Светом и жаром - Буйда Юрий Васильевич 2 стр.


В будние дни я ходил в библиотеку после школы, а в воскресенье, особенно летом, когда взрослые были заняты в огородах и на сенокосах, — за два-три часа до закрытия, чтобы порыться в книгах без помех. Библиотекарша за конторкой, старушка в читальном зале, годами изучавшая медицинскую энциклопедию том за томом, и я — больше никого в библиотеке в такие дни не было.

Иногда мне хотелось воспользоваться случаем и проникнуть в комнату, куда вход читателям был запрещен. Она находилась в конце того самого зала, где я бродил между книжными полками. Дверь, ведущая в эту комнату, была спрятана за плюшевой занавеской. Я уже слыхал о запрещенных произведениях, о Солженицыне, например, и мне казалось, что там, за плюшевой занавеской, хранились именно такие книги — вся правда о жизни и смерти, вся магия и алхимия истории, скрытая от читателей, как скрыта была от нас вся темная сторона правды.

Как-то мне удалось случайно заглянуть за занавеску — я увидел стеллажи, на которых навалом лежали книги и газетные подшивки, маленький стол с чайником и тахту, угол которой торчал из-за книжных полок.

Когда-то главным в библиотеке был старик по прозвищу Мороз Морозыч, инвалид с большой белой бородой, передвигавшийся на костылях. Иногда его так мучили боли, что не помогали и костыли. Возможно, в такие дни он ночевал в библиотеке, в комнатке за плюшевой занавеской, и все мои фантазии о тайне и магии не стоили и гроша…

Однажды летом я пришел вечером в библиотеку, взял несколько томов Чехова — книги на букву «ч» находились в конце зала — и уже собрался уходить, как вдруг увидел на полу у плюшевой занавески мужские туфли. Это были остроносые «стиляжные» туфли — других таких в городке не было. Принадлежали они Ирусу, который когда-то был королем нашей улицы, кумиром мальчишек, веселым выпивохой и ловким драчуном, отсидевшим небольшой срок «по хулиганке», а теперь работал на пилораме, по вечерам дрался с толстой женой и гулял от нее налево и направо. Туфлями своими он гордился, надевал их редко и тщательно за ними ухаживал. С годами они почти сплошь покрылись заплатками и заплаточками, но Ирус говорил, что у него рука не поднимается их выбросить.

Я смотрел на туфли, стоявшие у двери, и слышал скрип тахты, надсадное дыхание и женские стоны, доносившиеся из-за плюшевой занавески. Через несколько минут раздался задушенный женский крик, и все стихло.

Я бросился вон из зала, положил перед Катей Недзвецкой стопку книг, она внимательно посмотрела на меня — от ее взгляда меня бросило в жар — и вписала три тома Чехова в мой формуляр. Теперь я понимал, почему она посмотрела на меня с такой тревогой, когда я пришел в библиотеку.

На следующей неделе я нарочно пришел в такое же позднее время, снова увидел туфли Ируса у двери, опять услыхал женские стоны, но на этот раз за конторкой сидела белокурая Нина, и она посмотрела на меня так же внимательно, как неделей ранее смотрела на меня Катя.

Судя по всему, Ирус поочередно спал с обеими женщинами, при этом вел себя по-мужски, как настоящий разбойник, никому не рассказывающий о своих сокровищах. Узнай об этом кто-нибудь в городке, Нину и Катю не спасло бы от срама и смеха даже самосожжение на площади.

Проникнув нечаянно в чужую тайну, комичную, нелепую и горькую, я просто перестал читать Чехова, Шолохова и Языкова, мысленно проложив границу в зале по полкам с Олешей и Паустовским. Да и вообще стал приходить в библиотеку в первой половине дня.

А в конце лета Ирусу циркулярной пилой отрезало правую руку, и он, решив, видимо, что это знак свыше, больше никогда не появлялся в комнате за плюшевой занавеской.

Читатели же заметили, что Катя и Нина притихли, словно взяли паузу в войне вдов. Ни обмена колкостями, ни презрительных взглядов, ни надутых губ — ничего такого, что напоминало бы о вражде и давало пищу сплетникам.

История эта, однако, не давала мне покоя.

