– И вот эту фразу я бы убрала... или передвинула. Она розоватая, а тут, в общем, дымно.
– Нет, она мне нужна. А вот я ее в тень. И, и, и... добавлю букву «джей», она графитовая.
Я уже была намертво влюблена. В обличии невнятного мешка ко мне пришел астральный друг. Я могла бы сидеть рядом с ним часами не то чтобы глаза в глаза – смотреть там было особенно не на что, – а голос к голосу, и мы, как Паоло и Франческа, читали бы любую книгу, перебирая ее четырьмя руками, как океанский песок, и смеялись бы, и радовались – маленькие дети, допущенные к вечности, пробравшиеся в незапертую дверь, пока взрослые отвернулись.
– Что вы будете делать дальше? – спросила я его.
– Хочу подать заявление в писательскую школу в Айове.
– Я дам вам рекомендацию.
– Но ведь я даже не дописал...
– Но вы же сами знаете, что допишете, потому что рассказ уже есть, просто его не видно.
Мешок озарился и медленно покивал головой. Мы говорили на одном языке. Потом он сгреб свои бумаги и вышел, тяжело ступая, не сильно отличаясь от стены.
Я даже не помню, как его звали. Какое-то квадратное имя. Скажем, Картер. Пусть будет Картер.
Каждую среду я ехала из колледжа домой. Все было так же, как в понедельник, только наоборот: солнце долго садилось, небо тускнело, ранние сумерки стирали окрестности, потом наваливалась тьма; главное – не врезаться и не перевернуться; пой, Борис Борисыч, выручай. Долгая дорога в скалах, потом шоссе, потом опять дорога, и наконец последний марш-бросок, почти вслепую – с невидимых холмов в невидимые овраги, и снова на холмы, мимо засыпающих сел и одиноких, тускло мерцающих хуторов. И я думала про то, что – как знать – может быть, в одном из этих угрюмых домов, может, вон в том, а может, в том – тоже сидит свой Картер, положив тяжелые руки на деревянный стол, и тикают ходики, и он склонил тяжелое ухо к земле и слушает, как спит под снегом горох, и думает о том, как смотрит в стену корова, как пахнет клеенка, как течет ночь.
Но он ничего об этом не скажет, потому что его никто не спросит.
Между тем моя семья тихо распалась – рассохлась со временем, и все разбрелись в разные стороны. У детей уже были свои семьи. И никому не был нужен мой дом – ни его зеленая дверь с круглой латунной ручкой, ни его кремовые, собственноручно мною выкрашенные стены, ни березовый паркет, засиявший как старое золото после того, как я, ползая на карачках, оттерла половицы от всякой дряни каким-то особым американским маслом для оттирания паркета от дряни. А еще у меня был стеклянный стол, сквозь который интересно было разглядывать собственные коленки. А еще ведь я купила на барахолке старинный буфет, темно-вишневого цвета, с завитками на макушке. В одном из его ящиков нашелся неожиданный бонус – готовальня с двумя циркулями на зеленом внутреннем сукне. Неизвестный стародавний хозяин что-то чертил – может, пририсовывал террасу к дому. И я тоже решила пристроить к дому террасу, как хотел Дэвид.
Поехала в муниципалитет, ожидая очередей, мучений, необъяснимых запретов и неодолимых препятствий, но ничего такого не было. Я оплатила вызов строительного инспектора на дом, и инспектор приехал, обмерил мой дом и строить террасу разрешил. Кроме того, он дал мне список сертифицированных плотников, из которого я могла выбирать; указал, кто из них берет дороже, а кто дешевле, и не советовал брать кого попало со стороны. Потому что сертифицированный плотник уже знает, что главное в террасе – расстояние между балясинами. Оно не может быть шире стольких-то дюймов. Смысл этого ограничения в том, чтобы малолетний ребенок не смог просунуть между балясинами голову. В прошлом году, сказал инспектор, нормы ужесточили, просветы сузили. Видимо, средняя американская голова стала меньше. И сертифицированные плотники об этом оповещены. Когда терраса будет построена, он придет и проинспектирует работу.
