гигантские успехи. Я бы охотно с ним повидался.

Мистер Кокс жил теперь в окружении, быть может, не столь живописном, как до войны, но запахи, как я заметил с облегчением, здесь отсутствовали. Квартирка была вполне опрятная, немного тесноватая, но на солнечной стороне и порядком захламленная ворохами «документации», но все выглядело гораздо лучше по сравнению с прежним убожеством.

Едва мы подошли к двери квартиры и Фрэнк позвонил, я сразу услышал знакомое «гав-гав» — как видно, мистер Кокс изменился мало. Разумеется, маэстро меня не помнил, и я постарался не будить его воспоминаний. В отношении внешности он пошел даже быстрее по тому пути, который я ему предрекал, — он уже достиг стадии Вителлия и, потолстев, по крайней мере, килограммов на пятнадцать, приобрел весьма внушительную фигуру. Он принял нас в неглиже, как и подобает гению: брюки в крупную клетку, державшиеся на кожаном поясе, рубашка цвета вереска с открытым воротом тоже в крупную клетку и галстук из золотой парчи. Пиджака на мистере Коксе не было. Он выглядел нелепо, как статуя Праксителя, на которую, неизвестно зачем, напялили костюм шута из племени варваров. Но в общем мне понравилась его бравада — он как бы заявлял всему миру, и совершенно откровенно: вот не желаю, черт побери, быть паинькой, да и все!

Как только мы переступили порог гостиной, внимание мое устремилось к мисс Доусон, ныне, как должен я был себе напомнить, миссис Кокс. Я был ошеломлен — не столько тем, что славная девушка топчет свою жизнь, связав судьбу с шарлатаном, сколько ее видом. Если Кокса за это время разнесло вширь, то она как будто вся съежилась. И это не была модная стройная худоба. Она как-то преждевременно увяла, сморщилась, как яблоко, слишком долго пролежавшее в вазе. Было что-то девичье и жалкое в ее хрупкости, в тонких запястьях и кистях рук, а ноги ее казались чересчур длинны для такого маленького, слабого туловища. Глядя на ее платье, я вспомнил костюмы восемнадцатого века на манекенах в музее: смотришь и недоумеваешь — то ли ткань села от времени, то ли в самом деле женщины прежде были почти бестелесны. Вся миловидность Офелии Доусон исчезла. Под глазами появились морщинки, от уголков рта пролегли резкие линии. Она остригла свои длинные темные волосы и теперь с короткой мальчишеской стрижкой походила на рано повзрослевшего нервного школьника. Я с огорчением заметил, что самая мягкая дружеская попытка подойти к ней поближе вызывает в ней враждебность и чуть ли не истерику и что она, сама того не сознавая, переняла некоторые особенности интонаций мистера Кокса, и даже его режущий уши смех, который в ее устах звучал как жалкое эхо. Таким смехом, подумал я, смеялся бы призрак мистера Кокса, если б вздумал по ночам преследовать какого-нибудь эстета, изменившего принципам умения показывать товар лицом.

Все в ней как будто умерло — ни желаний, ни стремлений. Что мог сказать я этой женщине, от которой осталась одна высохшая оболочка? Я принялся снова разглядывать Кокса. Его бледный двойной подбородок заставил меня вспомнить жирного немца булочника у Де Куинси. Хотя я давно уже отвоевался и утратил боевой дух, но меня так и тянуло вцепиться в эту соблазнительно выставленную глотку. Я прислушался к тому, о чем они с Фрэнком говорили, но разговор их был так пересыпан абстрактной терминологией, туманными намеками и незнакомыми мне именами, что я с трудом понимал, о чем идет речь. Кокс то и дело похохатывал над собственными остротами, аттическая соль которых оказалась слишком тонкой для моего беотийского разума, и раза два снизошел до того, что одобрил одним-единственным «гав» особо острую реплику Фрэнка. Я заметил, что мистер Кокс приобрел английскую манеру, говоря о людях за глаза в присутствии посторонних, называть всех без разбору просто по имени, очевидно полагая, что собеседник или au fait[22]или dans le mouvement и, следовательно, приемлем, а если нет, то, значит, пусть его убирается подобру-поздорову и не суется туда, где ему не место. Так, мистер Кокс несколько раз произнес имя «Осберт», что меня крайне удивило, — как я ни старался, я не мог представить себе Шарлеманя в кругу близких друзей мистера Ситуэлла.[23] В лучшем случае мистер Кокс мог послужить подопытным кроликом для мистера Льюиса.[24]Я заметил также, что Кокс то и дело поминает «интеллектуальность» и другие добродетели некой Мэгги, — и никак не мог догадаться, кого он имеет в виду. Конечно, это не могла быть ни мисс Бондфилд,[25] ни леди Маргарет Сэквилл,[26] потому что «Мэгги», по всей видимости, подвизалась в той же сфере космической энергии, что и Кокс, и даже выступала с ним в концертах. «Мэгги говорит», «Мэгги думает», «Мэгги сказала мне», — то и дело слетало с уст мистера Кокса, и я смутно ощущал, что миссис Кокс не особенно приятно слушать эти выражения откровенного восхищения, никогда не выпадавшего на ее долю.