Я думал о смуглянке Кате, которая, как мне уже было понятно, вовсе не так стара, чтобы хоронить себя заживо ради мужа, отбывавшего срок где-то на севере. Она была непоседливой женщиной, которая не могла отдать воспитанию единственного сына Игоря всю себя, без остатка, как писали в романах. Я уже догадывался, что «без остатка» не бывает, пока человек жив, и вот этот остаток доводил Катю до отчаяния и мог довести до беды, появись только в ее жизни хоть ничтожная трещинка, хоть какая-нибудь щелочка для зла. Чтение и жизнь среди книг еще никого не спасали от несчастья.

Я думал о ее муже, Вацлаве Недзвецком, который всегда считался примерным семьянином, любящим мужем и отцом. Он был хорошим начальником цеха, а уж найти в городке человека, который прочел бы книг больше него, было, кажется, невозможно. Говорили, что в юности он мечтал об артистической карьере, хотел поступать в театральное училище, но потом вдруг спохватился, окончил техникум и стал квалифицированным технологом целлюлозно-бумажного производства.

Я помню, как на концерте художественной самодеятельности он читал со сцены фабричного клуба монолог из какой-то пьесы, как ему аплодировали и как потом, после концерта, мужики со смехом похлопывали его по плечу и говорили: «Сам-то хоть понял, Слава, про что говорил, а? Но все равно — молодец, молодец…», а он, огромный медведище, слушал их с красным напряженным лицом и пытался улыбнуться, пока жена не взяла его под руку и не увела домой, и он покорно шел рядом с нею, по-стариковски шаркая ногами…

Тогда я не понял, что случилось. Недзвецкий читал со страстью, доходившей до надрыва. Непонятны были слова, непонятна была мука, звучавшая в этих словах. Хорошо помню то чувство неловкости, которое я испытал, слушая взрослого человека, который выкрикивал со сцены что-то, казалось мне, постыдное, неуместное. Люди пришли в клуб вовсе не за этим. Они пришли посмотреть на его жену, на «Катины трусы», повеселиться, выпить в буфете свои сто пятьдесят и спокойно разойтись по домам. А тут вдруг — нате! И дело было не в словах, а в музыке его речи. Это была непривычная и неприятная музыка.

Запомнились лишь несколько строк из монолога, который читал тогда со сцены Недзвецкий. И только много лет спустя эти слова, лежавшие мертвым грузом в моей памяти, всплыли и встали на свои места в монологе Глостера из «Генриха VI», которого я прочел впервые:

Как заблудившийся в лесу терновом,

Что рвет шипы и сам изорван ими,

Путь ищет и сбивается с пути,

Не зная, как пробиться на простор,

Но вырваться отчаянно стремясь, —

Так мучусь я…

Понятно, чем и почему у Шекспира мучился герцог Глостерский, на какой-то миг испугавшийся того зла, которое рвалось из его души на волю и в конце концов завладело им безраздельно, превратив горбатого негодяя в полубезумного убийцу и садиста Ричарда III.

Но чем мучился Вацлав Недзвецкий, заурядный начальник цеха бумажной фабрики в провинциальном городке, человек, который был женат на красавице, старательно исполнял свои служебные обязанности, дважды в месяц расписывался в зарплатной ведомости, сажал картошку, играл в шахматы, запоем читал, ходил с сыном на рыбалку и мечтал разве что о прибавке к жалованью? Откуда вдруг в нем эта страсть, эта мука, этот надрыв — из каких трещин и щелей души? И что клокотало в этой бездне, когда он выхватил нож и ударил лучшего друга в живот, потом в грудь, потом опять в живот и снова в грудь? И о чем он думал, что чувствовал, лежа ночью в лагерном бараке и вспоминая красавицу жену, тень, которая ждала его на другом краю бездны?..

Еще я думал об Иване Кудряшове, лучшем шахматисте городка, которого вдруг потянуло к Кате, и о его жене Нине думал я, о немногословной женщине, матери сестер-двойняшек, которая на кладбище притягивала все взгляды: обманутая жена и несчастная вдова, не проронившая ни слезинки — к неудовольствию городских кумушек. Она склонилась над телом мужа, лежавшего в гробу, поцеловала его в лоб и на глазах у всех расстегнула верхнюю пуговку на его рубашке, ясно давая понять, что не станет хранить верность его памяти. А взглядом, который она в воротах кладбища кинула на подругу Катю, можно было испепелить стадо коров…

— Сколько ж чертей в этом тихом омуте, — сказала Буяниха. — И один другого страшнее…

Наверное, именно тогда я начал понимать, что мы всегда будем стремиться к той незримой и подвижной грани, которая отделяет непознанное от непознаваемого, но перейти ее нам не дано…

«Бесы никогда не ходят поодиночке», — говорила моя бабушка.