Вот так скучно и просто это все оказалось. А где же поэзия взятки – подсунутый конверт, опущенные глаза, тревога, что не возьмет или, наоборот, глянет, и ему будет мало? Где дрожь и волнение риска, когда выносишь ворованное со склада? – а я в Москве выносила; помню, нанятая мною ремонтная бригада повезла меня ранним июльским утром на какой-то двор в районе Мясницкой улицы, в какую-то дверь; за дверью открылись рулоны и ящики; рабочие приглашали рукой: выбирай.
– Это что это? – спросила я.
– Склад, берите.
– Чей?
– Военной прокуратуры. Сегодня воскресенье, берите! Но все-таки не шумите особенно-то!
Мы набрали себе и плитки, и паркета, и каких-то свертков строительной марли неизвестного назначения: я спрашивала, но рабочие не знали, зачем она, просто брали, ведь она была. Нашли какое-то желтое пупырчатое стекло, предлагали и мне взять желтое стекло; соблазн был велик, но ремонт мой решительно не предполагал пупырчатости, так оно там и осталось, и мне до сих пор его жалко, это же был какой же год? – да, 1987-й. Первые утренние пешеходы уже куда-то спешили по орошенным поливальными машинами улицам, июль вставал, роскошный и свежий, жизнь была в полуденном цвету. Мы много там наворовали, хорошо обчистили военную прокуратуру, до сих пор я чувствую благодарность и трепет.
Мои рабочие были уверены, что я артистка; мои возражения на этот счет отметались, они знали лучше. Волосы до пояса, красная помада, неструктурированное поведение – как же не артистка? В конце концов какая же была бы разница, но беда в том, что я попадала в какую-то пролетарскую культурную парадигму и от меня ожидали соответствующего статусу поведения, а я никак не могла соответствовать неизвестным мне нормам, и – я видела – это оскорбляло рабочих, все во мне шло поперек их ожиданий. Чего, чего они ждали от меня?..
Другой героиней их фольклора была генеральша; этот персонаж жил в основном в мечтах мужчин. Миф о генеральше сводился к тому, что она, вся в югославских пеньюарах и немецких пенах для ванн, среди ковров и лакированных гардеробов, страстная, ждет его, а он – простой рабочий, сантехник. И она бросается ему на шею, благоухая: я твоя! Возьми меня!
Генерал, понятно, на полевых учениях – за скобками.
Галина, например, Михайловна, малярша, наклеившая мне обои кверх ногами, полагала, что предыдущий ремонт они сделали как раз генеральше, и восторгалась каким-то виденным ею в генеральском сортире аэрозолем.
– Представляешь? Посикала, фуяк! – и освежила.
Я, к сожалению, уже знала все подробности личной жизни Галины Михайловны, все сложные ее отношения с любовником и его бабами, которые ей, конечно, и в подметки не годились.
– Я ему сказала – слушаешь меня? – я ему сказала: пусть я тварь, пусть я проститутка, пусть я фуесоска, но я все-таки женщина! Правильно я сказала?
От меня, как от артистки, требовалось артистическое мнение: о женском достоинстве, о мужском коварстве, о моде.
– Ничё так сшила, да? Из двух платков, – Галина Михайловна осматривала свою юбку, но втайне, конечно, любовалась своими пятидесятилетними ногами – сухонькими, как у Кощея. Юбка была ничё. Но работать Галина Михайловна и ее бригада совершенно не собирались: поставили посреди комнаты козлы, взобрались на них и дулись в карты, непрерывно виртуозно матерясь – тогда я и не знала, что выслушаю словарь Плуцера-Сарно, том первый и том второй, задолго до его напечатания. Пожилого Костика гоняли за бухлом, причем Костик, как паркетчик высшего разряда, пил только коньяк.
– Когда же вы наклеите обои? – блеяла я.
– А нельзя сейчас, нельзя! Штукатурка сохнет! Вишь, какая квартира у тебя сырая, никак не высохнет! Артистка! С тебя двести рублей еще!
– За что еще двести?!
– Аванс!..
В XIII веке до Рождества Христова погибла в наводнениях и пожарах микенская цивилизация. Огонь обжег глиняные таблички с хозяйственными записями, и это сохранило их. Когда же в ХХ веке во время раскопок их нашли и после больших трудов сумели расшифровать и прочесть – что предстало глазам наших современников? «Плотник Тириэй не вышел на работу», – гласила запись.