Галиматья, которую нес маэстро, становилась все сложнее и запутаннее, так что разобраться в ней, несмотря на все мои усилия, уже не представлялось возможным. Сквозь тяжелые, мутные тучи слов лишь иногда еле-еле пробивался бледный луч смысла. В эти редкие проблески света среди тьмы я понемногу уяснил себе, что мистер Кокс круто переменил тактику, и это раскрыло мне непостижимую загадку: как мог Фрэнк, такой неглупый юноша, поверить в Шарлеманя Кокса. Полагая, что, похвалив Кокса, я доставлю удовольствие Фрэнку, я решил предоставить великому гению возможность проявить свое мастерство и показать товар лицом.

— Вероятно, одна из наибольших трудностей независимого художника — это умение «обработать» публику, — сказал я.

Оба они, и Фрэнк и Кокс, посмотрели на меня подозрительно, и Кокс издал свое «гав-гав» с крайним пренебрежением.

— Личность, индивидуальность художника — несносная обуза. Мэгги говорит, что «я» обкрадывает искусство. То есть я хочу сказать, что художник не должен творить для себя. Он должен осуществлять в себе безличное, стать линзой, дать миру объективность. Искусство более точно, чем наука. Великий художник более анонимен, чем великий ученый. Ему нужно одно — стать линзой.

Для меня все это было слишком тонко, и я сказал:

— Но художник, не обладающий индивидуальностью, — это парадокс. Чем более он велик, тем ярче он как личность, потому что он не может быть не кем иным, как только самим собой. Каждый, например, узнает манеру Рубенса. И хотя Шекспир нигде прямо о себе не говорит, мы не только узнаем особенность стиля поэта в каждой его строчке, но через его персонажей познаем и духовный мир великой индивидуальности, то есть самого Шекспира.

Ответом мне было все то же «гав-гав».

— Шекспир — явление средневековья, — изрек затем мистер Кокс. — Современных людей он не интересует. Возьмем, например, меня. Мое творчество безлично, анонимно, это благостыня человечеству, которая им даже не сознается. То есть я хочу сказать, что обо мне знают не больше, чем об изобретателе двигателя внутреннего сгорания.

— О вас обоих можно справиться в энциклопедии, — осторожно ввернул я.

— Великий художник всегда не признан, — продолжал мистер Кокс серьезным тоном. — Общество меня отвергло. Но мое творчество, как говорит Мэгги, влияет на ход всего общественного развития. Если бы Вильсон прислушался к моим словам… Великий художник всегда отщепенец. Он должен стать линзой и пропускать сквозь себя свет на благо всему человечеству.

— Понимаю, — пробормотал я, хотя, сказать по правде, свет, лившийся через линзу мистера Кокса, казался мне, как это ни странно, чрезвычайно тусклым. Я вспомнил альбомы с фотографиями и газетные вырезки, которые видел у довоенного Кокса.

— Шарлемань — единственный среди современных художников, который не думает о себе, — заявил Фрэнк с гордостью. — Его служение искусству совершенно бескорыстно.

Я невольно посмотрел на миссис Кокс.

— Вот взгляните на это, — сказал мистер Кокс, порывшись в столе, где особого порядка я не заметил.

«Это» оказалось тонкой пачкой газет и журналов, выпускаемых под весьма причудливыми названиями в захолустных уголках Соединенных Штатов, или в Париже, или во Флоренции. Статьи, относящиеся к делу, были отчеркнуты красным карандашом и имели такие заголовки: «Шарлемань Кокс об анонимности художника», «Безличность» — сочинение Шарлеманя Кокса» и тому подобное. К двум из статей были приложены фотографии маэстро. Я проглядел статьи лишь мельком, но понял из них, что отныне мистер Кокс старается завоевать популярность тем, что публично ее отвергает, и, так сказать, раздувает свою личность, делая вид, что он от нее отказывается. Однако я эти свои соображения вслух не высказывал, и вскоре мы с Фрэнком ушли.

По дороге я спросил его:

— А кто такая Мэгги?

— Неужели вы не слыхали о Маргарет Веллингтон Шумэйкер? — воскликнул он.

— Нет, — ответил я смиренно.

— Это необыкновенно талантливая музыкантша, — сказал он с жаром. — Она посвятила всю свою жизнь интерпретации идей Кокса. Изумительная женщина.

— Понимаю, — сказал я. — Она… гм… американка?

— Кажется, да. Она положительно предана Шарлеманю.

— Понимаю, — повторил я задумчиво. — Да, я начинаю понимать.