Не успели Нина и Катя пережить разрыв с Ирусом, как в городке появился Михаил Михайлович Мусинский, учитель музыкальной школы, необыкновенно красивое и эфемерное существо, ангел во плоти — ниспадающие на плечи шелковые кудри, огромные голубые глаза, длинные ресницы, пухлые губы, тонкие пальцы, точеный нос, фарфоровая кожа. Он учил детей игре на фортепьяно, говорил чуть задыхаясь и закатывая глаза и сразу стал любимцем женщин и мишенью для мужчин, которые прозвали его Мусей и отпускали в его адрес грубые шуточки.

Поселили его рядом с городской библиотекой, за стенкой, в комнатке на втором этаже, где стояли два стула, столик, железная койка и жестяной рукомойник. Готовить еду ему приходилось на электрической плитке, а в туалет ходить во двор, в дощатую будку на задах, среди лопухов. Но каждый день Муся выходил на улицу благоухающий, в отглаженных брюках и при галстучке.

Был он так невинен, так чист и свеж, что Буяниха, которая дважды в неделю забирала из музыкальной школы внучку, при встречах с ним стыдилась своего заштопанного лифчика, хотя видеть его Муся, конечно же, не мог.

Вечера и выходные дни он проводил в библиотеке. Брал только поэтов — Тютчева, Фета, Веневитинова, Боратынского, Анненского, Тарковского. Устраивался за столом в читальном зале, в уголке, открывал книгу и погружался в чтение, иногда записывая что-то в тетрадь, которую приносил с собой.

Нина Кудряшова смотрела на его домашние тапочки, облегавшие его изящную стопу, и умиленно вздыхала. Катя Недзвецкая не могла оторвать взгляда от его сияющей фарфоровой кожи и тоже вздыхала.

Их взгляды и вздохи не остались незамеченными в городке. Читатели недоумевали: чем мог привлечь этот бесполый с виду эльф молодых женщин «в соку», страстную худышку Катю и нежную телушку Нину? С их-то задницами! С их-то грудями!

Всех женщин умиляла его красота, но они считали его двухсбруйным, вроде Любаши-вохровки, охранявшей железнодорожный мост с винтовкой в руках и любившей «помять» свою младшую сестру-дурочку. Эту Любашу в пятницу, в женский день, не пускали в городскую баню. А мужики прямо называли Мусю «пидором» вроде гиганта Смагина, вернувшегося из тюрьмы с кличкой Дарья. С ним никто не здоровался за руку, чтоб не заразиться, и если он в Красной столовой садился за стол с кружкой пива, все переходили за другой стол.

И все соглашались том, что Муся в сыновья годится обеим женщинам, а значит, между ними и быть ничего не может. К мезальянсу в городке относились непримиримо, делая исключение только для участкового Леши Леонтьева, который после смерти жены, сошедшей с ума еще во время войны, когда погиб их маленький сын, женился на семнадцатилетней Немочке. Но Леша был особенным человеком, настоящим мужиком, фронтовиком, из его щетины можно было гвозди делать, и сравнивать его с Мусей, чье личико явно не знало бритвы, язык не поворачивался даже у припадочных брехунов.

Несколько месяцев читатели следили за Ниной, Катей и Мусей, любовно выстраивая сюжет захватывающей истории, которая почти каждый день расцветала новыми деталями.

Мальчик поблагодарил Нину, когда она принесла ему чаю с печеньем, и проводил ее взглядом, завороженный видом ее роскошной задницы. Катя попросила Мусю донести до ее дома сумку с продуктами, и всю дорогу они о чем-то оживленно болтали, долго стояли у подъезда, а потом, когда прощались, Катя наклонилась к нему, словно хотела поцеловать, но в последний миг передумала. Кто-то видел мужчину, который на рассвете покидал Катину квартиру, но утром было темным и туманным, поэтому лица любовника разглядеть не удалось. А кто-то клялся, что слышал стоны Нины, доносившиеся ночью из комнаты мальчика, хотя соседка говорила, что Нина всю ночь возилась с дочерью, отравившейся чем-то в школьной столовой.