Да! Невышедший плотник вечен, капризен, непредсказуем. Русский плотник (сантехник, плиточник, штукатур) протягивает руку своему микенскому собрату через тысячелетия: пролетарии всех стран объединяются если не в пространстве, то во времени. И всякий задумавший построить или переделать свой дом знает, что он вступает в особый мир неопределенностей и внезапностей, и никакой уверенности, что оплаченная работа будет закончена или хотя бы начата, быть не может. Есть только вероятность этого события. В моем же случае и вероятности такой не было.
Штукатурка сохла второй месяц, и я понимала, что мои рабочие со мной вообще не считаются. Эту квартиру, внезапно попавшую им в руки, они считали своим притоном и пьянствовали в ней с утра до вечера в три смены; в какой-то момент появилась даже гармонь. Конечно, я пыталась их выгонять, взывала к совести, приводила для солидности мужа, свекра, но и они были совершенно беспомощны перед этим строительным табором. В присутствии посторонних пролетарии бешено имитировали деятельность: яростно катали по стенам валиками с краской, тащили из угла в угол паркет, с натугой волокли ведра с цементом, стучали палкой швабры в потолок. Как только чужаки отворачивались, они немедленно прыжком кидались на козлы, где у них было накрыто – шпроты, колбаса, пиво, водка, кому что, – а цвет мастеровой аристократии уже опять бежал за восьмирублевым коньяком.
– Сохнет! Технология такая! Нет, ускорить нельзя! Уж мы и нагреватели включили!
Платить им я давно перестала, но тут-то и была засада: не уйдем, пока не заплатишь. В общем-то, в таком же режиме уже лет шестьсот работала вся страна.
Наконец, отчаявшись, я позвала старшую сестру Катерину. Великая была женщина. Великая! Я рассказала: так и так, они меня считают артисткой, не держат за человека; дела не делают, деньги тянут, избушка лубяная, муж гнал-гнал, не прогнал, свекор гнал-гнал... Не могла бы ты сделать какое-нибудь кукареку?
– Главную как зовут? – спросила Катерина, несколько подумав.
– Галина Михайловна.
Я привела ее в квартиру. Она распахнула дверь, и особо медленно и тяжело подошла к козлам, и особо плотно встала, расставив ноги, как если бы была обута в командирские сияющие сапоги. Громким низким голосом герольда Катерина возгласила:
– Галина! Иди в манду!
Галина Михайловна взвилась на козлах:
– Это что такое?! Ты кто?!
– Я – черт.
Раздалось молчание, если так можно выразиться, и на секунду бригада на козлах оцепенела. Катерина метнулась в угол, выставила обе руки с пальцами, растопыренными рогулькой, и объявила:
– Напускаю порчу!!! Все – вон отсюда! Раз... два...
И что же! Они спрыгнули в едином порыве и побежали, грохоча по дощатому полу, толкаясь и глухо матерясь, и Галина Михайловна бежала на своих сухих прутиках быстрее всех, визгливо крича: «черт, черт проклятый!», как если бы она встречала черта и раньше и понимала, что у нее перед ним должок. Они выбежали вон и исчезли, и я никогда больше ни одного из них не видела.
– Что это ты сделала? – ошеломленно спросила я. – Как?
– Это народ, с ним иначе никак, – сказала Катерина.
А вот американский плотник был не народ; он не спал днем в ватнике с открытым ртом, не предавался буйным утехам на рабочем месте, не пробивался в легкие миры с помощью портвешка с плавленым сырком «Дружба», к нему не являлась жаркая Венера под личиной генеральши, и вообще мифотворческая сила в нем не бурлила, потому и построил он террасу тупо и точно; с накладной не обманул, сколько договаривались – столько и взял, и не ссылался на то, что рельеф местности как-то особо ужасен или бревна оказались необыкновенно неподатливыми и надо бы прибавить; после пришел муниципальный инспектор и тоже, не заводя глаза вбок и не покашливая в том смысле, что хорошо бы обмыть постройку, а также не давая советов насчет пригласить попа и кота (поп – чтобы освятил, кот – чтобы взял на себя нехорошие энергии), просто потрогал доски и замерил просвет между балясинами, убедившись, что американская голова не застрянет и меня как владельца никакой микроцефал не засудит на сумму, равную троекратной стоимости дома.