Возможно, я действительно начал кое-что понимать именно с этого мгновения, но разобрался я тогда, конечно, далеко не во всем. Предстояло, как говорится, понять еще очень многое, и это «многое» было окутано такой тайной, раскрывать которую мне следовало бы совместно с моим маститым собратом мистером Эдгаром Уоллесом.[27] Меня вдруг заинтересовали супруги Кокс — не как великий провидец и подруга его жизни, но как обыкновенные человеческие существа, волею случайности связавшие свои судьбы. Мне показалось, что положение миссис Кокс было наименее выгодным, хотя, возможно, мистер Кокс придерживался на этот счет иных взглядов. Было в этом бедном, отцветшем создании что-то жалкое, чего я никак не мог забыть. Я не разделяю того мнения, что всякая женщина, не имеющая детей, непременно должна быть несчастна, и наоборот. Раздумывая о миссис Кокс, я пришел к заключению, что она как раз принадлежит к породе женщин, которым и не следует иметь детей. Уж очень она была тоща и уныла — именно такие вот женщины способны в минуту меланхолической рассеянности сунуть ребенку пузырек с синильной кислотой вместо бутылочки с молоком.

Было ясно, что и мистер Кокс не вполне удовлетворен супружеской жизнью. Его частые и почти бессознательные упоминания о Мэгги показались мне довольно многозначительными. Даже самые сдержанные и замкнутые люди иной раз невольно выдают свои любовные секреты просто потому, что они все время занимают их мысли. А мистер Кокс не отличается ни замкнутостью, ни сдержанностью. Однако, если верить тому, что говорил Рэндл, у миссис Кокс нет, собственно, никаких оснований для ревности. Да она и не производила впечатления женщины, оскорбленной неверностью супруга, — глядя на нее, хотелось сказать лишь: quelle morne soiree.[28] В сущности говоря, что для нее обидного в том, что муж нашел профессиональную музыкантшу, которая одна во всем мире принимает всерьез его смехотворное бахвальство и кривлянье? Несомненно, такое недомыслие со стороны мисс Шумэйкер объясняется лишь любовью. Но ведь ее любовь, вероятно, чиста и безгрешна, и опять-таки, если Рэндл прав, иной она и быть не может. Миссис Кокс должна не только не ревновать, но даже получать сардоническое удовольствие, наблюдая, как терпят фиаско попытки ее соперницы. Не исключено, конечно, что мисс Шумэйкер преуспела там, где миссис Кокс не достигла успеха…

Я решил, что не ревность является причиной унылого вида миссис Кокс. В конце концов ей даже следует быть признательной мисс Шумэйкер, если та действительно сумела разрубить для мистера Кокса гордиев узел. И опять-таки, если гипотеза Рэндла правильна и миссис Кокс замужем только де-юре, это все-таки недостаточно основательная причина для такой беспросветной зеленой меланхолии. Мрачная дилемма. Я решил, что, вероятно, помимо иллюзий, касающихся интимной жизни, миссис Кокс утратила и многие другие. Ликующая вера в гений Шарлеманя Кокса, о которой она в день своего бракосочетания заявила представителю прессы (поданная, возможно, в несколько преувеличенном виде), исчезла бесследно. Разумеется, издали мистер Кокс казался той величественной фигурой, за какую он себя так бесстыдно выдавал, и Офелия Доусон с восторгом мечтала, как она с помощью своего небольшого приданого сгладит некоторые материальные кочки на пути гения. Но восемь или десять лет сожительства с ним открыли ей глаза на многое. Неужели она до конца поняла, что обман и шарлатанство — два хитрых дьявола, которые часто маскируются под ангела, называющего себя непризнанным гением? Только подумать — десять лет выслушивать всю эту пошлейшую дребедень!

Вероятно также, что до замужества миссис Кокс воображала свою жизнь в качестве жены великого гения, хотя бы и непризнанного, захватывающе интересной. Она, конечно, заранее предвкушала, как станет утешать его, когда тот вдруг ослабнет духом, и как будет радоваться, когда он постепенно пробьет себе широкую дорогу к славе, которой, безусловно, заслуживает. Какой отрадной переменой казалась ей эта жизнь, полная неустанной, мужественной борьбы художника, по сравнению с пустым, бесцветным существованием семьи почтенных провинциальных буржуа! Около Шарлеманя неизбежно образуется своя система звезд второй величины, которые будут вращаться вокруг своего великого светила, и ее жизнь, жизнь очаровательной, приветливой музы всех этих вдохновенных творцов, станет подлинным экстазом. Разумеется, ни одно из этих мечтаний не осуществилось. Жизнь ее наверняка стала лишь еще более ограниченной, и, если Шарлеманю случалось поймать очередного доверчивого «простофилю», она все равно по-прежнему оставалась в тени и не раскрывала рта. Теперь она уже, безусловно, успела убедиться, что так называемые «мыслящие личности» — такая же дрянь, как и все прочие смертные, если только не похуже. Quelle morne soiréе!

Назад Дальше