Когда Мусю прямо спрашивали, что ему больше нравится — крепкое вино или сладкое молоко, Катя или Нина., он краснел и терял дар речи.

В начале весны к Мусе приехала мать, и по этому поводу в библиотеке устроили чаепитие. Катя и Нина надели нарядные платья и сделали прически. Они ухаживали за Мусиной матерью, подкладывая ей кусочки получше, а она, маленькая, кругленькая и говорливая, рассказывала, как трудно воспитывать восьмерых детей в одиночку. Ее муж — он был сталеваром — умер вскоре после войны от ран, старшие сыновья пошли на завод, три дочери, слава Богу, вышли замуж, а Муся, самый младший, появившийся на свет после смерти отца, всегда был особенным: любил музыку и дружил только с девочками. Катя и Нина ахали, охали, то смеялись, то печалились, пили чай, пачкая чашки губной помадой, и ласково смотрели на Мусю, у которого на верхней губе трогательно белела полоска крема от заварных пирожных…

А на следующий день библиотека сгорела.

Второй этаж здания, в котором она располагалась, был деревянным. Огонь, вспыхнувший поздно вечером в комнате Муси, быстро проник в соседние помещения, от пола до потолка набитые бумагой, и через полчаса, когда приехала первая пожарная машина, все здание было охвачено пламенем. Почта, милиция, междугородний телефон, сберкасса, библиотека с пятьдесятью тысячами книг — все сгорело, а что не сгорело, было залито водой.

У горящего здания собралась огромная толпа. Люди глазели на пожарных, а в сторонке стояли обнявшись две несчастные библиотекарши, Катя и Нина, и оплакивали бедного Мусю, пытавшегося приготовить ужин на неисправной электроплитке и погибшего в огне…

При пожаре погибли не все книги — некоторые удалось спасти, в том числе черный восьмитомник Шекспира с карандашными пометками Вацлава Недзвецкого на полях «Генриха VI» и «Юлия Цезаря». Уцелевшие книги перевезли на склад бумажной фабрики, где Катя и Нина несколько недель приводили их в порядок — разбирали, очищали от копоти, подклеивали, связывали в пачки.

Месяца через два городская библиотека открылась в другом месте, на первом этаже старинного здания, стоявшего неподалеку от проходной ракетной бригады.

В этом здании не было скрипучих деревянных лестниц и полов, не было железных печек, от которых зимой волнами шел пахучий жар и коробились книги, не было ступенек между комнатами, расположенными на разных уровнях, не было читального зала с неизменной старушкой, изучавшей том за томом медицинскую энциклопедию, не было древней конторки с чернильным прибором, не было, наконец, тайной комнаты с дверью за плюшевой занавеской и видавшей виды тахтой. Да и Катя с Ниной казались в просторных и светлых помещениях какими-то другими, не такими, как прежде. Впрочем, может, дело было только в том, что я позрослел…

А в начале лета случился скандал, который сразу затмил и пожар в библиотеке, и смерть Муси, и слухи о похождениях красавиц-библиотекарш.

На сцену вдруг вышли дочери Нины Кудряшовой — сестры-близняшки Оля и Таня, и сын Кати — смуглый красавец Игорь Недзвецкий, а также Леша Леонтьев, бывший участковый милиционер.

Незадолго до школьного выпускного вечера Нина Кудряшова узнала, что ее дочери беременны, обе — от Игоря Недзвецкого. В тот же день Игорь признался матери, что соблазнил Ольгу и Татьяну Кудряшовых. Произошло это по ошибке, и часть вины за эту ошибку лежала на сестрах-близняшках.

Игорь давно ухаживал за Ольгой, и все в городке гадали, когда он сделает ей предложение — до призыва в армию или после, а в том, что сделает, не сомневался никто. И никто же не сомневался в том, что Ольга это предложение примет. Уверен был в этом и Игорь, особенно после того, как Ольга позволила ему все. Эта его уверенность иногда раздражала ее, и однажды тот бес, который таится в каждой красавице, подсказал, как проучить самоуверенного парня. Она отправила на свидание вместо себя сестру-близняшку Таню. Они и раньше шутки ради проделывали такой фокус, но на этот раз шутка зашла слишком далеко.

Назад Дальше