Терраса – палуба завязшего в земле корабля – была построена. И дальше что?
Я даже сиживала на ней летними вечерами, с книжкой и сигаретой, и солнце садилось, и лиловые резные листья ликвидамбара сливались с сумерками, и в лесу проходил олень, а может, единорог – не видно же.
Уже не видно и слов на странице.
У каждого человека есть ангел, он для того, чтобы оберегать и сочувствовать. Роста он бывает разного, смотря по обстоятельствам. То он размером с таксу – если вы в гостях или в толпе; то ростом с человека – если он сидит на пассажирском сиденье машины, в которой вы несетесь, крича и приплясывая; то разворачивается в свой полный рост – а это примерно как два телеграфных столба – и тихо висит в воздухе, вот как в такой душный и пустой вечер бессмысленного июля неизвестно какого года. Краем глаза при определенном освещении можно даже поймать слюдяной блеск его крыла.
С ним можно разговаривать. Он сочувствует. Он понимает. Он соглашается. Это он так вас любит.
Что дальше? – говоришь ему. – Что же дальше?
Да, соглашается он, что же дальше.
Любишь, любишь человека, а потом смотришь – и не любишь его, а если чего и жаль, то не его, а своих чувств – вот так выпустишь их погулять, а они вернутся к тебе ползком, с выбитыми зубами и кровоподтеками.
Да, да, говорит он, так и есть.
А еще люди умирают, но ведь это нелепость какая-то, верно? Они же не могут просто так пропасть, они же есть, просто их не видно, правда? Они, наверное, там, с тобой?
Да, да, со мной, все тут, никто не пропал, не потерялся, все хорошо с ними.
Прозрачный такой, мало различимый, как медуза в воде, висит и покачивается, и светлячки летают, не огибая его, и звездный свет если и преломляется, пройдя сквозь его бесплотность, то разве самую малость.
Иллюстрация: Алексей Курбатов
Почти все деньги, что я зарабатывала в колледже, я тратила на поддержание дома. При этом работа в колледже убивала меня. Еще несколько лет назад я умела видеть сквозь вещи, а теперь на меня надвигалась умственная глаукома, темная вода. Надо было бросать тут все и ехать домой – в свой прежний дом, в Москву, например. Или в Питер. Вот доработаю свой срок по контракту – и уеду.
Сначала я пустила к себе жильцов: сдала все, кроме волшебной комнаты, немолодой русской паре. Они были совершенно свои люди: он – физик-теоретик, она – журналист; настолько свои, что деньги с них было брать даже неловко. Вечером, в среду, когда я, возвращаясь со своей северной каторги, выбиралась из машины на ватных ногах, они уже ждали меня за накрытым столом, с бутылкой вина; они радовались мне, а я им, и мы сидели и говорили обо всем, что знали, и мне даже пригодились мои познания в квантовой механике, которые я закачивала в свою голову на долгом и страшном пути на север.
Он приехал в нашу Америку лечиться, но врачи не вылечили его. И в доме опять стало пусто.
Тогда я решила сдать весь дом целиком, а самой снять дешевое жилье рядом с работой. Сдать дом в Америке не так-то просто, как кажется. Не в том дело, что нет желающих его снять, а в том, что все эти желающие – твои враги.
Закон стоит на страже интересов квартиросъемщиков. Например: я как владелец обязана соблюдать эгалитэ, язви его, и считать всех людей равными. Интеллигентная пара – скажем, принстонские профессора – не должна в моих глазах иметь преимущества перед семейством пуэрториканских торчков, или каких-то цыган с вороватыми глазами, или не говорящих по-английски азиатов. Если я слишком явно выскажу им свое неудовольствие от их возможного проживания в моем доме, теоретически они могут меня засудить. Приходится с сожалением говорить, что ой, жалко, только что обещали другим.
Есть опасность сдать дом слишком бедным людям (и неважно, за какую цену). Если этим людям негде жить (и нечем платить за жилье), они имеют право не выезжать из моего дома, пока их ситуация не улучшится, а она никогда не улучшится. То есть я не могу их выставить взашей. Тот факт, что мне тоже ведь негде будет жить, законом не учитывается.